Весна священная — страница 59 из 102

н непременно пытается пройти по перилам балкона, женщины слишком поспешно демонстрируют ноги и столь же поспешно скрываются с кем-либо в соседней квартире, где царит полумрак, а в ванной храпит кто-то, до бесчувствия пьяный... Лучшие американские романы из тех, что мне до сих пор доводилось читать, грубы, мрачны, суровы, полны упреков, обращенных к властолюбивым, практичным, хищным торгашам, хотя именно эти люди сделали Нью- Йорк могучим; только остров уже не остров, улицы полны запахами химических отходов, хлеб не похож на хлеб, овощи заморожены, никто не варит густой суп в большой семейной кастрюле, суп в виде засохшего концентрата месяцами лежит в жестяной банке, словно покойник в гробу. Могуч Нью-Йорк, но 1 Хименес, Хуан Рамон (1881 —1958) — крупный испанский поэт, лауреат Нобелевской премии 1956 г. • 2 Эмерсон, Ралф Уолдо (1803—1882) — американский философ, автор книги «Представители человечества». 275

бедою просвечивает его могущество. Прекрасен широко разлитый серо-розовый пастельный закат над Вашингтон-сквер, но страшно смотреть на согбенных безработных и бездомных людей, что сидят на скамьях; бурный, оживленный Бродвей, прославленный всеми газетами мира, много теряет в своей привлекательности, когда подумаешь, сколько энергии тратится на спекуляции, продажи и перепродажи, рекламу, побуждающую нередко покупать вещи, совершенно ненужные. Великолепны и знаменитая Пятая авеню, и Парк-авеню, красивы, нет спору, дома, роскошные вещи выставлены в витринах магазинов; но заповедны эти места, «улицами избранных» можно было бы назвать их, и во всем здесь чувствуется бесчеловечность. Я шел по молчаливой ночной Уолл-стрит, казалось, будто тянутся по обеим сторонам железобетонные гробницы, и (как у всякого человека моего типа) росла и грызла душу саднящая тоска по очагу, по горшку с геранями, по кухне, где славно пахнет шафраном, душицей и тмином, по родимым созвездиям южного неба.:. А в двух шагах отсюда—ночные притоны, пропахший капустой и гнилыми фруктами итальянский квартал, подозрительные бары, где можно положить под стакан пятидолларовую бумажку, и тогда стакан наполнят еще раз, и еще, и еще, и под конец посетитель с трудом сползает с табурета, бредет, качаясь и обнимая каждый столб, в свое логово. И надо всем этим — плакат Нормана Рокуэлла: пулеметчик расстреливает последнюю ленту, а под ним — воинственный призыв: Let’s give him enough and in time1... «Тяжко мне глядеть на это — крайняя роскошь с одной стороны, крайняя нищета — с другой»,— жаловался я. А Тереса отвечала: «Ты все больше и больше погрязаешь в мыслях о двойственном характере жизни. Такой же контраст можно увидать и в Гаване. Дом твоей тетушки, например, и квартал Ягуас. Просто у нас солнца больше, вот нищета и не выглядит такой нищей. А жрать беднякам так же нечего, как и здесь».— «Хотел бы я жить на другой планете».— «Постарайся приноровиться к этой, дела тебе еще и тут хватит». Задумавшись, я отвечал словами Мюссе: «Je suis venu trop tard dans un monde trop vieux»1 2... А на другой день мы прощались с Тересой на Пенсильванском вокзале: «Зачем ты поездом едешь?» — «Говорят, лететь в Миами через Вашингтон — адское дело. Бури, может даже молния, ударить...»—«На войне 1 Дадим ему все и вовремя (англ.). 2 О, слишком поздно я в наш старый мир пришел (франц.). Перевод М. Ваксмахера. 276

был, а летать боишься... в наше-то время. Трусоват ты все же немного». Тереса протянула мне небольшой сверток в красивой нарядной бумаге: «Браслет, подарок твоей жене. От тебя, разумеется. Она заслужила. Я перед ней в долгу... Да, да, если говорить откровенно, я перед ней в долгу...» В Миами оказалось, что рейс в Гавану отменен из-за плохой погоды. Вылететь можно только двадцать второго, утренним гидропланом. Вера в нетерпении ожидала меня на понтоне, к которому пристал гидроплан. «Привез партитуру?» — «Привез».— «Вот что значит не специалист! Как ты не догадался просмотреть ноты, когда покупал их?» — «Сказали, что там все полностью».— «У меня в два часа генеральная репетиция с оркестром и в костюмах. К счастью, кубинские музыканты отлично играют с листа. Пройдем партитуру один раз, посмотрим еще раз некоторые па, договоримся о деталях. Партитура нетрудная». И на следующий вечер состоялась премьера. Театр был полон. Па фоне декораций в духе классической commedia dell’arte появились Евсебий, Флорестан, Киарина, Эстрелла, Панталоне, Коломбина и два силуэта, неслиянные и нераздельные,— Пьеро и Арлекин. «Немецкий вальс» сменил «Благородный»; возник в блестящем престо дьявол — Паганини и с невыразимой нежностью и скорбью по ушедшему, словно сепией нарисованный, полный тихой грусти портрет Шопена. А когда все участники вышли на сцену и зазвучал «Марш Давидсбюндлеров против филистимлян», я понял, что Вера выиграла битву: ее ученицы серьезно отнеслись к своей задаче, что же касается техники, они почти достигли профессионального уровня. Недоставало, конечно, танцовщиков,— по мнению моих юных соотечественников, такого рода занятие «не для настоящих мужчин». Поэтому у Арлекина, как мне показалось, чересчур заметен был бюст, партию Паганини исполняла моя племянница — девушка, несколько склонная к полноте, а Флорестан оказался очень уж широкобедрым. Однако спектакль шел без накладок, девушки не сделали ни одной ошибки, ни одного неточного движения, а это большая редкость в так называемых «выступлениях лучших учениц выпускного курса», и я, хорошо зная легкомысленных, несерьезных учениц моей жены, никак, по правде говоря, не ожидал этого. Пятнадцать вызовов, потом на сцене за опущенным занавесом — цветы, flashes1, поздравления, пожелания. Вера была счастлива. «Вот теперь мы можем взяться за крупные 1 Вспышки блицев (англ.). 277

вещи,— говорила она.— Это всего лишь начало». Она уже думала о сюите Чайковского «Щелкунчик», о «Коппелии» в несколько сокращенном варианте. А потом—«Сильфида». Вера уже слышала в мечтах тему из Восьмой симфонии Бетховена, такую радостную, свежую, будто тихая заводь между двумя бурными потоками... Мы вернулись в наш старый дом: на одном из моих чертежных столов (Вера работала за ним, пока я был в отъезде) лежала развернутая партитура, вся испещренная пометками, галочками, черточками, значками, стрелками, лигами, цифрами — зеленым, красным... моими карандашами и чернилами. Это было старое беляевское издание (сейчас его очень трудно достать, воистину библиографическая редкость) «Весны священной» с подзаголовком: «Tableaux de la Russie Paíenne, en deux parties, par Igor Stravinsky et Nicolás Roerich, Durée: 33 minutes» ’. «33 минуты, которые потрясли музыкальный мир,— сказала Вера.— Но эти 33 минуты требуют долгой, трудной подготовительной работы».— «Как все, чему предназначено потрясти, изменить что-либо в мире»,— отвечал я. И по ассоциации вспомнил «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида, книгу эту мне посоветовал прочитать Гаспар Бланко незадолго до того, как я уехал в Испанию воевать... 1 «Картины языческой Руси в двух частях Игоря Стравинского и Николая Рериха. Время исполнения 33 минуты» (франц.). 278

V Чтобы видеть ясно, не нужно света. Пикассо. «Погребение графа Оргаса» 24 Энрике вернулся ко мне совсем оживший, с новыми мыслями и замыслами, словно помолодел душою. Нью-йоркские холода (я немного завидовала ему, когда он говорил о снеге и морозном ветре) возвратили его лицу естественный румянец, который бывает у людей весною там, где времена года сменяются, как им положено, и отличаются друг от друга ритмом, погодой, обличьем растений. Ему казалось, что «Карнавал» пройдет куда хуже, и он поздравил меня с успехом. За неделю до отъезда он поручил транспортному агентству переслать сюда два ящика книг и журналов и теперь жадно их ждал. Он собирался подготовиться как следует к университетским экзаменам, которые должны были дать ему звание — без него он не мог работать по своей специальности,— и, возвращаясь из балетной школы, я всякий вечер видела, как он склоняется над чертежной доской (у нас их было несколько) или сидит на корточках среди открытых фолиантов, записок, тетрадок, а под рукой у него, на полу, счетная линейка. Ночью он был со мной иным, и совсем не потому, что слишком много и страстно работал,— когда он меня обнимал, я удивлялась, как научился он владеть собою, сдерживать себя, предупреждая мои малейшие желания. «До чего наука дошла, диву даешься!» — говорила я, припоминая фразу из пьески, которую часто повторял тот, кто всегда жил в моей памяти, хотя с годами образ его расплывался и тускнел, словно обесцвеченное временем фото, ставшее от постоянных взглядов менее реальным, чем тогда, когда было новым. «Цель современной педагогики,— смеялся Энрике,— преподавать развлекая», и фраза эта тоже была из какой-то пьески. Однако ночи наши не мешали ему работать целый день. Он рано вставал (я, по 279

актерской привычке, еще валялась в постели и могла растянуться, как мне угодно, раскинуться, свернуться клубком), ходил то в библиотеку, то на крышу, тихо беседовал сам с собой, перечитывал записи и формулы, отвечая, должно быть, на самые трудные вопросы, которые могли задать ему воображаемые экзаменаторы, и укрепляя тем самым основы своего, личного стиля, который он собирался предложить воображаемым заказчикам. «Поначалу,— говорил он,— мне не будут заказывать больших работ — гостиниц, банков, особняков, для них нужен опыт и целый штат помощников, а ни того ни другого у меня нет. Но домики заказывать будут, тетя меня продвигает. И я кое-что придумал». В прошлом веке, считал он, кубинцы побогаче жили в домах, на удивление точно приспособленных к климату и к тогдашнему транспорту. По узким улочкам прекрасно могли проехать повозки, кареты, экипажи, ибо улочки эти породил не просчет строителей, а логичное стремление к тому, чтобы тень домов как можно скорее покрыла солнечную сторону. Кроме того, тесные проезды — а других почти и нет в старом городе — сдерживали и направляли ветер, словно вентиляция. Дома же были просторны, опоры — высоки, места во двориках хватало, а витражи над дверями и окна выполняли те же функции, что «солнцеломы» Ле Корбюзье. Здешние строители создали совершенно функциональную архитектуру, когда о функциональности никто и не слышал. Красиво расписанные перегородки можно было и раздвигать, и убирать, смотря по тому, чего вы хотели — унять или усилить циркуляцию воздуха. Зажиточные семьи и помыслить не могли ни о каких других домах. Но года с 1910, когда появились машины, как правило громоздкие, жить в старом городе стало невозможно. Нельзя и представить себе, чтобы «рено» или «испано-сюиза», то и дело пятясь, задевая крыльями за окованные бронзой тумбы, вползли в переулок, рассчитанный на пролетку или двуколку. Вот почему обитатели особняка Лам- бильо или особняка Педроса покинули старый город, а прежние свои жилища сдали внаймы, разделив их на квартиры, перегородив залы, нарезав как можно больше комнат для самого бедного люда. Старый город чахнул, дивная архитектура гибла — нет, ее просто забыли. Надо спасти ее, но не реставрируя (пусть этим занимается какой-нибудь тропический Виолле-ле-Дюк!!), а исполь- 1 Виолле-ле-Дюк, Эжен Манюэль (1814—1879) — французский архитектор, писатель и археолог, отреставрировавший большое количество памятников средневековой архитектуры. 280