одно и то же — когда какая-нибудь из девочек обретает свободу и гибкость, отличается от других, движется изящно, не нарушая моих суровых правил, я знаю, что скоро она уйдет, сменит трико на фату... Раз, два, три, четыре... Раз,и-и-и-й два,и-и-и-й три,и-и-и-й четыре. ВЗРЫВ ПЕРВОЙ АТОМНОЙ БОМБЫ В ХИРОСИМЕ. Грохот рушащихся зданий, многоголосый вопль несчастных жертв, тысячи и тысячи ослепших глаз, неизлечимые ожоги, страдания изувеченных тронули нас всех, без различия. «Вот мы и вошли в атомную эру,— говорит мне Энрике.— С тех времен, как открыли Америку, ни одно событие на земле не имело таких далеко идущих последствий». Да, конечно. Но началась эта эра со всесожжения, в самом ужасном смысле слова. Она оплачена неисчислимыми жизнями. Дар добрых богов (ведь мы превзошли и без того огромную власть над всем твореньем) дает человеку возможность, невиданную доселе, служить богам недобрым. Он может строить—и разрушать. Перед трагедией Хиросимы меркнут города, разоренные татарами, и Нумансия, и Троя. Во всем, что делают люди, присутствует Ариман, Шива, Каин или Змий, враг Ягве. Почему же те, кто помогает богу в делах творения, не могут обойтись без князя тьмы, словно иначе себя не у твердишь и перед тобой не преклонятся? Месяцы шли один за другим, и я ощущала все сильнее, что меня затягивает какая-то неподвижная топь. Мне казалось, что я с тою на месте, и я уже знала это чувство, и оно всегда несказанно мучало меня. Раз, два, три... Раз, и-и-и два, и-и-и три... Пируэты, пируэты, пируэты... Па-де-бурэ... Антраша... Я выпускала один класс, набирала другой. Уходили девочки постарше, приходили помоложе. День за днем исполняли мы сюиту из «Щелкунчика» или «Шубертиану», а под конец танцевали что ни попало, под музыку Минкуса, Шаминад, Годара, Понкиелли — словом, только бы полегче... Раз, два, три... Раз, и-и-и-й два, и-и-и-й три... Много девочек побывало у меня, но только две остались и делали серьезные успехи, Сильвия и Маргарита. Карьере Сильвии у ¡ рожала лишь ее красота, Маргарита была скорее нехороша собой, но лицо ее живо преображали чувства, и оно становилось трагическим, скорбным, отчаянным или радостным (я думала дать ей Жизель). Сильвия и Маргарита были моими помощницами и моим утешением, когда однообразный труд изматывал меня и я уже не могла точно, четко судить о том, хорошо ли кто-то держит руку, или ногу, или все никуда не годится. Обе они были из мелкобуржуазных семейств, но не считали, что оказывают мне честь, не снисходили к моим урокам, а с каждым днем все больше 285
предавались мне, задерживаясь после всех на два, на три часа, читали классиков, слушали пластинки современных композиторов или мои рассказы про детство, про Россию, про дягилевский балет и балет в Монте-Карло, а сами рассказывали'мне про свои невзгоды, заботы, сомнения или облегчали душу, ругая кого-то или что-то с пылом или только-только прорезающейся остротой суждения, с нетерпимостью или милостивым попустительством, которые обитают в сердце женщин, когда они становятся взрослыми, одни — сразу, рывком, другие — нескоро, трудно, после многих ошибок и потерь... Я крепко держалась за этих учениц, потому что все кругом казалось мне пресным и плоским, хотя муж мой преуспевал — да, теперь он был «моим мужем», с подписью и печатями, мы решили «узаконить наши отношения», тихо и скромно, в нотариальной конторе на улице Эмпедрадо; были только профессиональный свидетель и Тереса, которая тоже внесла свою лепту в это дело, убедив нас одним из лучшцх своих аргументов: «Вечно одно и то же — двое хотят жить, не связывая себя, бросают вызов устоям, а живут точно так, как муж и жена, слушавшие перед алтарем Послание апостола Павла! Ваш свободный союз себя не оправдывает, вы ведете себя, как законные супруги». «Документ ничего к этому не прибавит»,— говорила я. «Допустим. Но поверь мне, когда и не ждешь, станет известно, что ты не безупречная дама, которую хвалят мамаши, и тогда, я-то знаю своих, конец твоим классам. К чертовой матери полетят станки, пачки, метроном, рояль, зеркало, весь твой хлам!» «Мещанами становимся»,— сказал тот, кто был моим мужем с 10.30 утра, меланхолически глядя на белые каллы, которые преподнесла мне чуткая, а может, и насмешливая Тереса. «Останемся, какие были».— «Нет. Они переделают нас понемногу, мы и не заметим. Сегодня мы уступили им чуть-чуть. Что до меня, они уже начали подкоп». Первый раз он говорил при мне с такой горечью, я к этому не привыкла, разочарование росло в нем — потому-то он едва отвечал, когда я спрашивала его о работе. «Все идет хорошо—строю много. Заказов хватает. Денег получаю все больше». И быстро переменит тему — заговорит о книгах, картинах, балете, последних событиях,— словно спешит забыть долгие часы работы. Теперь я поняла, почему он так отвечает. Ему никак не удавалось построить то, что он хочет. Идеальные дома, созданные по образу прекрасных колониальных зданий, существовали только в толстых альбомах, стоявших в его кабинете, у стены. Бумажный город, сложенный вдвое и втрое, мертворожденный город, где лежат в обломках 286
причудливые перегородки, спят, не родившись, могучие колоннады, на корню засохли раскидистые деревья в двориках, поросших благоуханными травами, которыми так хорошо лечили дома в старину. Заказчикам хотелось всегда чего-нибудь «посовременней», «пофункциональней» — словечко это обрело для них ценностный смысл, а вычитали они его в «Форчун» или еще в каком журнале. Здесь, честно говоря, «денежные люди» знают мало слов, они выражают свои мысли жестами или что-то мычат (выговорят «пофункциональней», разрубят воздух одной рукой, другой проведут пальцем прямую где-то у губ, и все понятно). Архитектору приходится забыть о храме Святого Духа, апостола Иакова, Троицы, о дворце Ломбильо или Педросы, он переходит к «другим», старается не отстать от янки, которые уже покупают картины Джэксона Поллока, и тогда ему скажут, увидев новые наброски: «Ну уж, это вы слишком, слишком, слишком, лучше бы... м-м-м... поскромнее. Функционально, это да, но помягче... как бы тут выразиться?.. Поизящней». И архитектор, в конце концов, строит самое избитое из того, что было построено когда-то во Франции на Лазурном берегу (образцом там считают виллу кубинского туза, женатого на знаменитой в свое время актрисе) или в Беверли-Хиллз, в Ньюпорте, у моря, где обитают миллионеры, если не предается блуду — да, именно блуду — с рснессансно-испанско-калифорнийским стилем, такой Стэнфорд Уайт1 с завитушками, или вороватые перепевы, вышедшего из моды стиля, тогда заказчик уж в полном восторге. «Тереса мне говорила; в конце концов ты им поддашься. Зарабатываю — больше некуда, заказов куча, а я недоволен, я не в ладу с самим собой. Понимаешь, я должен — и не могу выразить себя. Мне негде применить собственный стиль. Смотрю журналы и завидую нынешним мэтрам, как они гордо показывают миру свои творения! Я делаю совсем не то, что хотел бы, я не люблю мою работу, а хуже этого нет ничего. Я продал душу черту».— «Подожди говорить, пока не состаришься, как Фауст, у тебя жизнь впереди». Но он был истинный зодчий и чувствовал, что гибнет в мире, где карабкающийся вверх подражает изо всех сил достигшим вершины — тем, у кого уже есть и положение, и стиль. Особняки в здешних пригородах все как один, ибо кубинская архитектура томится в топкой заводи приятного, но безликого стиля, приправленного иногда устарелыми открытиями «Art 1 Уайт, Станфорд (1853—1906) — американский архитектор. 287
Deco»1. Да, стиль этот совершенно безлик, он может быть и здесь, и всюду, он по вкусу богачам и выскочкам, которые стремятся к комфорту и благопристойности, и ничем не выражает личности владельца. «Продал черту душу»,— говорил в тот день мой архитектор-Фауст. Он всегда шел к горькому через смешное, шутил над самыми серьезными своими мыслями и сейчас облек их в форму начиненной аллюзиями и цитатами ученой речи (а я вспоминала, как он рассуждал когда-то о здешней кухне, ссылаясь на авторитет Декарта и Мальбранша). Черт, говорил он, далеко не всегда, и не везде, и не при всяких обстоятельствах является нам гнусным чудищем с перепончатыми крыльями, раздвоенным копытом, трезубцем и шипастой палицей, который карает блудников, смущает подлецов или извивается в муках под стопой святого Георгия, как на русских иконах. Нет. Он совсем не обязан выглядеть так, как зеленый Сатана Орканьи, властный и трепещущий сразу, которого мы видим в «Пляске Смерти» на кладбище пизанских капуцинов. Не похож он и на многообразных, диких, бредовых, чешуйчатокрылых тварей, гибридов монаха и лягушки, ястреба и рыбы, какой-то панцирной жабы и воющего дракона, трехрогих, скользких, в огромных скорлупах вместо лодки, в колбасах вместо шапки, с щипцами и молотками, с арфой или волынкой, которые ползают, вьются, летают на странных машинах вокруг одержимой у Брейгеля. А уж меньше всего он похож на сводника из знаменитой оперы, на щеголя в берете с петушиным пером, с лютней на перевязи. Нет. Бес (пустое слово, в которое не вместится вневременное и безграничное понятие, соединенное с каждым из наших действий, замыслов, помыслов) — это не личность, а идея, которая может принять любую форму, воплотиться в человеке и в предмете, овеществиться или преобразиться, не утратив своего извечного значения. Он здесь, он и там. Томас Манн в своем прославленном романе увидел его печальным юношей, изъяснявшимся на средневековом нижненемецком диалекте. Чтобы оказаться в его власти — то есть предать себя, подло себе изменить,— совсем не надо макать в свою кровь гусиное перо и подписывать пергамент. Достаточно принять его дары, пользоваться его благами, жить на его деньги. А остров этот,— тут Энрике заговорил с креольским акцентом, не утрачивая, однако, профессорской серьезности,— остров буржуев, бога- 1 Декоративное искусство (франц.). 288
чей, сильных мира сего, власть имущих, политиков- профессионалов и политиков на час, «мужчин, женщин, штатских, военных, педерастов и водолазов», с начала века принимает деньги от черта. Христос даровал тебе крест, А дьявол — сахарный трест,— мог бы написать мексиканец Рамон Лопес Веларде, обращая применительно к случаю нефть в сахар. Чертовы деньги у всех в карманах, они зеленые (цвет дьявола!), и дьявол красуется на них, как благообразный отец семейства в кружевном жабо и белом завитом парике, а зовется Джордж Вашингтон. «Мы носим портрет черта, как носят святоши свои благочестивые картинки. Он небольшой, 6 сантиметров на 15». Энрике извлек из кошелька североамериканский доллар и развернул его передо мной. «Наверное, только здесь, больше нигде в мире, люди посмели попросить, чтобы господь бог удостоверил ценность денег. Смотри, что написано на обороте: In God we trust, что эта и п ука—именно one dollar1, и со всех четырех углов зеленой бумажки бог подтверждает: one, опе, оп