Весна священная — страница 71 из 102

енья. Жру и жру (франц.). 330

Лифарь поставил «Ивана-Царевича» Вернера Эгка, я была еще ничего и думала даже, что Лоран финансирует постановку, где я буду сама себе хозяйка, полная прима, а не кто-нибудь, как у этого грубияна Дягилева,— и ругают, и вышвыривают, если не нужна,— составила я программу, а потом думаю, нет, стоит ли дуру корчить, как Ида Рубинштейн. Серов ее писал— помнишь? — муж платил за самые распышные спектакли, ставили в Парижской опере, а она и не понимала, что народ ходит не на нее смотреть, а слушать музыку и поглазеть на декорации, она ведь приглашала знаменитых художников и композиторов, конечно, что было, то было, для нее написали две дивные партитуры, Дебюсси—«Мученичество Себастьяна», Равель—«Болеро», но, Верочка миленькая, это не по мне, нет и нет, намучалась я у станка, наголодалась, икра тоже не для собак (смеется), и какие вина, и ликеры, то-то я и раздалась, сама знаю, но Лоран любит таких, в мусульманском вкусе, у него бабушка из Марокко, и вот, пожалуйста, катаюсь, можно сказать, в исторической достопримечательности, прямо Ротшильд какой-нибудь или Гуль- бекян, живу на Жорж Мандель, принимаю весь Париж—да, много что изменилось! — а тут ты мне и пишешь, что придумала хороший спектакль, а я тебе пишу, так оно и есть, лучше Лорана никого не найти, он всех знает, объяснит тебе, как и что, а может—не скажу, дело его! — может, и сам пособит, если увидит выгоду, хотя он не занимается театром, нет, он покупает-продает, просто не поверишь, целые суда рыбы, австралийских овец, индонезийские кофты, японские лампы, теперь их всюду берут, корейский стимулятор для мужчин, желе из маточного молочка, полнейшая чушь, и картины, да, картины—Кирико, Гриса, сюрреалистов, купит тысяч за двадцать пять, а продаст за сто, скажу тебе между нами, ты же как родная, Верочка, недавно он всучил американцу Эль Греко, так это такой Эль Греко, как я (смеется). Вот твой отель, Верочка. Подыскала, что ты просила— старый, тихий, удобный и с виду миленький. Вот он. Перед ним—Жанна д’Арк, она так глупо погибла (кстати, сожгли ее или повесили? Да, сожгли), за то, что выгнала англичан. Ужасно жаль, что мы сегодня расстанемся, нас с Лораном пригласили на обед к министру, будут самые сливки, политики, писатели, один с Гонкуровской премией... ах, Веруша, как все переменилось! А мне столько надо тебе рассказать... Ну, завтра, завтра... Чемоданы madame —в 215! ...Проспала я до десяти (это я! А у себя, в Гаване, вскакивала до рассвета, чтобы полить цветы). Сейчас я зарываюсь с головой 331

в пуховую подушку, когда же приносят чай, узнаю неповторимый вкус слоистого, хрустящего рогалика. Открываю «Фигаро», чтобы узнать, что тут идет в театрах, и с разочарованием, которое смягчает лишь мое нынешнее благодушие, вижу, что в опере сегодня «Фауст», а через несколько дней—«новинка», веберовский «Оберон», «Манон» — в «Опера Комик», «Мизантроп» — в «Комеди Франсэз», какая-то пьеса про мужа-жену-любовника, с кроватью на сцене, с многочисленными рогами и запутаннейшей интригой — в Пале-Рояль. Обратившись к событиям дня, узнаю, что в Лионе произошел «hold-up» 1 по-американски, финансисты переругались непонятным мне манером, а блистательный Г.П.Д. (кто же такой Г.П.Д.? Генеральный Педераст?) какого-то предприятия убил свою жену — неужели здесь еще есть мужья и жены? Какой-то газетчик упорно доказывал, как важна именно сейчас Бандунгская конференция, «Конференция третьего мира», на которой выступит Неру, о нем я слышала, и неведомый мне китаец Чжоу Эньлай. (Интересно, что еще за «третий мир»? Где он? Разве мир не один у нас, со всеми пятью материками?) Соберутся 29 африканских и азиатских стран. Меня это не касается и не трогает, ибо Латинская Америка—мир, открытый Колумбом,— никак не связана с «третьим миром». Тем более страна, где я живу, она еще в начале века была испанской колонией. Мне дела нет до «третьего мира», и я листаю газету. Так, в зале Плейель—большой блистательный концерт, будет «Эдип» Стравинского, и концерт этот входит в серию выступлений, призванных защитить культурные ценности Запада. Прекрасно, я очень рада, но и разочарована — честно говоря, и это меня не касается, но мне досадно, уж нет ли в этом туманном понятии «Запад» какого-то шовинизма, не отрицают ли здесь ценности других, дальних стран, весьма достойные признания? Защита западной культуры. Охрана западной культуры. Культура Запада... Я думаю об этом не первый раз, думала и на Кубе, довольно часто, читая издания «Диарио де ла Марина». Меня раздражало, что «Запад» — вроде бы и не на таком уж Западе, граница его проходит довольно близко. А знает ли этот Запад, освященный старыми статуями греко-римских богов, древнюю, дивную теогонию Мексики и Перу? Можно ли считать его жителями негров, которых привезли на Кубу современники Лопе, Кальдерона, Гонгоры и Сервантеса,— тех негров, чьи потомки благодаря мне станцуют обрядовые танцы на музыку, 1 Налет, грабеж (англ.). 332

созданную русским, чей холодный псевдоантичный «Эдип», лишенный воспоминаний, ободранный до костей Жаном Кокто, предстает сегодня как призрачная ценность западной культуры? Запад! Где его начало, где конец, кто определил его ценности, в каких сундуках они хранятся? Честно говоря,— это уж я знаю — великую традицию классического танца, который стал скучным и слабым в эпоху Наполеона III, спас, оживил, прославил в последние десятилетия века наш Императорский театр. Помнила я и о том, сколько нового дали Толстой, Достоевский, Чехов литературе и театру Франции, Германии, Италии, Испании, не говоря уж о нежданном вторжении на сотни сцен Ибсена и Стриндберга, хотя никто и не ждал, что можно написать что-нибудь путное там, в краю фиордов. Какой же Запад так защищается теперь, все больше пленяясь Востоком, Запад, где высокочтимые гуру разъезжают в «роллс-ройсах» по Пикадилли- Серкус, где изучают Веданту в кружках и семинарах, где создают буддийские университеты, стремясь сплавить европейский рационализм с духовностью индуизма (во всяком случае, по этому пути шел Мальро)? Какой это Запад, если здесь почитают Тибет, вникают в тайны даосизма, толкуют о тантрах и мантрах, толпами постигают мудрость дзен-буддизма, читают и перечитывают прославленный «Трактат о стрельбе из лука», пытаясь через практику коан достигнуть озаренья сатори? Какой же Запад спешит защитить свои ценности, когда здесь так любят китайскую книгу пророчеств, играют в кости на доске случайностей, а книге этой, честно сказать, далеко до гаданий на ракушках, которым занимались там Сусана-Святенькая и Панча Карденас, чей еретический храм стоял так близко от монастыря, что, ошибаясь дверью, посетитель оказывался не у ног Пречистой Девы, а у ног величавой Очун, тоже стоящей на отданном ей во власть шарике мира? И я начинала догадываться, что за стремлением защитить Запад, утонченным традициям которого больше всего грозит непрестанное и наглое американское паблисити, что за стремлением этим таится скрытый от самих себя, но вполне реальный страх перед теми, кто решил под Сталинградом исход минувшей войны. Русские первыми вошли в Берлин; Ленинград выдержал девятьсот дней блокады; люди моей крови бились до конца, когда другие сдались сразу, и все это засело в печенках—да, именно так—у очень многих. Они притворяются чистыми интеллектуалами, призывают к беспристрастной оценке духовных явлений, хвалятся защитою ценностей, на которые никто не 333

посягает, однако на самом деле сквозь все это видны вполне политические намерения и маневры, ибо людей искусства тревожит одно — как бы помешать тому, что склоняет на Восток стрелку компаса, сколько ни притворяйся они чуждыми политике, сколько ни клянись довольно расплывчатой свободой. Сама не знаю почему, когда я слышала толки о свободе здесь, где никто не мог объяснить мне, в чем она состоит, я вспоминала Жан-Клода, который говорил мне, что в своем знаменитом «Обес- человечивании искусства» Ортега-и-Гассет забыл одну мелочь: сказать, что понимает он под «человеческим», как мыслить «человека», и прежде всего человека, выражающего себя в творчестве. Дойдя досюда, тот, кого я так любила, углублялся в дебри эссенций и экзистенций, они не давались мне, мои помыслы не поднимались от досок пола, раз, два, три, и раз, и-и-и два, и-и-и три... Сейчас я заметила, однако, что память о Жан-Клоде стала здесь такой живою, словно он был рядом и я слышала его голос. И воздух, и дома, и -цветы говорили мне о нем. Дожидаясь ужина (конечно, Ольга угостит меня со всем размахом нуворишей), я гуляла по старым улочкам Марэ, они так нравились мужчине, сделавшему женщиной печальную, долговязую, нескладную девчонку, кочевавшую по театральным, подмосткам, которую революция выгнала из родной страны. Мы сотни раз ходили вместе по Обезьяньему проулку, почти никому не известному, где на выцветшей стене пляшут причудливые обезьяны, до улицы Ломбар, где был укромный ресторанчик, он ничуть не изменился, и, чтобы вспомнить вкус забытых блюд, я заказала céleri remoulade, navarin aux pommes1, красное вино, а на десерт, как в трудные дни, купила фунтик изюма и орехов, где попадалась и ягода инжира. Все было как прежде — и мазаная- перемазанная хозяйка, мрачно и строго глядевшая на всех, положив огромную грудь на клавиши кассы, и старая гравюра, и опилки на полу, и запах мокрых плащей (недавно пошел мелкий дождик), и кисло-сладкий, жирный кухонный дух, врывавшийся всякий раз, как лакей, державший над головой соусник и тарелки, толкал ногой тяжелую дверь. Все говорило со мной о прошлом, но тело мое не сливалось с городом, не сплавлялось с ним, уподобляясь ему, как уподобляются друг другу камень и плоть, когда мы выбираем свой город и влюбляемся в него. Париж говорил со мной сегодня устами всех своих чудес. Но я уже любила другое. Парижанка былых времен стала гостьей, 1 Сельдерей в остром соусе, баранина с яблоками (франц.). 334

просто гостьей, хотя и пыталась себя убедить, что это не так. Корни, державшие меня здесь так долго, были перерублены, и хотя Жан-Клод сидел со мной рядом на потертом кожаном диванчике, он был не живее, чем в живых и частых, лишь мне известных воспоминаниях, когда—гтоит ли скрывать невинную, безвредную измену? — мне казалось, что меня обнимает не Энрике, а он. Быть может, потому, что я познала удел кочевницы, я привыкла носить с собой поклажу чувств, которая становилась все тяжелее, ибо к ней прибавлялись радости и беды, попытки и приключения. Что было, то прошло. Это, здешнее, стало для меня прошлым. Живым еще, конечно; но я ощущала все сильней, что успех в Париже для меня—лишь этап, без которого мне не попасть в другие страны. И оживившись от двух бокалов божоле, я смеялась про себя, думая о том, что Париж, со всей своей многовековой культурой, должен помочь мне, как Элегуа, «открыватель путей» из кубинского пантеона. Я просила у мира Декарта, Паскаля, Боссюэ и Фенелона того, чего просят там у чудотворцев-богов — Очун, Чанго, Иемайя: расчистить передо мною путь, вывести меня из застоя, даровать мне победу над силами, тянущими назад, чтобы ничто не помешало моим дерзновенным попыткам выразить самое себя... Сейчас, в шуме и гаме парижского бистро, я поняла, что прошлое не вернется, хотя без него для меня нет риска и удачи в будущем. У столика сидела уже не та Вера, что сидела здесь много лет назад. И как ни тщилась я слить их воедино, эта, нынешняя, стирала прежнюю, потому что смотрела на все гораздо шире, чем смотрят те, для кого границы западной культуры совпадают с крае