тычках погибло еще четырнадцать мятежников. («Новые стычки? Значит, это не кончилось?» — говорил Каликсто в перерыве с нескрываемой радостью...) Сообщения становились все короче й непонятней, приближалось рождество, из Канады прибыли елки, запах их смешался с пряным духом креольского жаркого. Витри344
ны украсили омелой, в лавочках продавали открытки с надписью «Merry Christmas and Нарру New Year1», в drug stores1 2—красные свечи и колокола, жара стояла двадцать пять градусов, и, в белых бородах и пунцовых шапках, мучались деды-морозы, самые несчастные на весь христианский мир. Наступил Новый год, и новогодний вечер был для меня невесел, ибо мне открылась весьма неприятная ситуация, которая, собственно, существовала и до того, но сейчас возникла передо мной во всей своей печальной реальности. Графиня, у которой я давно не была, позвала нас «встретить Новый год» (главным образом — ради меня, чтобы показать, что она не презирает жену своего племянника, «плоти от плоти», который славился все больше в ее кругу, как даровитый архитектор, умеющий угодить каждому). На этом изысканном приеме можно было, как и всегда, встретить знатного испанца с каудильо в гербе, дам из нью-йоркского света, не говоря о трех американских сенаторах, совершавших, по словам Энрике, полу- дипломатическую поездку и проводивших время то в поместье у Батисты, то в знаменитом флотском борделе на улице Колумба, где благосклонные девицы в прозрачных халатиках ждали гостей, мебель была стилизована под XV—XVI века, в, гостиной спускались с потолка три каравёллы, тонко напоминавшие о великом мореплавателе, чье имя носила улица, а тем самым — и о море вообще, и о моряках, хозяевах заведения, в котором гость из Кентукки или Коннектикута мог найти себе по вкусу и женщину, и мужчину, и бесполое существо, и двуполое, и даже многополое. Графиня обещала на «изысканном приеме» оркестр, где скрипки выкрашены в белое, «дивное шоу!» и прелестный подарок, прицепленный к веточке винограда о двенадцати ягодах, которые мы, по испанскому обычаю, должны были глотать, давясь, по одной на каждый удар часов. Чтобы не глядеть на американских сенаторов в бумажных коронах, с «тещиным языком» во рту; чтобы не скучать как обычно, под треск трещоток, писк свистулек, звон игрушечных бубнов и бокалов, под весь этот шум и гам поздравлений и тостов, я сослалась на сильную простуду и пообещала графине по телефону, что лягу рано, приму аспирин, а прежде — выпью вина (моэ-э-шандон) из ее погребов, она прислала нам шесть больших бутылок. Шампанское пришлось кстати, поскольку у нас предполагался «домашний ужин», на который я 1 Веселого рождества и счастливого Нового года (англ.). 2 Аптеках (англ.). 345
пригласила Хосе Антонио, детей моих — Мирту с Каликсто, и Гаспара, он только что вернулся ненадолго из Мексики и ко дню волхвов должен был отправиться в Акапулько со своим оркестром, исполнявшим мамбо. (Энрике позвал и Тересу, однако она, притворявшаяся такой неприрученной, с поразительной кротостью подчинялась властной тете и покорно оставалась на Семнадцатой улице, где ей отводили роль незаменимой затейницы, режиссера и секретаря, а я и радовалась, потому что меня раздражали ее заигрывания с Хосе Антонио, или я просто ревновала к ней...) Таким-то манером мы весело собрались у меня, далеко от дома, где бронзовый пикадор, творение Бенль- юре1, застыл перед бронзовыми быками, а на картине Сулоаги размахивал рапирой прославленный Бельмонте. И, не дожидаясь полуночи, сели к столу, где стоял молочный поросенок с хрустящей, коричневой корочкой и золотистые жареные бананы, которые здесь кладут между двумя листами лучшей бумаги и отбивают кулаком. Когда мы перешли к вину и сластям («пить будем только самое простое, как тут принято»,— распорядился Хосе Антонио), Гаспар и Энрике стали петь старые песни времен испанских событий — протяжную, на мотив «Четырех погонщиков», бодрую про пятый полк и повсеместно прославленное «Allez, allez, reculez, reculez — liberté, égalité, fraternité»1 2, сочиненное неунывавшим горнистом, за колючей проволокой лагеря в Аржелес-сюр-Мер... Так мы и сидели, когда на улице поднялся дикий шум. Люди выходили на крыши, поздравляли друг друга, желали счастья, шутили, как обычно, над «стариком- покойничком», пластинки играли вовсю гуарачу и ча-ча-ча, а суеверные кумушки выливали из окон или с балкона ведро воды, чтобы спугнуть злых духов и приготовить новому году «чистое жилье». «Ну, вот!» — сказал, поднимаясь, Энрике. Меня целовали все: муж — по-супружески нежно, Гаспар — по-братски, Мирта— как дочка, Каликсто — почтительно, едва коснувшись моей щеки, Хосе Антонио — немного крепче, на мой взгляд, чем следовало, хотя мне это и понравилось. Когда наши стенные часы били одиннадцатый раз (по такому случаю мы сняли сурдинку), я заметила, что Мирта и Каликсто целуются, забыв обо всех на свете. «Что ж это вы, ребятки! — засмеялся Гаспар.— Часы бьют двенадцать раз, а не двадцать четыре!» — «Дело ваше, если 1 Бенльюре, Мариано (1866—1947) — испанский скульптор. 2 Здесь: проходите, не задерживайтесь (франц.) — намек на обычные приказания полицейских. «Свобода, равенство, братство» (франц.). 346
нравится!» — засмеялся и Хосе Антонио. «Завидно, а?» — сказал Энрике, которому уже ударило в голову тетино шампанское... Глаза у Мирты сверкнули — я не видела ее такой веселой,— и она подняла бокал: «За нашу свадьбу!» — «Что?» — «То, что слышите. Мы скоро поженимся!» Хосе Антонио и Энрике зааплодировали, Каликсто словно отвел рукой невидимую муху: «Не слушайте вы ее. Глупости говорит.— И, внезапно решившись, резко встал.— Простите. Мои тоже встречают Новый год. Пойду к ним, хоть и запоздал. Большое спасибо. Желаю счастья».— «Возвращайся поскорей»,—сказал Энрике. «Нет»,— и Каликсто, не глядя на нас, направился к двери. Мы сильно смутились, Мирта рыдала. Не зная, что сказать, мы дали ей выплакаться. Наконец, вытирая слезы, она проговорила: «Я лягу, мадам. Я очень устала». Когда я отвела ее к Энрике — мы заранее постелили ей там на диване, домашние разрешили остаться у меня,— она залепетала: «Мне стыдно, мадам... Вы поймите...» — «Ничего не объясняй,— сказала я.— Завтра поговорим или позже, как хочешь...» И я пошла к гостям, думая, что она немножко успокоилась. Трое мужчин сидели молча, кололи орехи, передавая друг другу щипцы так, словно это очень серьезное дело. Мы долго молчали, и лишь по беглым взглядам, которыми мы обменивались, было понятно, что думаем мы о другом. Все стало мне ясно в один печальный миг: то, что мы увидели сегодня,— истинная драма, и Каликсто, судя по его резкой выходке, прекрасно это понимает? «Я это сразу заметил,— нарушил молчание Гаспар.— А чего ж вы хотите... Целый день они вместе. Обнимаются, поддержки эти, то-се, вот и занялась свеча»... Если ученица моя будет упорствовать, если она бросит вызов обычаям среды, где никогда еще, насколько мне известно, белая не выходила за негра, ее вышвырнут из дому, из семьи, из общества, изгонят и оплюют, станут ею гнушаться, от нее отвернутся старые подруги, она войдет в число неприкасаемых, безжалостное мещанство извергнет ее, заклеймит, и ей придется уйти к мужу, в гетто для «цветных», сменив приличный квартал на грязные улочки. Когда любовь к музыке, неизбежная в нашем ремесле, приведет ее в оперу или на концерт общества «Pro Arte»1, она будет одна, и с ней почти никто не поздоровается, ибо слушать Мельхиора, Горовица, Сеговию или Рубинштейна здесь можно только белым. Перед ней закроются двери блестящих и приятных мест, которые она знала с детства, и видеть ей придется пейзажи много более непригляд1 «Общество искусств» открыто на Кубе в 1937 г. 347
ные. У нее отнимут широкие улицы, обсаженные деревьями, просторные площади, уютные кафе, театры, большие кино, где проходят премьеры фильмов, сверкающие мозаикой бассейны— разве что Каликсто станет ждать ее у входа, словно собачки, которых в Париже оставляют за дверью булочной. Понемногу это станет кошмаром для них обоих—тем, что кто-то назвал «преисподней прочих людей»... А Гаспар говорил: «Каликсто докажет свою любовь, если не женится на Мирте».— «Это какую, не-бес-ную?»—сказал Энрике, немного перепивший (быть может, для того, чтобы сбросить с души бремя, отяготившее нас). «Еще чего! — сказал Хосе Антонио, тоже выпивший лишнего.— Ну и чушь! Небесную любовь придумал Данте, потому что он втрескался в Беатриче, когда ей было девять лет. Все ж лучше написать «Божественную комедию», чем отсидеть за совращение малолетних».— «Шути, шути! — сказал Гаспар.— А подумали вы о том, какой скандал поднимет мамаша, которая из того же самого общества, что и ученицы вашей первой школы?..» — «...а школа эта,— докончила я,— именно сейчас нужнее всего. Нет, ты посуди...» Вдруг Энрике словно очнулся и сказал спокойно: «Та-ак... В чем же, собственно, трагедия? Они друг друга любят. Ну, и что же? Пускай делают то, что все мужчины и женщины. Неужели для этого непременно нужен обряд?» — «А куда же он ее поведет? — строго спросил Гаспар.— В отель? Или в грязный притон? Да она умрет от омерзения».— «Ах, чего там!—сказал Хосе Антонио.— Задержатся как-нибудь в школе».— «Каликсто слишком уважает Веру».— «Вот именно,— сказала я.— Мало вы знаете Каликсто. Я редко встречала таких честных и чистых людей. Он сам всякий раз запирает школу и следит, чтоб никто не остался». Мы переменили тему и скоро стали поглядывать на часы. Каждый вспомнил про какое-нибудь срочное дело, хотя был первый день года: Хосе Антонио ехал ловить рыбу с коллегами из Штатов, Гаспар репетировал с несуществующим оркестром, Энрике понадобилось заняться проектом высокогорной гостиницы, где, под опекой облаков, можно в любой сезон наслаждаться идеальной погодой. «Выбери что-нибудь потише, чем Сьерра-Маэстра,— сказал на прощанье Хосе Антонио.— Скоро там будет жарко».— «Ты думаешь?» — «Посмотрим...» Энрике еще спит, когда я иду в его кабинет, сажусь у дивана и гляжу на Мирту. Она смотрит неподвижным взглядом в полумглу, на балки потолка, молчит, должно быть, очень страдает. И вдруг, в озарении, я вижу ее такой, какой еще не видала: ведь это же я в далеком прошлом, худая, с крепкими от экзерсисов 348