адо быть честной. Или верной бумажке? Ты часто думала, что он к тебе охладел, у него еще кто-то есть. Но удостовериться в этом не хотела, чтобы не поднимать скандалов, они помешали бы тебе работать...) А этот пока что целовал мне руки. (И все эти месяцы, там, за границей, он живет монахом? Кто-кто, но ты же его знаешь!) «Тебе нехорошо? — спросил Хосе Антонио.— Как ты побледнела».— «Я перепила. Редко пью...» — «Надо проветриться». Мы снова оказались в машине. Теперь я не понимала, куда мы едем, не узнавала знакомейших улиц, словно в тумане. Мы остановились, мне нужно было положить на что-то голову. Ах, плечо!.. Неважно. Руки его обнимали, сжимали меня. (А другая — хоть бы что, не вырывается...) «Едем ко мне?» — шептал он в самое ухо, обдавая меня жарким дыханьем. (Нет, нет, нет... Ни за что. Гадость какая!) «Куда хочешь»,— бессильно сказала другая. Мы двинулись дальше. Горячий комок поднимался к горлу. Я сжимала зубы. Нет, надо вдохнуть воздух. Комок поднимался, вкус у него был гнусный — спирт, желчь, сама не знаю что! Я старалась удержать его изо всех сил, меня корчило, 367
сводило — и вывернуло наизнанку. Да, вырвало, как это ни смешно, самым страшным образом. Хосе Антонио затормозил. «Не огорчайся. Это я виноват. Я тебя напоил, а ты не привыкла пить. Честное слово, не нарочно. Я тебя люблю, и мне бы не хотелось пользоваться случаем, нет, я бы сам себя презирал. Если ты решишься, пусть это будет в здравом уме, в полном сознании, в радости. А сейчас отвезу тебя домой, отдохни». (Господи, какое счастье! Как хорошо!) И подумать, если бы меня не скрутило, не скорчило, если бы не эта горечь во рту, я бы сейчас, может быть, ощущала себя счастливой под тяжестью, которая в такие минуты кажется легкой... (Вот и жаль!—думала другая.— Еще погорюешь, что ничего не вышло. Сделать—себя утвердить, а не сделать—это просто трусость. Чего тебе, собственно, бояться?) Эту дверь я знаю. Она ведет в мой дом. «Ты можешь подняться сама?» — «Не беспокойся».— «Обещай мне...» — «Что?..» — «Позвонить и сказать, как ты себя чувствуешь. И еще...» — «Да?» — «Если ты будешь в порядке, мы встретимся».— «Обещаю»,— говорила она моим голосом, который, хоть из осторожности, должен был расхолодить того, кто, без сомнения, примется за свое. «В таких делах опасно откладывать... И все же я так счастлив». («Я тоже счастлива»,— говорила другая, или мне казалось). Но эта, настоящая, с трудом попадает в кнопку «5» на щитке лифта и долго не может вставить ключ, и не та, а она, Вера верная, Вера-мещанка, Вера-победительница, отблевавшись вволю, валится на покрывало прямо в вечернем платье и туфельках, и стены начинают вращаться, и кровать вращается с ними, словно стоит на одной из рулеток, которые я сегодня видела, и фишки градом грохочут по крыше надо мной. 33 Кровать перестала вращаться, стены остановились, вернулись на прежнее место, когда занялась заря. Я удивилась, что мне так хорошо, хотя это — самое что ни на есть «morning after the night before» 1 или, если хотите, пробуждение «en gueule de bois»1 2. Но ведь я прошла истинный катарсис, в прямом смысле слова, и вместо похмелья ощущаю стремленье действовать, двигаться, что-нибудь делать. (Помню, когда Жан-Клод просыпался после 1 Утро после бурной ночи (англ.). 2 С тяжелого похмелья (франц.). 368
попойки—иногда он сильно выпивал с приятелями,—он поливал все герани у нас на окнах, или перевешивал картины, или отправлялся в библиотеку святой Геновевы, ему был непременно нужен 107-й том греко-латинской патрологии Миня, а если бы мы держали собачку, он бы ее купал.) Я смотрюсь в зеркало—да, морда мятая, но я знаю средство: сегодня мои отдыхают, и я пойду на Пласа-Вьеха, поупражняюсь как следует, как у мадам Кристин,— и пропотею получше, стоит жара, а потом приму холодный душ и перекушу в ресторанчике «Темплете», на террасе, напротив причалов, где одиноко и тихо дремлют большие суда, и, глядя на них, припомню, как обычно, прославленную строку Бодлера: «Homme libre, toujours tu chériras la mer» \ Набросив легкое платье, надев сандалии, я спешу уйти, но меня держит что-то, исходящее от той, другой, которая так много говорила вчера моими устами. Я должна позвонить, и не хочу — не хочу! — но буду чувствовать себя последней трусихой и дурой, если не решусь. Если не освобожусь сейчас же от этого долга, я не найду покоя и день будет отравлен. Да, правда, целый день впереди, а это ни к чему не обязывает. Однако я понимаю, что это может завести далеко, слишком далеко, ибо, стыдясь и каясь, вижу, что со вчерашнего дня что-то новое творится с моими чувствами, убаюканными мерным, все более мерным течением уже достаточно долгой совместной жизни. А время бежит, говорит мне другая, и скоро уже не будет «пронзительной красы осеннего лица», воспетой Джоном Донном в одной из элегий. Живи, живи полной жизнью хотя бы час-два, педелю, месяц и ощущай, что стала моложе душой и телом, а то ты только и знаешь свою работу — не отстает другая, силой вырывая меня из покаянных терзаний в духе изможденной святой, святой с иконы, и толкая мою виноватую руку к ожидающему диску. Навстречу мне кидается голос, приглушенный, «свой», как у любовника, который таится от чужих ушей (Боже мой, так скоро?!): «Я знал, что ты примешь это всерьез. Иначе бы я тебя не оставил». И неуверенно, умоляюще спрашивает, не передумала ли я, правду ли я говорила, осчастливлю ли я его сегодня, увидимся ли мы. «Да»,— отвечает другая, и я уже путаю ее с первой, я уже решилась принять все как есть и не .позволю строгой бонне пугать и школить вакханку, которая живет в 1 «Свободный человек, любить ты будешь море». Из стихотворения «Человек и море». Перевод В. Иванова. 369
каждой балерине, сколько ни дави она своих страстей суровой дисциплиной, раз, два, три, и-и-и-и-раз, и-и-и-и-два, и-и-и-и-три. Alea jacta est!1—смеюсь я, вспоминая, как занятно обыгрывал он в своих рекламах прославленную цитату. И, все смеясь, наслаждаясь чувством вины, я легко и быстро иду по милой мне улице Меркадерес до того места, где она впадает в Пласа-Вьеха... Там, на площади, творится что-то странное. Люди столпились на углу и глядят на мою школу. Окна все закрыты, как будто опасно выглянуть.—«Туда не идите,— говорит мне кто-то.— Не идите, нельзя». Я не понимаю. Я иду. Я хочу понять. Подхожу к дверям. А двери... Их выломали, сорвали с петель, я вижу это и бегу по запятнанной кровью, усыпанной стеклом лестнице. В зале у нас — полный разгром: большое зеркало разбито, станки выломаны из стен, проигрыватель изрешечен пулями, доски пола тоже все в дырах, будто палуба, которую собираются конопатить, книги выброшены во двор, на улицу, от крышки пианино остались черные щепки, запутавшиеся в сорванных струнах... Я в ужасе бегу обратно, вниз. Кровавый след приводит меня к тому, что я не увидела, когда входила: между колоннами, на панели, лежат Филиберто и Серхио, немного подальше — почти неузнаваемый Эрменехильдо, жуткие, избитые, изуродованные, залитые кровью. «Уходите, сеньора,— говорит мне официант из здешнего кафе и с силой берет меня за локоть.— Уходите, мертвых не воскресишь». Он ведет -меня в свой бар, я падаю в кресло. «Выпейте-ка.» Что-то обжигает мне горло. «Я все видел. Так, часик назад, приехал радиопатруль, вылезли трое, злые как черти. Стали стучать. Им не открыли. Тогда они выломали дверь, разнесли все наверху и вытащили на улицу три трупа... Тут и положили, чтобы народ знал».—«Почему же?..» — «Говорят, у них были прокламации 26 Июля, революционная пропаганда... Да это у нас что ни день...» — «А Каликсто? — крикнула я и вскочила.— Где Каликсто?» — «Я думаю, по крышам ушел. Сами знаете, они тут сплошняком. Хосе говорит... Скажи- ка, Хосе!» (Хосе закрывает окошко, чтобы не влипнуть.) «Хосе говорит, он сел в автобус квартала через два».— «Не понимаю... Почему они оказались тут? Я же их отпустила».— «Я думаю, сеньора, у них было собрание».— «А Мирта? Она здесь была?» — «Мы ее не видели».— «Неужели они так и будут лежать?» — «Что поделаешь, сеньора! Чуть не каждую ночь такие представления. 1 Жребий брошен (лат.). 370
Конечно, не в центре. А походите по старому городу, спросите народ...» — «Я их тут не оставлю».— «Вы их не воскресите, сеньора. Смотрите-ка...» Я посмотрела, куда он показывал, и увидела, что к страшным, избитым, изуродованным телам подъезжает радиопатруль. Машина остановилась. Высунулись головы, послышался наглый смех. Вылез человек в форме. Посмотрел на то, что сделал он или другие полицейские — у них, наверное, и сейчас ножи при себе,— пожал плечами, раскурил сигару, долго и тщательно водя ею над спичкой, чтобы лучше занялся крошащийся табак, сказал: «Поехали» — и опять сел в машину. «Разрешите дать вам совет? — сказал официант.— Уходите, они что-то ищут». Да. Надо уходить, как можно скорее. Но я не могла вернуться домой. Если ищут меня (зачем? не знаю, но после того, что я видела, все возможно), они туда и пойдут. Гонимая страхом, шла я но улицам — миновала одну, другую, третью — до Пласа-дельКристо. Там я вошла в кафе, не то в бильярдную, где стоял шум, играли симфонолы, стучали кости о стойку, и 4позвонила на работу Хосе Антонио. Секретарша ответила мне: «Он уехал с заказчиком выбирать места для рекламы. Сказал, что вернется после четырех». Гаспар в Мексике. Мартинес де Ос, работавший < Энрике, может сделать очень мало. Мирта? Лучше самой пойти в полицию, чем втягивать ее. Оставалась Тереса, и она поняла меня с первых слов: «Больше не говори. Приезжай сюда на (Семнадцатую, тут безопасней всего. Не лови машину, жди автобуса, смешайся с толпой. Садись на тридцатый, он довезет до угла». Когда, под защитой решеток, оберегавших сокровища этого дома, в глубоком кресле, среди книг, я кончила свой сбивчивый рассказ, нервы мои сдали, и я безудержно, отчаянно заплакала. «Плачь подольше,— сказала Тереса заботливо, но и сухо, как акушер, принимающий роды.— А выплачешься, хлебни виски. Залпом. Сразу».— «Я не могу-у-у...» Она зажала мне нос, а другой, правой рукой, поднесла к моим губам стакан: «Открой рот и глотай. Как лекарство. Вот та-а-ак... Теперь подожди. Схожу к тете». Я выпрямилась, во мне заговорила гордость, как мне ни было худо: «Нет они не должны знать. Мы ей сказали, что Энрике уехал просто так».:—«Послушай, если тебе что-то грозит, только она может найти на них управу. Другого пути нет...» Словно подсудимый, ожидающий приговора, пыталась я разобрать по интонациям, что говорят обо мне два голоса за ротондой. Потом я услышала, как набирают чей-то номер, еще один, еще... Сверху спустилась Тереса: «Ну, все в порядке». Скоро пришла и 371