графиня, важная, как кардинал, в роскошном халате и уже в драгоценностях, величавая, хмурая, надутая, непогрешимая. «Закройте дверь,— сказала она Венансио, словно целой свите лакеев, и села рядом со мной.— Рано или поздно это должно было случиться. Я так и знала, что твои черные устроят там конспиративную квартиру. Постой! У них нашли прокламации. Что до тебя, я сказала Фульхенсио, что ты — просто никто, неудавшаяся танцорка, на которой женился мой дурак племянник, когда-то он побыл красным, но вовремя покаялся,— и Фульхенсио обещал, что тебя не тронут. А свяжешься снова с этой швалью, с этими черными плясунами — тогда уж извини! Если тебе припекут одно место каленым железом, в этот дом приходить и не думай! Чего ты хотела, то и получила. Тебя просто тянет к подонкам. Ты предаешь своих—если ты и впрямь из хорошей семьи, в чем я сильно сомневаюсь.— Повисло молчание, сеньора направилась к дверям.— Я тебя выручила, а теперь убирайся с моих глаз. Чтобы я о тебе не слышала. Уходи сию же минуту. Мне пора одеваться, к завтраку будут гости». Я было заплакала, она вынула тюбик с таблетками из кармана: «Прими мепробамат. Я его принимаю от нервов. Венансио, воды для сеньоры». И снова— улица, Тереса ведет машину, мы выехали за ворота. «Куда ты меня везешь?» — «Уж не к тебе, конечно. Очень может быть, что они там все крушат, как на Пласа-Вьеха. Дай им волю, их потом не унять. Надо переждать денька два-три, пока затихнет». Теперь я полагалась только на нее, она стала мне помощью и опорой, как новый врач, на которого безнадежный больной возлагает единственную надежду. Только она связывала меня с миром. Пускай везет, куда знает, ей виднее. «Не оставляй меня одну».— «Не оставлю. Я одна могу сейчас думать за тебя». И правда, после этого чудовищного утра я не могла думать ни о чем. Кажется, мы миновали мост Альмендарес, вот часовая башня, большие смоковницы справа... Свернули к морю, ограда, зеленая калитка. Дом, такой же, как и другие в этих местах. «Заходи,— говорит Тереса, отворив ключом дверь.— Это моя берлога. Я тут живу, когда тетушка совсем разойдется и мне надо побыть одной. Вообще... Сама понимаешь...» Гостиная, бар, маленький бассейн, в нем легкие волны, вода бежит из двух отверстий. «Выпей шотландского виски... Если снотворного не хочешь».— «Нет. Не хочу» (может быть, я боюсь, что, пока я сплю, она уйдет). Пью виски, торопливо глотаю, как микстуру, и у меня в голове немного проясняется. Теперь, только теперь, я понимаю, как велика беда. Филиберто, Серхио и Эрменехильдо 372
погибли,. Каликсто прячется, а может, его уже поймали, убили, пытают, это еще хуже. Школу мою разорили, ее нет и не будет, некому танцевать, труппы уже не соберешь. Даже если Мирту не тронули, не избили — о худшем помыслить не могу,—-она одна ничего не даст. Хотя я ее не вижу и не говорю с ней, я знаю, что с этих пор она делит со мной тягчайшее из несчастий — жизнь без цели. Годы работы пошли прахом, все рухнуло, все погибло в грохоте выстрелов и ударов. Дорога в мир, открывшаяся было перед нами, снова отрезана. У меня нет сил, мне поздно начинать < начала. А без меня Мирта сделает немного. Она побывала ( лишком близко от полного самовыражения, она уже видела дивный час, когда ты можешь сказать “Sum qui sum” ’, и не смирится с мещанским браком, со свадьбой под марш Мендельсона, с пеленками, со всем тем, что готовит для нее семья. Она дышала воздухом Священной Весны, была Избранницей, отмечена навек и не покорится никогда миру, где влачат дни; хотя в ее годы она еще может решиться на почти безнадежное, безумное, героическое бегство—все лучше, чем сдаться! (Зачем я удерживала се, когда она рванулась к своему Каликсто? Ей и этого не осталось...) Сама я ощущала, как бремя, ненужную тяжесть тела. Я даже не могла покончить с собой, я боялась, что мне это не уда< гея, и я не верила в небо, много лет оно пустовало для меня. В камере моей не было ни дверей, ни окон, я сидела взаперти на этой гнусной планете. «Надо послать телеграмму в Париж,— сказала я,— чтобы Ольга расторгла договор.— И заплакала снова.— Хоть бы Энрике тут был!» — «Радуйся, что твой муж в Венесуэле,—сказала Тереса.— Вовремя догадался уехать».— «Он испугался. Он боялся, ничего не мог поделать».— «И прав был, ты не думай, дело не только в том, что у него прятался человек». Она рассказала о политических связях Энрике, поразив меня (воей осведомленностью. Да. Оказывается, он ходил на тайные собрания, передавал документы, помогал деньгами, очень помогал, и даже —научился в Испании — объяснял, как пользоваться гем или другим оружием... Энрике вырос в моих глазах, когда я узнала, что бегство его вызвано далеко не только страхом перед мнимой опасностью; но мне было больно, что он скрывал от меня правду и доверялся двоюродной сестре. «Милочка моя,— говорила тем временем Тереса,—да как тебе скажешь, если ты и знать не хотела о политике? Мы привыкли, что ты ее ненавидишь».— «А ты что в ней смыслишь?» — «Мне она тоже’противна, 1 «Я есмь Сущий» (лат.). 373
но я всегда в курсе. Я читаю газеты — как можно не знать того, что тебе грозит?» — «Это тебе? Да ты миллионерша, живи — не хочу!» — «Вот именно. Мне и надо знать, откуда ветер дует, чтобы сберечь не миллионы — куда там! — но все же немалую сумму. Тут у нас будет черт-те что!» — «Начинаю в это верить».— «Знаешь, животные чуют землетрясение... лошади в шахтах знают, когда взорвется рудничный газ... Так и мы, богачи, предчувствуем, грозит ли что-нибудь нашим счетам в банке. Понимаешь, когда что случается, у нас уже немалые суммы за границей... А тут неспокойно, ты мне поверь. Мы по горло в дерьме, и представь, нашим буржуа это нравится. Не так уж давно Мачадо звали «Херардито». Теперь у нас Фульхенсио, они его обожают, «мужчина с большой буквы», «настоящий кубинец»... Носят кольца с аметистами, потому что «аметист» похоже на «Батиста». Надо полагать, совесть нации укрылась в Сьерра- Маэстре».— «Надежды на них мало».— «Ничего, они нагнали достаточно страху, чтобы наши богачи переводили деньги в Штаты. В краю циклонов народ предусмотрительный». Я отхлебнула побольше виски. И впрямь, от него я обмякла, утихла, немного успокоилась. Я отупела, словно меня избили, но страдала меньше. Конечно, когда я проснусь, будет хуже, да ладно, главное — приглушить чувства, иначе нельзя жить. «Что ты думаешь теперь делать?»—спросила Тереса. «А что мне делать? Поеду в Каракас».— «Хорошо. Только я бы подождала».— «Почему?»—«Потому что лучше не рыпаться. Если разведывательная служба числит тебя в подрывных, не лезь к ним. Ведь они проверяют, кто едет за границу, от них и зависит разрешение... А если снова что-нибудь случится, мы уже не сможем рассчитывать на тетю. Так что не спеши». Она пошла в другую комнату, взяла из шкафа купальный костюм, стала раздеваться: «Окунусь- ка... А то от всего этого совсем раскисла, не лучше тебя». Тело у нее оказалось ладное, темное, нервное, хотя заметно было, что грудь держится так хорошо благодаря мастерству хирурга. «В мои годы трудно быть киношной дивой,—: сказала она, перехватив мой взгляд.— То ли дело вы, танцовщицы! Но мужчины не замечают, что и требовалось...» — «Не уходи!» — «Голубчик, куда я денусь из бассейна? Я не русалочка, которая предала своих, чтобы переспать с принцем». Мне было легче от того, что она близко, и даже от того, что я слышу, как она плещется, но все же на меня накатили одиночество и отчаяние. Сдаваясь загодя, я думала с ужасом, как трудно будет влачить существование, бесплодное, словно сизифов труд. 374
Здесь ничего делать нельзя. В стране, которой правят никчемные мещане, бесчестные политики и глупые солдафоны, нет места ни гворчеству, ни духу. Библиотеки превратились в лавки, никто не ходил туда читать; концерты симфонического оркестра, столь < данного во времена Клейбера, понемногу становились пустым светским развлечением; на всем острове не было музея современник) искусства; лучшие живописцы уезжали или старели среди непроданных полотен. Словом, ясно, что животным моей породы i и-чего делать в этой столице, в этой рулетке, где духовная жизнь застыла между зеро и двойным зеро. Что же, немного погодя, через месяц-другой, поеду в Каракас без компаса веры и буду прозябать там (не иначе, ведь я никого в тех краях не знаю) рядом с человеком, разочаровавшимся в своем искусстве, оставив навсегда циников и скептиков, вроде Тересы или Хосе Антонио (нг говоря об Ольге, этой нуворишке, роскошествующей вместе с мужем-коллаборационистом), и других, вроде Мирты и Каликсто (с тли он ушел от ищеек), пытавшихся взлететь и рухнувших рядом с изувеченными жертвами режима: «Le transparent glacier des vols qui n’ont pas fui...» 1 Впервые позавидовала я Гаспару, который хотя бы верит в партию, как верил Ренан в науку. Он здоров душою, думала я, он крепок и целен, как крестьянин, как простой человек, как пролетарий старой закваски, и марксизм дает ему то, что предкам его столетиями давало Евангелие: твердую и животворящую цель, основу бытия. Ко всему прочему, отчаяние вс колыхнуло во мне застарелый комплекс вины, стремление искупить ее, которое так часто приписывают русским, тягу к самоуничиженью — словом, то, что побудило Николая взять на с ебя преступление Раскольникова. Быть может, грех мой — тщеславие; быть может, нельзя так полагаться на свой талант; быть может, дурно целиком отдавать себя танцу. Я погружалась в бездонную пустоту своей души, мне нечем было жить, мне не осталось даже горькой отрады — платить за содеянное... И в поис ках опоры я стала смотреть на то, что окружало меня. Вот бар, где среди этикеток виднеется одна с бизоном... Вот карта, знакомая, старинная карта Кубы, напечатанная невесть где, а на ней, кроме известных городов — St Christophe, Scte lago1 2, в вое точном углу острова, чуть северней гор, написано крупными буквами: «Баракоа». Какой-то край света, затерянное место, 1 «...Где спит в прозрачной льдине не взмывший ввысь полет». Из стихотворения С. Малларме «Лебедь». Перевод А. Маркевича. 2 Св. Христофор, св. Иаков (лат.), т. е. Сан-Кристобаль и Сантьяго. 375
приютившееся вдали от спеси и бурь XVIII века... И вдруг я вспомнила: карту эту мы с Энрике купили в Париже, на улице Сен-Жак, незадолго до отъезда. «Откуда она у тебя?» — спросила я Тересу, которая как раз входила, вытира