Весна священная — страница 83 из 102

глубинах степей, в истоках величавых, ветхозаветных рек скрыты силы, притягивающие его, и потому, быть может,— а также потому, что денег у него хватит,— житель Венесуэлы привозит, из-за границы все, что ему понравилось. Зажиточные люди, пустившие меня к себе, намного превосходят вкусом своих кубинских собратьев. Я поражался тому, какие сокровища живописи и скульптуры встречаются в здешних beaux quartiers1. Из утреннего тумана, окутывавшего долину, под той, под другой ли крышей мне являлись давно любимые мною, прелестные, трепетные женщины Ренуара, невесомые танцовщицы Дега, чувственные и беспечные одалиски Матисса, на которых задумчиво (а может, и завистливо) взирала разумная Пенелопа Бурделя. Вон там, на верху холма, рождались вновь каждое утро арлекины Пикассо и чарующие натюрморты Брака. Там, чуть пониже, ранний Кандинский и непрестанно движущиеся чертежи Васа- релли висят бок о бок с крохотным и огромным Паулем Клее, чьи многочисленные персонажи втыкают какие-то флажки среди горящих во мраке свечей. Подальше лают на луну псы Миро, беззвучно звенят гитары Хуана Гриса, а в саду, меж тропических растений, стоят «Орфей» Цадкина и скульптура Генри Мура. Витраж Леже и лунный житель Ганса Арпа встречают нас у входа в университет, чей актовый зал, построенный амфитеатром, украшает самая большая из неподвижных скульптур Калдера. Наконец-то я дышу необходимым мне кислородом истинной пластики, которого и в помине не было в пышных разностильных творениях (истинном сборище редкостей, где попадалось порой что-нибудь стоящее), которыми владели счастливцы с Семнадцатой улицы, нечувствительные к искусству точно как же, как и к ужасам диктатуры. Диктатура была и тут, и осуществлял ее жирный коротышка, который почему-то казался мне жуком в генеральском мундире. Перес Хименес пытался возместить свой рост невообразимо высокими кепи и, как все ставленники военного переворота, непрестанно строил что-нибудь величественное. (Наш Херардо Мачадо тоже любил строить на века!) Постройки эти служили пропаганде его режима, однако (как хорошо я знал такие манипуляции!) приносили к тому же немалый доход и ему, и его присным. Умелая и деятельная полиция (made in USA, как и ее начальники) так ревностно заселяла камеры, что пришлось купить целый отель, расположенный рядом с нею, чтобы разме- 1 Богатых кварталах (франц.). 386

(тить столько постояльцев. Поговаривали и о лагерях, и об обысках, и о ночных убийствах... Но я был чужаком, многие имена ничего для меня не значили, газеты тут писали только то, что им прикажут, и все это касалось лично меня гораздо меньше, чем диктатура Батисты. Чтобы измерить истинную силу деспотии, надо хорошо знать разные слои жизни, а я, чужеземец и новичок, даже не мог рассчитывать на то, что при мне говорят откровенно. Меня вполне удовлетворяла сердечная, искренняя дружба тех, кто увидел во мне не брата по духу, но хотя бы дальнего родича, ибо я держался просто, любил одинаково все страны Латинской Америки и не выказывал той покровительственной гордыни, которой грешили многие европейцы, занесенные сюда волною финансового успеха, но сводившие всякую беседу к более или менее назидательным: «А вот у нас...» Меня, слава богу, считали не «мистером» или «мсье», а тем, кем я и был: весьма сомнительным в расовом' смысле уроженцем Кубы; а поскольку великий мореплаватель закончил свои открытия в устье Ориноко, мы, кубинцы, входили в семью тех, кто населял Антильские острова и побережье Карибского моря. Здешние архитекторы, перегруженные работой, предложили мне разделить с ними их труды. Однако здешняя жизнь казалась мне временной, и меня охватила неожиданная лень. Поселился я в удобной квартире, в хорошем районе, купил скромный «опель» и целые дни колесил по прелестным прибрежным селеньям — Ка тиа-ла-Мар, Макуто, Карабальеда — или, проехав сквозь довольно большой девственный лес, добирался до рыбачьего поселка Туриамо, а то и до величавых предгорий, и проводил уик-энд в маленькой немецкой гостинице, расположенной в Меса-дель-Эснухаке. Я много спал и много читал об Америке, ибо здесь гораздо сильнее, чем на Кубе, ощущалось, что мы живем в одной из двух Америк. Верины прохладные письма не беспокоили меня — она сообщала только о моих делах и о своих успехах, а гон ее я объяснял цензурой. Таким образом прошло несколько месяцев, как вдруг однажды утром я прикинул, что писем нет уже три недели, и заволновался. Мне стали мерещиться болезни, несчастные случаи, даже смерть. Я позвонил к нам домой и долго держал трубку; не подошел никто. Тогда я позвонил на Пласа- Вьеха, и тут случилось нечто немыслимое: совершенно чужой голос отвечал мне, что здесь никогда не слышали ни. о каких Верах, Миртах, Каликсто, Эрменехильдо или Серхио, «это частная квартира, у нас таких нету». Я позвонил Тересе, мне сказали: «Сеньорита в Майами». Я позвонил Хосе Антонио, и он, 13* 387

явно подозревая, что его подслушивают, с подчеркнутой сухостью сообщил, что Вера здорова, что она мне напишет и что (многозначительно) мои дела идут превосходно. «Не беспокойся. Не приезжай. Ты здесь не нужен. Вера тебе напишет». Наконец я подумал о Мартинесе. «О Вере не знаю ничего,— сказал он.— Нет, не болеет. Наверное, уехала в Париж». Но почему же она не пишет мне оттуда? Я пошел во французское посольство, посмотрел телефонную книгу и, к счастью, нашел номер Лорана на улице Жорж Мандель. Когда я дозвонился Ольге, она ответила не слишком приветливо (я не рассчитал, что у них уже поздняя ночь): «Вера? Ничего не знаю. Если бы она была тут, мы бы непременно виделись». Ну конечно, Лоран ведь связан с ее балетными делами. Никогда еще горы Авилы не казались мне такими огромными, как в ту бессонную ночь, когда они непреодолимой стеной отделяли меня от мира. Светлеющее небо казалось мне потолком тюрьмы. Я мог лететь куда угодно—только не туда, где я узнал бы, что же случилось... Тогда и ощутил я впервые, как невыносима симфония бульдозеров, ворвавшаяся в тишину рассвета, на смену пению птиц.

VII ...эта диковинная, неуемная женщина, которая то и дело вырывается из своей собственной оболочки. Поль Валери. «Душа и танец»1 35 «Дальше некуда,— сказали мне,— дальше некуда», хотя испанцы когда-то основали это селение первым. Было первым, стало последним; но именно такое место подходит моей раздавленной душе, оно усмиряет меня, умиротворяет, ибо здесь никак и ни в чем не продолжается мое прошлое, ничто не связано с недавними бедами и с моей личной хронологией. Время тут не движется. Нет ни особняков с гербом над дверью, ни старинных памятников. Домики и даже церковь лишены какого бы то ни было стиля. Одинаковые и неприметные, они рождались по обеим ( торонам дороги, как богу угодно (точнее, как угодно плотнику или каменщику), и стояли, пока их не снесет буря или не победят годы, чтобы смениться, должно быть, точно такими же, без украшений, без милых карнизов, без забавной маски или гордой вазы на остром, как нос корабля, выступе плоской крыши. Два форта—древние крепости Пунта и Матачйн — давно перестали кичиться знатным происхождением, ибо камни их изъели и время, и селитра. Длинный унылый пляж, длинная улица, пересеченная другими, поменьше, уходящими к морю, море повсюду, море всегда рядом, морем пропахло все, и берег был бы точно таким, как любой другой, если бы его не сторожила каменистая громада, названная Наковальней, очень странной формы, удивительных пропорций, чья словно бы срезанная вершина венчает в глубине нагроможденье темно-зеленых, расплывчатых холмов и округлых гор. Часы и хронометры теряют тут свою власть, люди нередко забывают завести их, но, увидев, что все еще пять часов вчерашнего вечера, не думают, что утрен- 1 Перевод В. Козового. 389

ние тени укорачиваются вопреки времени. Будят тебя колокольчики, приглашая выпить крепкого, сладкого какао; а днем ты меряешь время по ничуть не мрачному звону в поминовение усопших (согласно обычаю, жители заказывают его приходскому священнику); вечером же, после провинциальной прогулки в местном парке (он треугольный, и это—единственное украшение города), можно, услышав звоночек, пойти в кино (единственное), где крутят фильмы, давно сошедшие с экрана; а потом начинается ночь, такая же, как все ночи, и тебе остается ждать утра, такого же, как все утра, разве что небо станет серым, тучи скроют гряду гор, и начнется дождь. Начавшись, он льет без перерыва спокойно, равномерно семь, восемь, десять суток, я бы сказала—совсем как в Англии (тем более, что лишь здесь, наверное, кубинцы ходят с зонтиками), если бы запах, доносящийся из глубин острова, запах мокрых деревьев, какаовых и кофейных, не пропитывал загодя улиц, хотя заметит его только тот, кто прожил тут какое-то время. (В такие дни — один лишь дождь пробуждает мою память—я почему-то припоминаю первый акт «Пигмалиона», зонтик Эрика Сэти и зонтики, падающие вместо занавеса в финале балета, на который Сальвадора Дали вдохновили безумие и смерть Людвига Баварского.) Зонтики эти так несообразны здесь, что я теряю всякое представление о пространстве. Где же я на самом деле? Не знаю, как не знал и великий мореходец католических королей, когда ступил на темный песок «священной гавани» (кажется — в конце 1492 года) и увидел, наверное, вот эти странные глыбы. Не знаю, как не знал неприметный земледелец из Эстремадуры, разводивший овец и насадивший виноградники (когда он их оставил, они одичали, ягоды постепенно стали кислыми, кусты слились с другими горными кустами), да, как не знал некий Эрмн Кортёс, когда ему надоело строчить бумаги в селенье, где жили индейцы племени баракоа, и он опять сменил занятие на другое, должно быть, более прибыльное, которое и привело его в славный Теночтитлан. В тот самый понедельник, когда я прилетела сюда (самолетик доставил меня из крохотного аэропорта, куда я летела неспокойно, очень уж много было туч и воздушных ям), завтракая в первом же кафе, я прочитала в газете немыслимое объявление, приютившееся среди реклам двух здешних достопримечательностей— рома и вермута «Наковальня». Оно гласило: «За 900 песо продается дом в четыре комнаты с земельным участком в 12 вар». Когда я сказала официанту,