ломенной шляпе с черной лентой и матросской блузе. Себе дороже. На обидчика спустят всю полицию, его ужасно накажут, а не найдут—накажут кого-нибудь другого, похожего на растлителя, и даже братьям его не поздоровится. Заканчивая школу, самые лучшие и прилежные ученицы получали альбом от самого царя, и на первой странице там был портрет царской семьи: государь-император, великие княжны, наследник-цесаревич в военной форме и величавая государыня в бриллиантах, похожая на жрицу, в парчовом одеянии, сшитом на старинный русский лад. Было и поздравление, и подпись—конечно, не от руки, но и на том спасибо, ведь прикладывал печать сам государь. Великие княжны все хорошенькие, особенно старшие, Татьяна и Анастасия, копгорые, как говорится, «в самом цвете юности». Недавно мы стали учить французский, учитель — не из духовных, он в черном сюртуке, близорук, уроки три раза в неделю, при матери-настоятельнице. Я удивляю его своими успехами, скрывая по хитрости, что у папы есть двуязычные «Сказки Перро» 1795 года, издание Льва Воинова, истинное сокровище для любителя старых книг. Кроме 395
того, наш представитель в Париже (они у нас есть и в Лондоне, и в Нижнем, и даже в Азии) подарил мне на именины волшебный фонарь, и я смотрю «Мальчика-с-Пальчик», «Золушку», «Красную шапочку», «Кота в сапогах», «Спящую красавицу» с надписями. Вот тыква стала пышной каретой, шесть мышей — шестью горячими конями, ящерицы — раззолоченными лакеями, а все это наколдовала фея-крестная. Вот просыпается принцесса Аврора в платье, какие носили за сто лет до того, под звуки флейт и гобоев, играющих столетней давности танцы. Особенно нравились мне швейцарцы, не допившие вина, разлитого по кубкам сто лет назад, и ключик Синей Бороды (борода у него была не такая уж синяя, зато ножны сверкали золотом и серебром), и беды Рике-Хохолка, который родился таким уродом, что поначалу усомнились, человек ли он вообще. Я знала — папа учил меня произносить их — главные фразы: «Est-ce vous, mon Prince? Vous étes bien fait attendre».— «Ma mere-grande, que vous avez des grands bras».— «C’est pour mieux t’embrasser, ma filie».— «Anne, ma soeur Anne, ne vois-tu rien venir?» — «Je ne vois que le soleil qui poudroie et l’herbe qui verdoie»1 (в конце концов учитель раскрыл мой обман, меня выдали устаревшие формы “poudroie” и “verdois”). Еще нас учат танцевать (не на сцене, конечно), держать себя в обществе, разливать чай, делать реверанс знатным особам, склонять, спрягать и считать, равно в той мере, в какой это нужно хозяйке дома. Мы прекрасно знаем и Священную историю, и русскую (точнее: царей, победы и обращения неверных). Учат нас немного и церковно-славянскому, и — совсем уж мало — английскому, мы умеем чтить отца и мать, украшать стол, помогать дома по хозяйству. Словом, мы примерные девочки — ведь мы еще и вышиваем, рисуем цветы, выжигаем по дереву, играем на пианино и поем несложные пьески или классику в специальном переложении. У меня есть альбом переводных картинок, там все чудеса света—Эйфелева башня, Ниагара, Парижская выставка, Парфенон и версальские фонтаны. Еще мне прислали из Лондона картинки про королеву Викторию; в черном, нешироком кринолине, в кружевном чепце, среди детей, чиновников в париках и гвардейцев в красных куртках, она—и царственная, и простая, словно со1 «Это вы, принц? Я долго вас ждала».— «Бабушка, какие у вас большие руки».— «Чтобы лучше тебя обнять, деточка».—«Анна, сестра моя, Анна, ты никого не видишь?» — «Я вижу лишь солнце, которое золотит зеленеющую траву » (франц.). 396
лидная экономка,—стоит под пышным, фестончатым балдахином. Короли и королевы у Перро, цари и царицы, князья и княгини в Кремле, Пскове, в Киеве, в Казани, прославленной чудесами и былыми победами. Цари, царицы, королевы, императоры были повсюду — и в Англии, и в Италии, и на Балканах, и у немцев, и у австрияков, которые с нами воевали, и все они в родстве, и всех изображают на портретах — кого в остроконечной каске, кого в серой папахе, кого в гусарской форме, кого в горностаевой мантии, кого с орденом подвязки, кого—с железным крестом. Сегодня папа заехал за мной в черной карете, и мы покатили по улицам, которые мел и продувал насквозь неприятный ветер, несущий с юга песок. У меня песок и в ушах, и за воротом. Я не люблю наш город в такие дни, и все же он прилип ко мне, как липнут к стенкам магометанских печей круглые пресные лепешки. (Позже я узнала, что каждый город, где я почувствую море, увижу его огни, услышу его запах, привлечет меня, как единая и многообразная данность, на которую я имею что-то вроде наследственного права...) Навряд ли наш беспорядочный город был хорош — улочки путаные, просто лабиринт, откуда на тебя глядят невидимые взоры, зелени мало, стиля нет, и рыбаки в чалмах, вонзив в морское дно толстый палец ноги, останавливают лодку в подернутой нефтью бухточке. Но я там жила, я — оттуда. Мне трудно было по утрам (а может, сейчас так кажется) оставить широкую, удобную кровать, над которой висит икона, мне не хотелось вставать навстречу дневным делам. Перед пасхой, великой русской пасхой, мы долго расписывали кисточкой яйца, а потом у нас были каникулы. Я спускалась пораньше в кухню, где служанки, покрытые мукой, как чешуей, мешали в бадьях густую массу, которой предстояло стать истинными башнями. Когда над ликующими куполами раздавался пасхальный перезвон, башни эти уже стояли на столе — пирамиды, кубы, цилиндры, с филигранью взбитого белка, с инкрустацией из вишен, с буквами из застывшего крема, которые складывались в надпись «Христос Воскресе». Иногда мне хотелось побыть одной, и я спускалась в погреб. Там пахло уксусом, луком, укропом, белым вином, лавровым листом; в бочках лежали огурцы и помидоры, а в маринаде, свернувшись колечком, томились потрошеные селедки и какие-то рыбы из Каспийского моря. Можно было уединиться и в глубине сада, где папа велел построить прелестную беседку, чтобы обедать в ней летом. Стояла она на искусственном холмике, 397
обложенном дерном, а вела к ней крутая тропинка. Беседка возвышалась над забором, и мне приходилось убегать оттуда, когда на улице стреляли. Откуда-то скакали всадники, кричали женщины, плакали дети. В искусственном гроте городского парка, украшенном искусственными папоротниками и сталактитами, военный оркестр играл Грига (помню, то была «Пещера Горного Короля», она начинается медленно, торжественными и низкими звуками, потом идет все скорее и кончается presto...), но в городе становилось неприютно и тревожно. Мусульмане, истязавшие плоть, устраивали похоронные процессии, на плечах у них мерно качались открытые гробы, мертвые глядели в небо, лица их были серы, зелены, тронуты тленом или сухи, как пергамент, над ними летали мухи, а участники искупительного шествия несли огромные зеленые знамена, точнее, несли они гробы, знамена же торчали из-за широких кожаных поясов. За ними следовали другие, полуголые, они хлестали себя плетьми из конского волоса, шипастыми ремнями, железными цепями, ноги у них были кривые, а шаровары как-то закатаны на бедрах, словно они — в толстых, отвратительных пеленках. Я ненавидела все мусульманское (быть может, потому, что очень любила святую Параскеву, Георгия Победоносца, Николая Чудотворца и равноапостольную Нину, которая обратила Грузию) и никак не понимала, чем привлекают иностранцев старые улочки, грязные и шумные, где делают кинжалы с насечкой и кожаные портупеи, с утра до ночи стучат молотки чеканщиков, наносящих на медь причудливый геометрический орнамент, лепят и расписывают кувшины, где испускают зловоние еще сырые шкуры и бараньи курдюки жарятся в собственном сале, где все это продают в смрадных лавках, а перед ними непрестанно шествуют нищие и попрошайки, в парше и язвах, с гноящимися глазами или бельмами, кривые и хромые, которые, дойдя до угла, гнусавят нараспев стихи из Корана. Я привязана к городу, но когда я все это вижу, а тем более когда за ворот, под юбку, в косы набивается хрустящий песок, я вдруг начинаю мечтать о Севере, о дальних краях, где дворцы, зеленые, как ил, и белые, как пена, отражаются в тихих каналах, фронтоны их строги, а лавки старых голландских рынков — мягкого, красноватого цвета. Вчера меня возили в оперу. Папа вынул из огромного шкапа дедушкин фрак (тогда сюртуки и фраки, не говоря об именных часах и цепочках, были настолько прочны, что передавались из поколения в поколение), и мы отправились в театр, где пела московская труппа. Декорации поразили меня своей пышностью, 398
но еще сильнее поразили меня два танца: один был попроще, словно его танцевали селяне, хотя и очень разряженные, другой же, невиданно блестящий, был исполнен в огромном зале, среди белых колонн, люстр с тысячью свечей, барочных канделябров; и женщины дивной красоты в сверкающих диадемах, наряженные как феи, привели меня в такой неописанный восторг, что я почти не заметила остального — какие-то двое поссорились, потом стрелялись, и тот, который мне понравился, упал на снег, а в самом конце герой и героиня пели, и она вдруг ушла, сказав герою, что любит своего мужа, и герой, который раньше презирал ее, стал страдать, и тут дали занавес. Так кончилась история Евгения Онегина, так вошел этот вымышленный человек в мою жизнь. Оставалось взять легкие пальто — ночью было холодновато — и вернуть бинокли в гардероб. Пиршество театра сменилось темной, злой, опасной улицей. Вдруг раздались выстрелы, совсем близко, и бомба—ее швырнули с какой-то террасы — взорвалась шагах в двадцати от кареты. «Скорей, скорей!» — закричали мы, хотя кучер и так свистел кнутом... «Надо уезжать,— сказал отец, когда мы были уже дома, и мама упала в кресло, еще не оправившись от испуга.— Надо ехать. Тут оставаться нельзя. Дела идут все хуже. Конечно, нефтепромышленники так и гребут деньги, но семьи их не здесь. Я — коммерсант высокого класса. Я не торгую ситцем для прислуги. Богатые покупатели бегут туда, где потише. Дорогой товар гниет на полках. Я не так молод, чтобы ждать лучших времен. Надо перебираться в столицу».— «А война?» — спросила я, хотя отсюда война казалась почти нереальной. «Ах, что там! — отвечал отец.— Считай, что мы победили. Да, да. Ты газет не читаешь. Мама не разрешает, потому что не все подходит воспитанным барышням. Победы следуют одна за другой. Франц Иосиф впал в детство, Вильгельм II утратил последний разум, кронпринц—просто паяц, а Россию защищает господь, как защитил он ее в 1812 году. Трех месяцев не пройдет, и мы покончим с этой глупостью. Колокола возвестят мир. Начнется долгая эра благоденствия, о которой мы должны думать сейчас. Надо глядеть в будущее. Словом, решено: мы едем». Помолившись, я легла в свою широкую кровать и стала думать о том, как хорошо будет маме — она всегда мечтала об огнях, балах, театрах Петрограда, или Санкт-Петербурга, так говорили по привычке. В Петербурге — самая лучшая балетная школа, и я научусь танцевать не хуже, чем те, кто танцевал вальс в «Онегине», который я все еще слышала. Многое изменилось в эту ночь, и решилась моя судьба. 399