Весна священная — страница 90 из 102

ая возможность, от которой я инстинктивно отшатывалась. И все же я знаю, что в горах скрылся от полиции, готовой истерзать его и прикончить, «возлюбленный Мелибеи». В Гаване у меня нет никого. В горах у меня тот, кого я считаю сыном, ибо ему досталась вся моя несбывшаяся материнская любовь. Потому мне и будет очень тяжко, если мятежников разобьют. Когда я вспоминала о той клоаке, в какую обратила Гавану жадность и безответственность разложившихся, тупых буржуа, мятежная армия казалась мне чем-то цельным и чистым. «Ты все пролистала?» — спросил меня вечером доктор. (Мне показалось, что он подчеркнул слово «все», чтобы и я ответила «со значением», а может, сказала что-нибудь. Нет, меня так просто не купишь. Если я и сочувствую сейчас тем, из Сьерра-Маэстры, причины непросты и объяснять их долго.) «Все пролистала?» — переспросил он. «Да,— безмятежно ответила я.— Как сохранилась Грэйс Келли, королева Монако! Очень интересно про Букингемский дворец, и про Виндзорский замок, и про роман Питера Таунсенда с принцессой Маргарет». Доктор на меня глядел то ли с жалостью (как глупа!), то ли с восхищением (как осторожна!). Однако я решила уклоняться от бесед о том, что уже занимает здесь всех. КЬнечно, в этом городке, как и повсюду, есть стукачи, доносчики, соглядатаи, которые слышат сквозь стену. Таким может оказаться самый невинный с виду человек — монашка в лиловом одеянии, подпоясанном желтой веревкой, которая часто просит у меня милостыню; лоточник, каких уже нет в большом городе, подолгу раскладывающий передо мной свои кружева и ленты; продавец шоколада или, наконец, разряженная дама, жена местного политика (тьфу, тьфу, тьфу, суеверно шепчу я), которая заходит без всякой причины «справиться о здоровье», хотя я ни на что не жалуюсь. Доверять никому нельзя. А после того, что со мной случилось, надо быть особенно осторожной... «Возлюбленный Мелибеи в Давосе, и спасибо. Он и его друзья борются со страшным, жестоким режимом — еще лучше. Однако мои добрые чувства к тому, что я плохо знаю и плохо вижу сквозь горный туман, вызваны чисто 418

личными причинами. Так что подождем и будем, подобно Кандиду, возделывать свой сад...» Когда я оказалась у мадам Кристин, я почувствовала, что пришла домой — в дом, где я не только ела и спала, но и общалась с десяти утра до восьми вечера с теми, кто разделял мои взгляды. Если мне хотелось отдохнуть, я смотрела, как работают мои единомышленники, а сама сидела на полу, прислонившись к стене, в трико и в туфельках, и дышала пылью, легко поднимавшейся с пола, и пыль эта пахла славой. На первом уроке учительница моя кричала под неизменные мелодии расстроенного рояля, звучавшие во всех балетных классах: «Нет, чему тебя там учили? Вы поглядите, поглядите! Разве это пор-де-бра? А это гран-жетэ? О, господи! Ну-ка, давай: плие, глиссе, прыжок, глиссе,'плие... Какой кошмар! Англичане дерьмовые, совсем испоганили девку!..» Значит, мне была особенно нужна строжайшая дисциплина. Я целыми днями стояла у станка, словно начинающая. Мадам Кристин бранила меня, бранила меньше, совсем не бранила через несколько недель, и я ощущала, что двигаюсь вперед. Вечерами, после сытного русского обеда, наставница рассказывала мне о тамошних ужасах, о лишениях, эпидемиях, непогребенных трупах, о черном рынке, о недовольстве крестьян, которое все растет, о бунтах самих рабочих и о гом, как удалось ей бежать из ада через Константинополь: «Хорошо хоть, это ненадолго. Наша родина промытарится годик-другой. А потом... да уж, потом мы из них кишки выпустим, главарей повесим на площади, большевиков изничтожим, бабы их будут голыми валяться по дорогам, мы встретим в Москве светлую пасху... Ты получишь главную роль в моем балете, помнишь, «1812 год»? — там прекрасно звучит «Боже, царя храни», а эти чудища взяли гимн даже не русский, какого-то француза, рабочего, то ли Дегетра, то ли Дегита, Дегюйтера, не знаю... В общем, называется «Интернационал»... Признаюсь, меня уже утомляли вечные пасхи в Москве—лейтмотив всех бесед, когда совсем небогатые люди горевали о землях на Украине, поместьях на Кавказе, особняках в Петрограде. Все, от мала до велика, вспоминали дворцовые балы, а те, кто служил в царской армии, прибавляли себе чин-другой, а заодно и звезды на погонах, хранившихся в нафталине. «Ну, эту пасху в Москве!» Maybe yes от maybe по1. Посмотрим. Я становилась из подростка женщиной и не могла болтать невесть о чем. Жить я решила моей 1 Может—да, а может — нет (англ.). 14* 419

реальностью, реальностью искусства, переносившей меня в особый мир, отличный от мира прохожих, которых я встречала на улице. Сто пятьдесят вечеров в замке Спящей Красавицы перевернули мои представления, и я видела все как бы в обратной перспективе. Моя реальность была здесь, перед рампой, чужая—за ней, в темном, смутном пространстве, где едва виднелись головы тех, чей единственный долг—аплодировать нам, если мы им угодили, поощрять нас и кормить. Мой мир не был «их миром», но являлся им на сцене, когда поднималась граница наша—занавес. Публика обретала жизнь, если, прислонившись к кулисе, я слышала, как она шумит, волнуется, бушует, хваля или отвергая то, что делаем мы. Потом она исчезала, распылялась, уходила в лабиринты города и больше не занимала меня. Кажется, одна работа по теории театра называлась «Театр как представление» (я читала ее, но подзабыла); так вот и я сейчас могла сказать: «Зритель как представление», ибо зрители представляли для меня, являли мне, воплощали взбудораженный, суетливый, политиканствующий мир, нередко злой, мало того— жестокий, от которого я старалась держаться подальше. Жизнь— театр, но театр этот мы видим со сцены. С тех пор как я подышала воздухом кулис, я не могла без него жить. Моим было это, а не то. И я работала с новой силой, потому что надеялась туда вернуться. Надежда меня не обманула, я узнала, что дела у Дягилева поправились и он собирается ставить в Париже сокращенный вариант «Спящей» под названием «Свадьба Авроры». (Поскольку декорации Бакста исчезли в Лондоне, решили использовать другие, для «Павильона Армиды», Александра Бенуа.) Я побежала к Сергееву, и он с лестной радостью предложил мне у них танцевать. Однако учительница моя приняла эту новость гневно: «Этого еще не хватало!» — крикнула она. Только я стала выправляться, и что же? — иду в этот желтый дом, к этим истерикам и сумасшедшим («все там спятят, ты посмотри, что стало с Нижинским!»). Ведь я не знаю, что там творится (надо сказать, я и не заметила там никаких сумасшедших), а уж сам Дягилев, этот барин с белой прядью, вечно хворает, ноет, вечно крутит, то одно, то другое, семь пятниц на неделе, сегодня ты ему плоха, завтра—хороша, истинный интриган, и вокруг интриганы, проныры, пройдохи, педерасты — словом, ад под музыку, люди душат друг друга, чтобы проблистать один вечер, клевещут, плачут, слезами кончается каждый спектакль. Да уж, нечего сказать, хорошую я выбрала долю! Работай, как вол, получай гроши, любить тебя никто не будет, кому ты нужна, ведь балерина тратит всю силу на танцы, как 420

курица, которая роет лапой землю, натирай канифолью туфли, вечно думай о ногах, да что там, ногами думай, и не разденься при мужчине, ключицы торчат, все ребра наружу, как в анатомическом атласе. А все для того, чтобы, как эти дуры (она указала на девиц, застывших у станка), лезть в Сильфиды, Жизели, Лизы, Одетты или Жар-Птицы. Наконец — она припасла напоследок главный довод, чтобы отомстить за мою неблагодарность,— я «зелена еще для настоящей балетной карьеры». Однако, увидев, что я реву, она смягчилась и прибавила кисло-сладким тоном кисло-сладкую фразу: «Что ж, иди. Иди, моя милая, если такая твоя планида». Собственно, могло быть и хуже. Этот желтый дом хотя бы поддерживает русскую традицию. Чтобы стать прима- балериной, я слишком поздно начала, но у Дягилева танцуют неплохие партии девицы и похуже. И последняя капля яда: «Он большой ловкач. Любую посредственность подаст в лучшем виде, музыки подпустит, декорации, то-се... А что ему в голову взбредет, сказать трудно. Я слышала, Мясин изучает фламенко у цыган, в Гранаде. Вы подумайте! Что может взять у гранадских цыган русский хореограф?» 38 В зале гаснет свет, поднимается занавес, остается другой, перед ним—люди в испанских костюмах. Небольшая пауза, все ждут. Вступает оркестр, и начинается стремительное действие. Декорация проста: огромный мост, в пролет которого, далеко, виден пейзаж Пикассо, всего несколько линий, словно бы нанесенных на полотнище обмакнутым в чернила пальцем, но передающих и солнечные блики, и переливы тени, в которых так много и андалузского, и кастильского, ибо они дышат и пламенем фламенко, и неприютной сушью ламанчских равнин. Озорная мельничиха смеется над коррехидором, ухаживающим за нею в ритме ритурнелей Скарлатти. Я — одна из крестянок—вылетаю на сцену под звуки испанского танца, самого настоящего, без блестящих тамбуринов, слащавых аллегорий, кистей и бахромы. Начинается действие, оркестр играет вступление, а потом, по воле де Фальи, превращается в огромную гитару, под чьи переборы стройный, трепетный, пламенный мельник (это сам Мясин, который и ставил балет) пляшет, как одержимый, неистовую фарруку. К концу танцуем мы все, несемся вихрем в безудержном и радостном плясе, завершающем «Треуголку». Балет Мануэля де Фальи вызвал в Париже повальною моду на все испанское. Публика безумствует, когда Рубинштейн, завершая 421

ритуальный танец огня из «Любви-волшебницы», театрально, хотя и очень эффектно, колотит по клавишам, создавая тем самым целую традицию фортепьянной игры. Рикардо Виньес исполняет Альбениса и Гранадоса. Хоакин Нин (отец Анаис, которую мне не хотелось бы вспоминать) становится очень известным, обучая певцов испанским песням. Антония Мерсе, Аргентинка, пользуется шумным успехом, имени ее достаточно для аншлага. Говорят, в своем роде она и впрямь удивительна, хотя у нас, в желтом доме, не признают танца без пуантов. А я все думаю, долго ли он продержится, такой танец. Даже здесь, в святилище классики, интуитивно ищут чего-то нового. Об этом говорит и редкая удача балета де Фальи. Мясин искал вдохновения не в кукольной Испании, не в «Дон-Кихоте» Минкуса, а у цыган из Сакро-Монте. Другими словами, он обратился к народному, нутряному, стихийному началу, рождающему танец. Думаю я и о том, какую возможность упустила труппа несколько лет назад, когда «Весна Священная» умерла, не родившись, ибо Дягилев хотел решить умом то, что решается иначе. Ну, скажем, сохранились же танцевальные традиции скифов, не знаю, может— у нартов, тысячелетиями скитавшихся с места на место (мне рассказывал про них старый папин садовник, помнивший много древних, но еще живых преданий Кавказа). Тогда я впервые возмечтала поставить «Весну» совсем иначе, чем никуда не годный спектакль с Нижинским и Марией Пильц,— совсем иначе, ища опоры в простых, древнейших танцах, рожденных всеобщим инстинктом, который велит человеку выразить себя в движении... А пока что Испания ослепляет меня. Коллеги по «желтому дому» твердят, что Антония Мерсе танцевать не умеет, но я хочу судить сама. И вот, в тесноте галерки, я гляжу вниз, в золотисто-алую бездну театра Шарля Гарнье. Сегодня мне выпало жить здесь, по эту сторону рампы. Первые номера исполнены превосходно, в них много выдумки и мастерства, и я искренне хлопаю вместе со всеми, убеждаясь, что Антония Мерсе с умом и упорством сплавляет классику и народный танец. Да, конечно, она—танцовщ