Весна священная — страница 91 из 102

ица милостью божьей. Однако на меня не действуют ее чары. Я — сама по себе, как и мой сосед, который что-то строчит в блокноте, словно он не в театре, а на лекции. Наверное, критик... Нет, критик не стал бы забираться на такие дешевые места. После блистательной «Красотки с соловьем» на музыку Гранадоса она танцует «Кубинский танец» Альбениса. И тут происходит чудо: в зал влетает ангел, а с ним—тот бесплотный, но всемогущий дух, тот бес Гарсиа Лорки, силой 422

которого один певец, поющий канте хондо, возносится к небу, а другой остается на земле. На огромную сцену, ограниченную сзади голубым занавесом, выходит из правой кулисы мулатка. Платье у нее — в кружевных оборках, шаль—красная, платок— желтый, бусы, золоченые браслеты и зеленые деревянные башмаки, которыми она будет отбивать такт, и только—лениво отбивать, такт, словно вот-вот их сбросит. Едва поводя бедрами, как бы не замечая публики, Антония отрешенно и неспешно обходит всю сцену и, лишь на малую долю не замыкая круга, возвращается туда, откуда вышла, с таким видом, словно пройти, нс танцуя, было ей до изнеможения трудно; а покидая сцену, где она ничего не делала, исподволь кидает на зрителей лукавый взгляд, поигрывая красной шалью Лицо преображается, в нем вызов, оно расцветает поистине дивной кокетливой улыбкой — и, ( бросив шаль, обнажив смуглые плечи, танцовщица исчезает под заключительный аккорд. Вот и все. Но публику словно околдовали, она совсем ошалела. Стоит крик, кричу и я, ни о чем не думая, просто—не могу иначе, и сосед мой хлопает, забыв записки, и Антония, уставшая выходить на вызовы, только выглядывает из-за кулисы. «Чудо!» — кричу я, хватая почему-то за руку моего соседа. «Да, это чудо»,— говорит он, сжимая мою руку. Дух Танца стал плотью и обитал с нами, хотя и ничуть не похожий на то, чему меня учили. Это—совсем другое. Но это есть. ,,Sum qui sum“, могла бы сказать нам Антония Мерсе, то ли < цыганским акцентом, то ли с гаванским, ибо, если верить программке, она жила и на Кубе. И я снова думаю о том, не надо ли перелить нашему прославленному балету, хранящему законы Фокина и Петипа, новой, чужой крови. А что? блинку и Римского-Корсакова вдохновляла испанская музыка, это—в самых русских традициях. А ведь дальше, за Испанией, лежит Латинская Америка, и ритмы хабанеры и танго уже звучат во всем мире. Быть может, талантливый балетмейстер найдет в этом новом мире (зовут же его Новым Светом!) что-нибудь полезное. Быть может, тамошний танец подбавит прихотливости и беспорядка в немного застоявшийся мирок Одетт и Жизелей. (Как странно! Первая мысль о том, что я пыталась сделать много позже, родилась в тот вечер...) Концерт кончился. Но я так распалилась, что хочу унести отсюда что-нибудь, хотя бы подпись па программке. Я иду за кулисы. Протолкаться в ее уборную невозможно. И тут сосед, взявшись невесть откуда, подходит ко мне и берет меня за руку: «Пошли».— «Неудобно...» — «Ничего, мы с ней друзья». И словно имея на это неоспоримое право, он 423

прокладывает путь сквозь толпу поклонников, подводит меня к танцовщице (грим ее течет от жары, вблизи она очень похожа на Павлову, какой я видела ее в Лондоне несколько лет назад). «Как вас зовут?» — спрашивает она. «Вера,— отвечаю я.—Я тоже танцую». «Антония,— говорит мой спутник.— Подпиши, пожалуйста. Вот мое перо. Вере... Она тоже танцует». Антония улыбается мне: «Значит, мы коллег.и». И возвращает программку, нацарапав что-то на своей фотографии. Мы выходим. Мой неожиданный спутник представляется: «Жан-Клод Лефевр... Куда вам? Можно, я вас немного провожу?» Мы идем по авеню Опера, и он говорит мне, что он филолог, испанист, преподает испанский у Берлитца. «Скоро оттуда уйду»,— прибавляет он. Дело в том, что он пишет работу об испанских истоках корнелевского театра. «Защищусь, могу получить курс». После того как я танцевала в «Треуголке», тем паче после сегодняшнего концерта, я хочу узнать побольше об испанской литературе. Собственно, я ее совсем не знаю, если не считать сокращенного «Дон-Кихота», которым всёх пичкают в детстве. Жан-Клод обещает дать мне книги и приносит их назавтра в «Таверн де Боз Ар», где мы договорились встретиться. Почему-то я ему доверяю. Больше того—меня к нему тянет. Он не корчит из себя настоящего мужчину, по-мальчишески хвастаясь скепсисом, развязностью и цинизмом, как хвастались его ровесники. Мысли его внушают мне уважение, ибо он говорит разумно, раздумчиво и спокойно. Однажды он назвал мою страну «СССР», и я приняла это за шутку и отвечала, что скоро она снова станет Россией, потому что сведущие люди... «Говорят глупости,— закончил он.— Русская революция была неизбежной, она логически вытекала из всего вашего прошлого, которое так хорошо воссоздавали ваши писатели. Революционная литература — это не крики и брань, лозунги и откровения. Высокое красноречие совсем не бравурно. Почти все русские писатели прошлого века чего-то ждали. Оно и пришло. Разве можно выразить ожидание лучше, чем в финале «Дяди Вани» и «Трех сестер»? Есть оно у Пушкина, Гоголя, у самого Достоевского, хотя и выражено по-иному. Это признает и Бердяев, а он уж никак не сторонник Ленина». Скажи все это другой, я бы возмутилась, и кротость моя свидетельствует о том, что многое во мне исподволь стало иным. Однажды я поняла, что влюбилась, впервые в жизни. А вечером, в тот же день, Жан^Клод мне сказал на редкость мягко, словно приглушая самый звук своих слов, что он — убежденный, воинствующий коммунист, а я не вышла из себя, ибо это казалось мне невыразимо далеким от 424

вню, что я в нем полюбила, и слушала тихо, словно он |м<< называл о своем увлечении марками или пещерами. Имя Марта в его устах представлялось мне отвлеченным, как имена И ла гона или Фомы Аквинского. В конце концов он француз, 1ИДЗЛ1! все кажется иным, но когда-нибудь он поймет, что ыЬлуждался... И вот однажды, когда я убедилась, что он меня io/iu- любит, что это для него не пустяк, я решилась без мрызепий, чистая душой и телом, на необходимое испытание и в< i рс гила утро в объятиях мужчины. Мне было больно, я устала, ио все-таки радовалась, понимая, что после долгих поисков оЬрсла в блаженном поражении женщину, которая жила во мне, внутри, а теперь будет жить полной жизнью. Преисполненная мирной радости, не ведающая угрызений, готовая рассказать тем о том, что случилось, я пошла за своими вещами к мадам Кри< гни — он хотел, чтобы я жила с ним вместе на улице Ломбар. Учительница моя приняла это просто, со снисходительным пониманием. «Что ж, дело житейское. Рано или поздно... Я ю. пожалуй, пораньше тебя...» А когда я уже уходила: Пожениться не думаете?» О, господи! Хороша бы я была, хороши были бы мы перед аналоем в церкви, на улице Дарю над головами держат венцы, священник возглашает: Господи боже, славой и честью увенчай их», и читает послание к Г.фггяиам о муже и жене, и говорит «честный их брак покажи, iк*< кверно их ложе соблюди», и трижды преподает чашу. Нет, iciicpi» я истинная женщина, я чувствую себя женщиной впервые. <(у л ветер эмансипации, и мы отвергали формы, которые диктует нс столько разум, сколько рутина. Я связана с тем, кого избрала, но эго нс обрекает меня на мещанское обезличивание. Он будет писать (вою работу, ожидая кафедры в Сорбонне, я — танцевать, уезжая то в Лондон, то в Рим, то в Монте-Карло, где часто i .к тролирует наша труппа. Тем больше обрадуемся мы, когда увидимся снова. Чтобы жить в согласии, не мешая друг другу, мы не нуждаемся в нотариусах и священниках. Жан-Клод стал для меня средоточием всех совершенств («Так всегда бывает, когда полюбишь»,— говорила мадам Кристин, довольная тем, что хотя Оы в этом я похожа на других женщин), только одно мне было < i panno—что он коммунист, но я старалась об этом не упоми- н.ni». Надо сказать, и он был предельно сдержан, как, скажем, христианин, который не кричит о своей вере. Мы вообще не к торили о политике. «Пойду в свой клуб»,— говорил он, чуть-чуть улыбаясь, когда отправлялся раз в неделю’на партийное собрание. «А я в свой картонный замок»,— отвечала я. И 425

месяцы шли, и слагались в годы, время бежит быстро, когда двое едины и духом, и телом, ведь я не оказалась «холодной танцоркой» Теофиля Готье, он — сухарем, чуждающимся плотского, каким по канону беллетристов должен быть эрудит со склонностью к философии. И бежали числа, и я легко принимала его «клуб», пока над Европой не загремела гроза Испанской войны. Помню, взгляд его загорался, когда при нас говорили об Интернациональных бригадах. И вот я плачу над письмом на улице Сент-Женевьев, куда мы недавно перебрались. История снова встала у меня на дороге. Тогда я и ощутила своими до боли стихи Хуана де ла Крус, которые мы столько раз читали вместе: Стремительней оленя, Где скрылся ты, единственно Желанный? И нет мне утоленья, И, мучимая раной, Ищу тебя, взывая неустанно. Странные были святки в прошлом году, во многих домах стояла тишина, свет погас очень рано и под рождество, и под Новый год, словно в будние дни, тогда как обычно на праздники все веселились почем зря, играли пластинки, играли тамошние оркестры, люди ходили друг к другу со сластями и вином (таков обычай), пахло жареным поросенком, маринованными угрями, всюду варили нугу, пекли печенье, не забывая пойти поклониться кресту, который, по преданию, привез сюда сам Колумб и первые мессы для индейцев отслужил именно там святой Бартоломё де лас Касас. Да, странные были святкй в прошлом году, многие подчеркнуто их не праздновали, но в этом они'прошли совсем уж без музыки, шутих и смеха, в тревоге и ожидании. Одни притаились в ужасе, другие соблюдали траур, хотя никто у них в доме не умер. Боялись, жутко боялись те, кого из-за речей или служебного положения могли счесть приверженцами Батисты, а уж совсем перетрусили те, кто хвастался прежде «непреклонностью». Молчали и те, кто надеялся, что скоро молчать не придется; те, кто разделял душою печаль Сантьяго и других селений, где матери, жены, невесты оплакивали убитых или замученных сыновей, мужей, женихов. Правду нельзя было больше ни утаить, ни обойти — шла гражданская война, весь мир прекрасно знал, что революционеры спустились с гор Сьерра- 426