Здесь, в Борегаре, организовано все так, что поневоле начинаешь верить в счастливое будущее. Нас тут много, несколько тысяч человек, живем в просторных сухих бараках. Внутри тепло и чисто, хотя из обстановки лишь железные койки с панцирными сетками, накрытыми тюфяками, да несколько стульев. Столоваться ходим в отдельное здание. Кормят нас прекрасно, я вспомнил, каково это – засыпать без мучительных спазмов в желудке. Франция щедро снабжает лагерь провиантом, табаком, обувью и одеждой.
Комендант лагеря с нами очень приветлив. Правда, по прибытии пришлось пройти через досадный допрос, который, к счастью для меня, закончился довольно быстро.
Есть еще клуб, где мы собираемся каждый вечер. Там крутят кинохронику, рассказывают о том, как восстанавливается родная страна, как светло и радостно живут советские люди. Иногда выступают какие-то артисты из наших бывших и местный хор. Репертуар у него сплошь патриотический, и некоторые песни я теперь знаю наизусть – они звучат каждый день, льются из громкоговорителей, привинченных к столбам.
Недавно к нам приезжал сам Богомолов – посол СССР. Он сказал много обнадеживающих слов. Все рукоплескали и радовались. Правда, под конец он неожиданно произнес: «Родина-мать ждет вас! Она прощает всех…»
Люди в зале притихли, затем прокатился тревожный шепоток, но тут на сцену выскочил какой-то балагур и принялся развлекать нас идиотскими частушками.
На следующее утро выяснилось, что из лагеря совершили побег шесть человек. Трое из них были военнопленными. А другие, вроде меня, оказались из «бывших». Во время оккупации они примкнули к французским партизанам, а потом воевали на стороне союзников. Зачем и почему эти люди совершили такой поступок, многим из нас до сих пор непонятно… Ведь все мы прибыли сюда добровольно и можем покинуть Борегар в любой момент.
2 сентября 1945
Прости, родная, что не писал тебе в эти дни: так много всего произошло, что я никак не мог собраться с силами и взяться за перо. По просьбе коменданта начал подрабатывать в местном медпункте – лагерный врач слег с пневмонией, и долгое время его подменял простой ветеринар. Погода стоит дождливая, и дети возвращенцев принялись болеть. Работы невпроворот…
А тут еще один странный случай приключился, который никак не идет у меня из головы.
На окраине нашего поселения стоит барак, в котором содержатся под конвоем власовцы. Позавчера, поздно закончив смену и возвращаясь к себе, я вдруг услышал какой-то шум. Обошел постройку и стал невольным свидетелем жуткой сцены: четверо людей в форме держали за руки и за ноги какого-то человека, распластав его по бетонному плацу. Затем по команде они подняли его и с силой ударили оземь… Эта сцена повторилась несколько раз, пока несчастный не затих в луже собственной крови.
Наутро меня вызвал комендант и приказал написать заключение, свидетельствующее о том, что мужчина скончался «от естественных причин». Когда я вносил его данные в регистр, выяснилось, что за прошедший месяц у нас зафиксировано восемнадцать подобных случаев. С тех пор я совершенно лишился сна: что это было, если не расправа? Неужели здесь, в образцовом репатриационном лагере творится самосуд?
Однако вчера мне удалось выбраться по вызову в Париж, и страхи мои немного развеялись: я получил въездную визу в СССР. На улице Гальера меня приняли тепло, успокоили и приободрили. Я вышел оттуда в приподнятом настроении и по прибытии в лагерь записался «на транспорт», который отправляется в Советы пятнадцатого сентября.
25 сентября 1945
Прошло три недели с тех пор как я писал тебе, Оленька… Кажется, будто миновала вечность. Ты мне так сейчас нужна, родная, ведь только с тобой я могу говорить начистоту. В грязи и смраде скотного вагона, в котором мы трясемся уже который день, нет ни одного человека, с которым я мог бы пообщаться. Люди напуганы до крайности: женщины плачут украдкой, мужчины угрюмо молчат. А дети орут не умолкая, ведь стоит невыносимая вонь, духота и нет возможности по-человечески прилечь.
А начиналось все хорошо. Наш эшелон, состоящий из тридцати вагонов, отправился с вокзала Вокресон пятнадцатого сентября, по расписанию. Нас привезли на станцию утром, и оказалось, что часть вагонов уже занята советскими военнопленными, смотревшими на мир сквозь решетки обреченными глазами. Возвращенцам выдали скудный паек и приказали размещаться.
Состав шел несколько дней, почти не останавливаясь. В конце концов он притормозил на какой-то товарной станции. Я выбрался на перрон – размять ноги и покурить. Неожиданно к эшелону подошел вооруженный конвой и снял с поезда многих мужчин. Как мне объяснили позднее, их задержали для отбывания воинской повинности. А их семьям под звуки бравурного марша пришлось отправиться дальше… Бог знает, удастся ли им когда-нибудь воссоединиться.
Когда я вернулся в вагон, оказалось, что мои вещи кто-то перебросил в самый дальний угол, к отхожему месту. Кое-как, поджав ноги, я устроился в своем закутке, но тут обнаружил, что один из дорожных мешков исчез. Дождавшись следующей остановки, я обратился к начальнику поезда. Но тот и бровью не повел. Лишь положил ладонь на кобуру и посоветовал проваливать.
Хотя у меня и увели всю теплую одежду, я был спокоен. Ведь самую главную ценность – твою «Весну» – я зашил под подкладку пиджака, который не снимаю даже ночью. Как и обещал во время нашей последней встречи, я сохраню его любой ценой. Пускай он послужит для Зои напоминанием о Франции. И о том человеке, который о ней заботился, считая себя отцом… Это будет справедливо.
Вчера мы узнали, что поезд уже в Германии и мы приближаемся к границе советской зоны. Наутро предстояла проверка в фильтрационном лагере, поэтому ночь прошла беспокойно: люди паниковали. Они боялись, что им не дадут ехать дальше, разлучат с близкими, учинят над ними расправу… Напряжение нарастало с каждой минутой. Когда дверь вагона со скрежетом отъехала в сторону, повисла могильная тишина. Все готовились к худшему.
Офицер НКВД потребовал очистить вагон. После этого группа вооруженных людей принялась за обыск. Оставшиеся на перроне комиссары начали проверять бумаги и заставили нас выворачивать карманы – всех, включая женщин и детей. Документы у нас отобрали, сообщив, что вернут их после проверки тем, кто получит разрешение ехать дальше. Какая участь постигнет остальных, не уточнялось…
Потом нам разрешили занять свои места. В вагоне царил ужасающий хаос. Вещи были разбросаны по полу, все чемоданы открыты, корзины перевернуты.
По полу ползал, давясь слезами, мой сосед – тщедушный старичок в расколотом пенсне. Кажется, он был редактором какого-то эмигрантского журнала и вез на родину «бесценные рукописи». Я бросился ему помогать, но часть листков была безвозвратно утрачена – истоптана сапогами, испачкана грязью…
Усевшись наконец в свой угол, я обнаружил там смятую журнальную страницу. Это было стихотворение, которое ты любила мне читать, когда мы оставались вдвоем и строили планы на будущее…
Когда мы в Россию вернемся… о Гамлет
восточный, когда? —
Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные
холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких там
кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя
мы добредем…[25]
И вот сейчас, стоя одной ногой на родной земле, я не могу избавиться от предчувствия… что больше мы не увидимся.
Береги себя, родная. И передай Зое, что я безмерно ее люблю».
Оливия отложила письмо и подняла глаза на Горского.
– Они так и не встретились?
– Нет… И даже не поговорили. Отец освободился после смерти Сталина, в пятьдесят третьем. Ольги уже год как не было на свете.
– Ну а Зоя? Неужели он не попытался связаться с ней?
– Сначала это было невозможно. Но отец все же следил за ее судьбой – об известной французской актрисе с русскими корнями часто писала наша пресса. Он смотрел фильмы с ее участием. Знал о ее славе, о многочисленных браках с не менее прославленными людьми, о ее любви к неродному отцу. О том, как она гордится им, как бережет его наследие. И понимал, что ему, бывшему политзаключенному, нет места в этой красивой сказке. Папа умер в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году, так и не дождавшись, когда мир изменится. А всего через год рухнула Берлинская стена, и поднялся железный занавес, который не позволял советским людям выезжать на Запад без санкции властей.
– Но вы решили не ввязываться в эту историю, верно?
– Мы с сестрой выросли в условиях, не позволявших нам путешествовать. У нас просто не было на это средств. Ну а потом эта семейная история быльем поросла. Да и как, собственно, мы могли доказать наше родство с Зоей? Ведь родители уже в могиле…
– Однако вы отчего-то рискнули сделать это сейчас…
Горский тяжело вздохнул и потянулся за сигаретой.
– Я расскажу вам все по порядку. С камнем на сердце жить тяжело… Но все же прочтите сначала Ольгино письмо.
Оливия кивнула и разгладила ладонью листок с заломами. Бумага была шелковистой и гладкой, как бегущие под наклоном строки. Почерк Ольги она узнала сразу – такие же четкие, округлые буквы они видела в помяннике, который показывала ей в церкви Нина Воронцова.
«Осип, родной мой, целый год… бесконечный, невыносимый год я жду от тебя вестей. Куда я только не обращалась, но все без толку.
От тех, кто решился вернуться в Россию, новостей нет. До сих пор ни один из наших общих знакомых, собиравшихся проводить родителей и вернуться во Францию, назад не приехал. На днях на собрании патриотической ассоциации рассказывали об одной «возвращенке», которой удалось попасть во французское посольство в Москве. Говорят, она чудом ускользнула из рук агентов советских спецслужб, дежуривших в машине возле здания диппредставительства. Французы накормили ее и оказали содействие – ведь она была одна из немногих, кто ухитрился сохранить французский паспорт. В СССР это лишило ее всех привилегий, даже продуктовых карточек… С ее слов репатрианты обязаны были обменивать паспорта на советские бумаги и теперь не имеют права выехать из Союза. Господи, Осип, неужели это так?