Кумир явился, все прочие перестали для нее существовать… Гардемарины и кадеты ходили перед Машенькой колесом, но это никак ее не трогало, только раздражало, и то не очень сильно, а так, как дождь или ветер, их ведь не запретишь, да и не надо – всегда можно отвернуться, раскрыть зонтик или поднять воротник. Все молодые люди стали для нее теперь, как рыбки за стеклом аквариума: раздувают жабры, плавают себе и плавают, такие яркие, цветные, – очень мило.
Дядя Паша засел за чертежи и расчеты ветряной электростанции. В помощь себе он отпросил у командира Владивостокской роты Машеньку: она хорошо соображала в математике, умела чертить и на лету схватывала все то новое, что объяснял ей дядя Паша. К тому же у Машеньки были особые отношения с цифрами – с малых лет они казались ей одушевленными и исполненными глубокого смысла, можно сказать, она родилась с этим даром небес.
Так что, когда дядя Паша стал посвящать ее в науку чисел, это захватило ее в высшей степени. Он рассказал ей о том, что до того, как были изобретены арабские цифры, во всех семитских языках, в латыни, в греческом числа обозначались буквами алфавита или комбинацией этих букв. И как бы само собой получалось, что числа приобретали вид имени, или названия вещи, или понятия, или некоторого намека. Дядя Паша объяснил ей значение натурального ряда чисел от одного до десяти. Рассказал об учении чисел Пифагора, который был уверен, что "числа управляют миром". О том, что другой великий ученый, Аристотель, хотя и не полностью разделял точку зрения Пифагора, но тоже считал, что "число составляет сущность всех вещей мира". Особенно поразил воображение Машеньки рассказ о Данте и Беатриче.
– Да ты понимаешь, друг Горацио, – говорил дядя Паша. Этого своего "друга Горацио"[22] он всегда вставлял в разговор, когда дело касалось чего-то удивительного и непознанного. – Ты понимаешь, Маруся, Беатриче – это девятки. – Он взял карандаш и начал писать и говорить одновременно: – Девять. Ей было девять лет, когда они познакомились, а первые стихи он посвятил Беатриче, когда ей было восемнадцать (один плюс восемь), тоже, как ты видишь, девять, а померла она в двадцать семь (два плюс семь) – тоже девять. И что получается? Три девятки в ряд – 999! Священное число Высшей Божественной Любви! Перевернутое «число зверя» – 666. Силой любви перевернутое! Данте был членом эзотерического[23] ордена «Адепты Любви», он был посвящен в священную науку чисел.
Дядя Паша говорил, а Машенька пыталась вспомнить себя девятилетнюю, вспомнить хоть какой-то намек на ее сегодняшнее чувство к дяде Паше. И наконец вспомнила. Вспомнила тот светлый день Воскресения Христова и тот час и тот миг, когда они стояли с дядей Пашей рядышком и молились, как и все прочие прихожане, как стоявшие рядом мама, папа и тетя Даша. Сейчас ей вдруг показалось, что тогда в церкви дядя Паша взглянул на нее как-то особенно и ласково пожал ее маленькую ладошку, и от этого как будто мурашки побежали у нее по плечам и по спине, а потом громко запели певчие, и все стало как всегда.
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех забывших радость свою
– мелькнули в памяти Машеньки стихи, которые любила читать ее мама еще тогда, еще при той жизни… Бедная мамочка! Неужели она ее никогда не найдет? Нет, она постарается, она объедет весь мир! И еще была сестричка Сашенька… такая крохотная в белой пелеринке…
– Надо поехать на "Кронштадт", – сказал, откладывая карандаш, дядя Паша. – Ты ведь не была на «Кронштадте»? О, это восьмое чудо света! Тем более мне надо присмотреть там электрические моторы.
Они взяли шлюпку с матросами и поплыли среди бела дня к огромному океанскому пароходу «Кронштадт», что стоял невдалеке от линкора в военной гавани Сиди-Абдаллах, благо французы не возбраняли сообщения между российскими кораблями.
То, что увидела Машенька на транспорте «Кронштадт», навсегда осталось в ее памяти как свидетельство могущества России. «Кронштадт» назывался мастерскими, но на самом деле это было средоточие маленьких заводиков и цехов, буквально напичканных сотнями станков, приспособлений, устройств. Здесь было все – от пилорамы до литейки. Токарные, фрезерные, сверлильные, деревообрабатывающие станки стояли по всему кораблю рядами, в трюме бухали паровые молоты, в кузне ярко алели горны – все свистело, стучало, ухало, все здесь работало или было готово работать по первому требованию. От пилорамы молодо пахло лесом, свежераспиленными бревнами, из кузни веяло горящим металлом – металл-то, оказывается, горит как миленький – это была для Маши большая новость! От станков пахло машинным маслом, жженой металлической стружкой – точно такие запахи встретили потом Машу в цехах завода «Рено». А сейчас она была в восторге от увиденного:
– Ничего себе! Вот это да!
– А ты думала! – с удовольствием разделил ее восторг дядя Паша. – Я скажу тебе, что ни Германия, ни Франция, ни Англия или какая тебе Америка не имеют ничего подобного. У них нет такой универсальной, такой мощной океанской плавучей базы. Здесь каждый квадратный сантиметр учтен, рассчитан и сбалансирован нами, русскими инженерами. Здесь могут работать тысячи человек. На сегодняшний день это вершина инженерной мысли. А какие богатства в трюмах! Сколько там всего! Боже мой, мы купим пол-Африки!
На обратном пути, в шлюпке, дядя Паша продолжал рассуждать о немереных возможностях оборудования с «Кронштадта», о том, что в связи с их новым положением робинзонов часть этого оборудования разумнее перенести на берег – дать работу нескольким тысячам людей. Он радовался, что нашел на корабле хорошие электрические двигатели, нужные ему для ветряков. Вспомнил добрым словом тех хорошо обученных специалистов, которых было на «Кронштадте» довольно много.
Дядя Паша разгоряченно витийствовал, а Машенька, вспоминая «Кронштадт» во всей его мощи, слушая дядю Пашу, вдруг впервые подумала: "А если мы такие умные, такие замечательные, почему отняли у нас Россию? Почему? Почему мы упустили Родину?"
Казалось, только сели в шлюпку, а линкор "Генерал Алексеев" уже рядом. А вон и тетя Даша в белой шляпке, машет им с борта белым платочком. Тете Даше было тридцать четыре года, она обожала поговорить о своем "бальзаковском возрасте", любила пококетничать, потому что знала, что выглядит очень молодо. У нее были яркие черные глаза, опушенные густыми ресницами, белая чистая кожа, правильные черты лица, правда, нос подгулял – был чуть-чуть уточкой, полные яркие губы, зубки один в один. Она умела и любила поговорить, хорошо пела, играла на гитаре и на фортепиано, была смешлива, как девочка, так что записывалась в старухи исключительно от лукавства, которое было свойственно ее живой натуре.
Тетя Даша пока не замечала в Машеньке перемен по отношению к своему мужу, а может быть, еще не выработала линию поведения в совершенно новой для себя ситуации и делала вид, что этой ситуации нет.
Кто действительно ничего не замечал, так это сам дядя Паша. Не чуял он ни сном, ни духом, какие страсти ждут его впереди, какие тучи, какие громы и молнии заходят над его головой.
ХIХ
Война смешала все карты, смешала всё: планы, надежды, расчеты, цели, весь ход и смысл повседневной жизни. Раньше Сашенька шла на работу с душевным трепетом и улыбкой на устах, с верой, что "радость будет", а теперь она ходила на дежурства в свою любимую «больничку» через силу: горько и пусто было ей там без Георгия Владимировича, и ничто не заглушало саднящую, надрывающую сердце тоску.
– Такая наша жизнь страшненькая, и мы против нее бессильны, – сказала мама, узнав о случившемся с Георгием Владимировичем. В доме она стала говорить с Сашенькой по-русски, а на людях, как и прежде, говорила только по-украински. – Ты бы узнала, где он, да отнесла передачку, может, она до него дойдет, говорят, всякие бывают чудеса.
– А как я могу узнать? В отделе кадров?
– Ну и глупенькая ты, Господи, нашла место для справок – отдел кадров… Ты что, не знаешь, что там одни сексоты[24]?
– Почему? У нас такой предупредительный дяденька. Такой начитанный, очень внимательный, добрый, – возразила Сашенька.
– Может, он и начитанный, – с легкой иронией в голосе сказала мама, – может, ему просто деваться некуда, может, выпивает…
– Точно, он выпивает, нос такой красный всегда.
– Ладно, пусть себе выпивает, – снисходительно улыбнулась мама. – А ты сходи к жене Георгия. Скажи, что с работы. Если она нормальная, то будет рада. Сходи, вдруг она нормальная… Жизнь показывает, что не все гады…
Мама назвала его Георгием, опустив отчество, и тем самым как бы признала Сашенькино равенство с ним, дала добро ее любви.
Сашенька смутилась до слез и благодарно прижалась к маме, уткнулась, как маленькая, в ее мягкое плечо. "Боже мой, какая у меня мама! – подумала Сашенька. – Ей ничего не надо объяснять, она все понимает!"
А мама в ответ нежно обняла дочку и ни о чем не подумала. А о чем тут думать? Это для Сашеньки пятнадцать лет разницы между нею и Георгием казались неодолимым препятствием. А мать знала, что разница в возрасте в пятнадцать лет между мужчиной и женщиной – дело нормальное. Ее покойный муж, отец Сашеньки, был старше на четырнадцать лет, и это никогда не ощущалось между ними как неравенство.
Сашенька вспомнила, что сестра-хозяйка их отделения неотложной хирургии Софья Абрамовна как-то хвастливо говорила о том, что Домбровский ей родня. Да, это было нынешней зимой, когда Георгия Владимировича, единственного в их большой больнице, наградили орденом "Знак Почета"[25]. В те времена орденами еще не разбрасывались, награжденных было немного, они так и назывались – орденоносцы. Главный врач больницы собрал по этому поводу весь коллектив и торжественно поздравил Домбровского. Начальство так расстаралось, что даже букет алых гвоздик преподнесло ему в декабре, среди стужи. Георгий Владимирович после собрания принес эти девять цветков в ординаторскую, и Сашенька подрезала их слишком длинные стебли и поставила гвоздики в литровую банку с водой в центр их обшарпанного стола, за которым они во время дежурства пили чай с ее п