За столом Рая, Электрик и ещё кто-то, незнакомый, между ними.
– Кто это? – спрашивает Коля.
– Где? – говорит Рая.
– А между вами.
Рая хохочет.
– Уже и чудится.
– Пойду, – говорит Коля.
– Мы до двери тебя проводим, а то заблудишься.
– Заткнулась бы.
– А ты меня не затыкай – не дырка!
– Ещё какая. Как лохань.
– Нахал!
Взяв Колю под руки, пошли все вместе до двери, шатаясь. Помогли ему надеть телогрейку и шапку.
– Завтра опохмелиться приходи.
– Приду, – говорит Коля. – Опохмелиться только. Мне же на работу… Ещё за сеном съездить надо будет.
– Да знаем, знаем! – кричит Рая. – Ты же у нас ведь пролетарий!
– Да не ори ты.
– Кто это там? – спрашивает Коля.
– Где? – говорит Рая.
– В углу.
– Это не кто, а что, – говорит Рая.
– Что? – спрашивает Коля.
– Шифоньерка!
– А чё с копытами?
– Да это ножки… Ой, белка-стрелка прибежала!
– Дура, не ржала бы. В ушах звенит уже.
– Я не кобыла!
– Лучше кобылой бы была.
– Тебя бы первого лягнула!
– Сучка…
– Уский – уский, а кето – человек, – не открывая глаз, бормочет Гриша.
– Спи уже! – говорит Рая.
– Не ори ты – разбудишь, – говорит Электрик.
Вышел Коля. У ворот. Стоит. Смотрит. Луна. Круглая – как блин, с едва заметным выкусом. К ней с юга туча подбирается, пока её не закрывает. Поредевшие из-за лунного света звёзды, звезда Полярная, Медведица Большая – свет от них слабый, но исходит. У тучи край озолотился. Туча вот-вот луну проглотит – пасть растворила на неё: похожа туча формой на собаку, хвост опустившую за горизонт.
Ялань пустынная, глухая.
Воздух морозный.
Ельник – как колесо вокруг Ялани, Ялань – как ступица в нём, и Коля в ступице той ось, вокруг которой всё вдруг завращалось.
Как будто в сказке про царевича и волка…
– Читал когда-то.
Вспомнил Коля, где мать его живёт, где его дом родной, туда направился.
Идёт.
– Ать-два, ать-два.
Снег под ногами у него поскрипывает.
– Как крахмал. Четыре, десять…
Черти в снегу, увязли в нём по пояс – кто-то как будто их натыкал тут, как вешки. И на заборах – как вороны. И на скворечнике сидит вон. Молча уставились на Колю.
– Ого, вас сколько.
– А ты думал!
Туча-собака заскулила, как обиженная, – хвост от неё, за ельник зацепившись, оторвался, звездой упавшей кровоточит; в брюхе луна – утробу прожигает.
Больно.
Приплясывает Коля. Любимую песенку своей покойной бабушки, Безызвестных Минодоры Сергеевны, напевает:
– Хаз-Хаз, голубец,
Не гоняй моих овец.
Они ку-у-уплены,
Попы лу-у-уплены.
У барана попа драна,
У овечки малахай…
Петь перестал, вгляделся в разбегающихся от него в разные стороны чертей и в не стоящее на месте окружающее, остановил его временно, дом отчий разглядеть успел. И говорит:
– Кто-то в окне…
Колина мать, Галина Харитоновна, стоит в доме возле окна, смотрит, прищурившись, в улицу и говорит:
– Идёт ко мне, ли чё ли, кто-то?.. А кто тут может?.. Ни души-то… А не собака ли?.. Да нет… Как будто пляшет.
Узнаёт – и сердцем больше, а не зрением – в идущем сына своего. И произносит:
– Вот и такие мы бываем.
Иван Голублев
Одно никак не можешь вспомнить, силься не силься, другое – забыть. Губку в воду опусти и там, в воде, её попробуй выжать. Только лишь – стиснуть в кулаке – так и держать, пока не вытащишь. И жить вот так же. Пока жив. Ночью особенно – как наяву.
И днём – как вспышка.
Изнуряет.
Ставен для сердца пока не придумали – так мать обычно говорит. Меня жалея. И добавляет:
– Как и всему, ненастью время, надо пережить, ведь распогодится когда-нибудь, мол.
Переживаю.
Илья терпел и нам велел.
Человек не кошка – ко всему привыкает. Как вовне, так и в себе. Уже не так, как поначалу. Первого встречного не хочется прибить. Кто не был там – того особенно. Ну а кого-то и вдвойне.
Кто ж виноват?.. За всё будь Богу благодарен. И власть от Бога.
Понимаю. Но когда ты одной своей частью – руками, ногами, головой – здесь, а другой – чем-то, оставшимся под завалом, – там, то понимание двоится, и – где сам предмет, а где его обманчивый двойник – распознать бывает трудно.
Ветер прогонит тучи, солнышко покажется.
Молись, мол.
Пробую.
И плакать не стесняйся.
Ну а вот плакать не могу, не получается. Плакать умело то, что там осталось. Ещё, наверное, не унялось: когда ночь тихая и я когда не сплю – как будто слышу.
Лица ребят. Перед глазами. Какими были в тот момент. В альбоме этом не тускнеют. И ты вот, взводный. Я обогнал тебя по возрасту. Тебе там только двадцать пять. Но ты теперь всегда – как старший.
Взрывной волной швырнуло нас в гнездо, в эту квартиру однокомнатную. Серёгу, Ваську и меня. Влетев в подъезд, мимо квартиры этой пробегали; двери в ней не было – валялась рядом. В этот момент. Будто бы обещали не опаздывать – так подоспели.
Как будто лопнуло воздушное пространство, свернулось в свиток…
На каждый шаг молись, проси благословения.
Молился, кажется?.. Не помню.
Или стенной бетонный блок, словно картонку, взрывом вышибло, или перекрытие потолочное в коридоре обвалилось – проём дверной загородило наглухо за нами – мы оказались в западне. Там, под торцом плиты, и Костя Перелыгин, Нау – песни Бутусова всё слушал, так и прозвали, – бежал за нами… Костя, наверное, не просто же бушлат… так и торчал из-под плиты, вместе с прикладом автомата… Живым его никто уже не видел. И мёртвым тоже. Будто вознёсся… без одежд.
А после…
Ты, с остальными нашими ребятами, вроде и близко был, в том же подъезде, но в другой квартире, и видеть этого не мог. А потому вот и рассказываю. Не в первый раз уже – в который.
– Парни, сейчас бы супу горячего с фрикадельками тарелочки две-три на первое хряпнуть, – говорил Васька, слоняясь по заваленному штукатуркой, журналами, открытками, фотографиями, окурками, шелухой от семечек, битой посудой, ложками, вилками и стреляными гильзами разных калибров паркетному полу, – да лосятины варёной с чесночком и с горчицей навернуть на второе, – травил нарочно. Серёгу и меня. – Ну а на третье…
Я: заткнись! – на нервы действует. Только не Ваське, с его жалезными, не нервами, а неврами. Хоть и не злой, но вредный Васька человек. Что на такого действует, не знаю. Про Ваську сказано: ему хоть кол на голове теши. И неуёмный, рот у него и в детстве никогда не закрывался. К Серёге начал приставать, не помню, с чем уж. А у Серёги сломана нога, как и терпел… терпел вот как-то, даже подшучивал над тем же Васькой. Серёгу Васька Умным называл, а не по имени, прозвал его так с самого начала, ещё с учебки. Тот на филолога до армии учился. В Иркутске. Может, и на философа. Точно не помню. Помню, что фило, дальше – нет. На третьем курсе. В университете. Не отчислили, не выгнали – по собственной дурости: сам пришёл в военкомат и напросился. Родине долг решил отдать, то, мол, забуду, а в должниках ходить, дескать, не хочется. Не по породе, не по чести. Отдал. Ни должника теперь, ни долга. И ни породы. И ни чести. Кому-то – нет, но для меня – утрата. А Вась ка девять классов не закончил. Убёг из школы, воли захотелось… И получил её, с лихвой, как в клетке, запертый, вместе с Серёгой и со мной, в чьей-то разбитой и загаженной квартире многоэтажного панельного дома, за тысячи вёрст от Ялани, нашей с ним родины – моей и Васьки.
Он, Васька, мне далёкая родня. Он и прабабушка моя – Усольцевы.
Сутки не ели мы, уже вторые… Он нам про суп и про лосятину. Было бы под рукой тяжёлое что, запустил бы… Из автомата не стрелять же.
Ну а на третье, а?.. вместо компоту водки бы. По литру бы на рыло. Чё приуныли, десантура?
Развеселился. Не к добру.
Шатается Васька из угла в угол – возле меня прошёл, возле Серёги, возле окна маячить опасается: снайпер не выцепил бы, о чём до этого его предупредил Серёга и с чем он, Васька, согласился, – шарит вокруг себя своими рысьими глазами. Не ищет что-то, по привычке, везде уже всё обыскал, даже на кухне. Из-за его густых, почти сплошных, коричневых веснушек, может, из-за чего-то и ещё, крапчатым залупаем обзывал Ваську, сына своего, отец его, дядя Коля. За его дерзость, полагаю, и занозистость. А бабушка – шакалом: он у неё конфеты воровал. Если останемся в живых, домой вернёмся, так называть они его уже, наверное, не станут. Думаю так.
Сбылось.
Не называют: оба покойники уже – и бабушка, и дядя Коля.
А в школе Ваську звали Шнырой.
Но, по большому счёту, Васька добрый, только беспечный, раздолбай.
Исписаны уцелевшие обои разноцветными фломастерами и разной краской из баллончика. И нашими, и духами. Кто только тут за эти дни не побывал, не расписался. Кого отсюда только не выкуривали. Теперь вот мы – как канарейки… Палить лишь некуда, хоть и гнездо, – против окна, в двух метрах от него, во дворе, со всех сторон простреливаемом, – перевёрнутая на бок БМП – весь обзор загородила, осталась щель только для снайпера, а тот возможность не упустит. Если кто подпалит её, эту машину, нас тут не только закоптит, но и поджарит… Написано по-русски, по-английски и… на ихнем. Мы с Васькой в школе учили немецкий. Васька, кроме дер фатер унд ди мутер поехали на хутор дер фатер навалился ребёнок получился, ничего больше не помнит, но это помнит назубок. Серёга что-то перевёл ему – про русских женщин, – смягчил, наверное, немного. Оставив там, где наши написали, содрал Васька со стены часть обоев с сильно не понравившимися ему надписями на английском и на ихнем и на голой штукатурке нацарапал штыком: «Пидарасы».
Серёга, лицом – и ты, наверное, заметил, взводный, – очень похожий на Юрия Гагарина, с ямочками на щеках и подбородке, улыбчивый, смешливый, лежит на сложенном вдвое