Весна в Ялани — страница 12 из 36

За столом Рая, Электрик и ещё кто-то, незнакомый, между ними.

– Кто это? – спрашивает Коля.

– Где? – говорит Рая.

– А между вами.

Рая хохочет.

– Уже и чудится.

– Пойду, – говорит Коля.

– Мы до двери тебя проводим, а то заблудишься.

– Заткнулась бы.

– А ты меня не затыкай – не дырка!

– Ещё какая. Как лохань.

– Нахал!

Взяв Колю под руки, пошли все вместе до двери, шатаясь. Помогли ему надеть телогрейку и шапку.

– Завтра опохмелиться приходи.

– Приду, – говорит Коля. – Опохмелиться только. Мне же на работу… Ещё за сеном съездить надо будет.

– Да знаем, знаем! – кричит Рая. – Ты же у нас ведь пролетарий!

– Да не ори ты.

– Кто это там? – спрашивает Коля.

– Где? – говорит Рая.

– В углу.

– Это не кто, а что, – говорит Рая.

– Что? – спрашивает Коля.

– Шифоньерка!

– А чё с копытами?

– Да это ножки… Ой, белка-стрелка прибежала!

– Дура, не ржала бы. В ушах звенит уже.

– Я не кобыла!

– Лучше кобылой бы была.

– Тебя бы первого лягнула!

– Сучка…

– Уский – уский, а кето – человек, – не открывая глаз, бормочет Гриша.

– Спи уже! – говорит Рая.

– Не ори ты – разбудишь, – говорит Электрик.

Вышел Коля. У ворот. Стоит. Смотрит. Луна. Круглая – как блин, с едва заметным выкусом. К ней с юга туча подбирается, пока её не закрывает. Поредевшие из-за лунного света звёзды, звезда Полярная, Медведица Большая – свет от них слабый, но исходит. У тучи край озолотился. Туча вот-вот луну проглотит – пасть растворила на неё: похожа туча формой на собаку, хвост опустившую за горизонт.

Ялань пустынная, глухая.

Воздух морозный.

Ельник – как колесо вокруг Ялани, Ялань – как ступица в нём, и Коля в ступице той ось, вокруг которой всё вдруг завращалось.

Как будто в сказке про царевича и волка…

– Читал когда-то.

Вспомнил Коля, где мать его живёт, где его дом родной, туда направился.

Идёт.

– Ать-два, ать-два.

Снег под ногами у него поскрипывает.

– Как крахмал. Четыре, десять…

Черти в снегу, увязли в нём по пояс – кто-то как будто их натыкал тут, как вешки. И на заборах – как вороны. И на скворечнике сидит вон. Молча уставились на Колю.

– Ого, вас сколько.

– А ты думал!

Туча-собака заскулила, как обиженная, – хвост от неё, за ельник зацепившись, оторвался, звездой упавшей кровоточит; в брюхе луна – утробу прожигает.

Больно.

Приплясывает Коля. Любимую песенку своей покойной бабушки, Безызвестных Минодоры Сергеевны, напевает:

– Хаз-Хаз, голубец,

Не гоняй моих овец.

Они ку-у-уплены,

Попы лу-у-уплены.

У барана попа драна,

У овечки малахай…

Петь перестал, вгляделся в разбегающихся от него в разные стороны чертей и в не стоящее на месте окружающее, остановил его временно, дом отчий разглядеть успел. И говорит:

– Кто-то в окне…

Колина мать, Галина Харитоновна, стоит в доме возле окна, смотрит, прищурившись, в улицу и говорит:

– Идёт ко мне, ли чё ли, кто-то?.. А кто тут может?.. Ни души-то… А не собака ли?.. Да нет… Как будто пляшет.

Узнаёт – и сердцем больше, а не зрением – в идущем сына своего. И произносит:

– Вот и такие мы бываем.

Иван Голублев

Одно никак не можешь вспомнить, силься не силься, другое – забыть. Губку в воду опусти и там, в воде, её попробуй выжать. Только лишь – стиснуть в кулаке – так и держать, пока не вытащишь. И жить вот так же. Пока жив. Ночью особенно – как наяву.

И днём – как вспышка.

Изнуряет.

Ставен для сердца пока не придумали – так мать обычно говорит. Меня жалея. И добавляет:

– Как и всему, ненастью время, надо пережить, ведь распогодится когда-нибудь, мол.

Переживаю.

Илья терпел и нам велел.

Человек не кошка – ко всему привыкает. Как вовне, так и в себе. Уже не так, как поначалу. Первого встречного не хочется прибить. Кто не был там – того особенно. Ну а кого-то и вдвойне.

Кто ж виноват?.. За всё будь Богу благодарен. И власть от Бога.

Понимаю. Но когда ты одной своей частью – руками, ногами, головой – здесь, а другой – чем-то, оставшимся под завалом, – там, то понимание двоится, и – где сам предмет, а где его обманчивый двойник – распознать бывает трудно.

Ветер прогонит тучи, солнышко покажется.

Молись, мол.

Пробую.

И плакать не стесняйся.

Ну а вот плакать не могу, не получается. Плакать умело то, что там осталось. Ещё, наверное, не унялось: когда ночь тихая и я когда не сплю – как будто слышу.

Лица ребят. Перед глазами. Какими были в тот момент. В альбоме этом не тускнеют. И ты вот, взводный. Я обогнал тебя по возрасту. Тебе там только двадцать пять. Но ты теперь всегда – как старший.

Взрывной волной швырнуло нас в гнездо, в эту квартиру однокомнатную. Серёгу, Ваську и меня. Влетев в подъезд, мимо квартиры этой пробегали; двери в ней не было – валялась рядом. В этот момент. Будто бы обещали не опаздывать – так подоспели.

Как будто лопнуло воздушное пространство, свернулось в свиток…

На каждый шаг молись, проси благословения.

Молился, кажется?.. Не помню.

Или стенной бетонный блок, словно картонку, взрывом вышибло, или перекрытие потолочное в коридоре обвалилось – проём дверной загородило наглухо за нами – мы оказались в западне. Там, под торцом плиты, и Костя Перелыгин, Нау – песни Бутусова всё слушал, так и прозвали, – бежал за нами… Костя, наверное, не просто же бушлат… так и торчал из-под плиты, вместе с прикладом автомата… Живым его никто уже не видел. И мёртвым тоже. Будто вознёсся… без одежд.

А после…

Ты, с остальными нашими ребятами, вроде и близко был, в том же подъезде, но в другой квартире, и видеть этого не мог. А потому вот и рассказываю. Не в первый раз уже – в который.

– Парни, сейчас бы супу горячего с фрикадельками тарелочки две-три на первое хряпнуть, – говорил Васька, слоняясь по заваленному штукатуркой, журналами, открытками, фотографиями, окурками, шелухой от семечек, битой посудой, ложками, вилками и стреляными гильзами разных калибров паркетному полу, – да лосятины варёной с чесночком и с горчицей навернуть на второе, – травил нарочно. Серёгу и меня. – Ну а на третье…

Я: заткнись! – на нервы действует. Только не Ваське, с его жалезными, не нервами, а неврами. Хоть и не злой, но вредный Васька человек. Что на такого действует, не знаю. Про Ваську сказано: ему хоть кол на голове теши. И неуёмный, рот у него и в детстве никогда не закрывался. К Серёге начал приставать, не помню, с чем уж. А у Серёги сломана нога, как и терпел… терпел вот как-то, даже подшучивал над тем же Васькой. Серёгу Васька Умным называл, а не по имени, прозвал его так с самого начала, ещё с учебки. Тот на филолога до армии учился. В Иркутске. Может, и на философа. Точно не помню. Помню, что фило, дальше – нет. На третьем курсе. В университете. Не отчислили, не выгнали – по собственной дурости: сам пришёл в военкомат и напросился. Родине долг решил отдать, то, мол, забуду, а в должниках ходить, дескать, не хочется. Не по породе, не по чести. Отдал. Ни должника теперь, ни долга. И ни породы. И ни чести. Кому-то – нет, но для меня – утрата. А Вась ка девять классов не закончил. Убёг из школы, воли захотелось… И получил её, с лихвой, как в клетке, запертый, вместе с Серёгой и со мной, в чьей-то разбитой и загаженной квартире многоэтажного панельного дома, за тысячи вёрст от Ялани, нашей с ним родины – моей и Васьки.

Он, Васька, мне далёкая родня. Он и прабабушка моя – Усольцевы.

Сутки не ели мы, уже вторые… Он нам про суп и про лосятину. Было бы под рукой тяжёлое что, запустил бы… Из автомата не стрелять же.

Ну а на третье, а?.. вместо компоту водки бы. По литру бы на рыло. Чё приуныли, десантура?

Развеселился. Не к добру.

Шатается Васька из угла в угол – возле меня прошёл, возле Серёги, возле окна маячить опасается: снайпер не выцепил бы, о чём до этого его предупредил Серёга и с чем он, Васька, согласился, – шарит вокруг себя своими рысьими глазами. Не ищет что-то, по привычке, везде уже всё обыскал, даже на кухне. Из-за его густых, почти сплошных, коричневых веснушек, может, из-за чего-то и ещё, крапчатым залупаем обзывал Ваську, сына своего, отец его, дядя Коля. За его дерзость, полагаю, и занозистость. А бабушка – шакалом: он у неё конфеты воровал. Если останемся в живых, домой вернёмся, так называть они его уже, наверное, не станут. Думаю так.

Сбылось.

Не называют: оба покойники уже – и бабушка, и дядя Коля.

А в школе Ваську звали Шнырой.

Но, по большому счёту, Васька добрый, только беспечный, раздолбай.

Исписаны уцелевшие обои разноцветными фломастерами и разной краской из баллончика. И нашими, и духами. Кто только тут за эти дни не побывал, не расписался. Кого отсюда только не выкуривали. Теперь вот мы – как канарейки… Палить лишь некуда, хоть и гнездо, – против окна, в двух метрах от него, во дворе, со всех сторон простреливаемом, – перевёрнутая на бок БМП – весь обзор загородила, осталась щель только для снайпера, а тот возможность не упустит. Если кто подпалит её, эту машину, нас тут не только закоптит, но и поджарит… Написано по-русски, по-английски и… на ихнем. Мы с Васькой в школе учили немецкий. Васька, кроме дер фатер унд ди мутер поехали на хутор дер фатер навалился ребёнок получился, ничего больше не помнит, но это помнит назубок. Серёга что-то перевёл ему – про русских женщин, – смягчил, наверное, немного. Оставив там, где наши написали, содрал Васька со стены часть обоев с сильно не понравившимися ему надписями на английском и на ихнем и на голой штукатурке нацарапал штыком: «Пидарасы».

Серёга, лицом – и ты, наверное, заметил, взводный, – очень похожий на Юрия Гагарина, с ямочками на щеках и подбородке, улыбчивый, смешливый, лежит на сложенном вдвое