Весна в Ялани — страница 17 из 36

Она и на дух-то не переносит… Придумат тоже, эта Луша.

Причалена к берегу одной из них, самой большой на обозримом пространстве, деревянная дверь со скобой, с крючком и с петлями, шестом приткнута, – плот для мальчишек; приволокли откуда-то, не поленились; в школе сейчас, так и не плавают.

– Бывало дело.

С ног до головы промокнем.

Ничуть не затонув, курсирует по ней, по этой лыве, одиноко, пока не приняли мальчишки вахту, тёмно-коричневый пластиковый пятилитровый баллон из-под пива, всем сигналя красной крышкой. Слабый ветер – малый ход, стоит баллон почти на месте. С берега лужи смотрит на него ворона – с какой-то целью – так просто тут бы не вертелась. Что-то ей от этого баллона нужно.

Хотя бы клюнуть… Гул в пустоте его послушать.

Ялань – не Москва и не Киев, даже не Елисейск, скоро Коля, хоть и ходит медленно, словно пришибленный, добрался до отцовского дома, в котором родился и вырос и из которого его на службу провожали, куда вернулся после армии он.

Дом – он хоть и не большой, не крестовик и без подызбицы кирпичной, но срублен ладно и из толстых лиственничных брёвен – крепкий, за сотню лет не покосился. Крыша тесовая, четырёхскатная; в зелёных пятнах – обомшелая. Три окна, с нарядными наличниками, смотрят на улицу, на юг, а два – в ограду, и одно, с простым и неокрашенным наличником да и размером меньше, чем другие, – на огород. С северной, стылой, стороны у дома окон нет – стена глухая.

Строил этот дом дед по отцу, Алексей Павлович, ещё в начале двадцатого века, когда, женившись, отделился. А прадед жил на Половинке, возле Бобровки. Нет того дома, и давно. Кедр там стоял, и тот спилили – кто-то, купив бензопилу, её опробовал. Хозяина, Павла Васильевича Безызвестных, раскулачив, отправили на Север, Игарку там понадобилось строить, и не вернулся он оттуда, а все его постройки, и дом в том числе, сгодились на нужды только что организованного тогда коллективного хозяйства имени Климента Ворошилова – их увезли на дальние заимки. Такое было. Нынче уже и тех заимок нет – были покинуты сначала, после развала-то колхозов, потом сгорели. Алексей Павлович жил тогда, когда кулачили его отца, уже самостоятельно, единолишно, но не окреп ещё, и не коснулась его высылка.

Помнит его Коля смутно. Среднего роста, худощавый старик. Всегда мрачный, как туча, и ворчливый, как старый дед. С большой, круглой и блестящей головой. Или брил он её регулярно, или была она у него до шеи облысевшей. Но с длинной и окладистой бородой, тогда уже сплошь белой с просинью, как снег после захода солнца, когда смеркаться только начинает. Всё гребешком её расчёсывал. Не то костяным, не то деревянным. А расчесав, сколько хватало духу, дул на гребешок с краю до края, зажмурив глаза и выпятив трубочкой из бороды при этом губы, и после прятал его, эту бясценную вяшшицу, во внутренний карман обычно расстёгнутой меховой безрукавки.

Хорошо запомнился Коле летний день. Играл он возле палисадника на мураве деревянным трактором, который ему смастерил отец, и тут к дому, скрипя колёсами, подъехала телега. В телеге двое. Один – сосед их, Арынин дядя Саша – правил. Другой – лежал, плащом накрытый с головы до ног. Один, дядя Саша, спрыгнув с телеги, в дом пошёл, другой лежать остался, из-под плаща и не показываясь. А через какое-то время выбегает, помнит Коля, из ограды бабушка Минодора, жена – вчера жена ещё, теперь уже вдова – Алексея Павловича, откидывает плащ, хватается обеими руками за меховую безрукавку лежащего в телеге человека, затем всем телом на него наваливается и начинает громко причитать и плакать.

«Не раскололось небо как-то, так ревела Минодора», – на поминках после кто-то скажет.

Не раскололось.

Убили в тайге деда. Голова была на темени проломлена. Из-за золота, может. Или за старые заслуги. Может, за давний долг картёжный, мало ли. И кто убил, до сих пор неизвестно. Многие в Ялани думали кой на кого, предполагали, но и тот, вернее, те, кого подозревали, давно уже на том свете, так что и нечего теперь гадать – зря на кого подумаешь и согрешишь.

– Рассудится… на том свете.

Наткнулся на убитого Алексея Павловича пчеловод Арынин Александр, возвращавшийся в Ялань с пасеки, и подвёз убитого к его дому, ему уже, пожалуй, и не нужному.

Сразу бы и на кладбище он, дедушка, прямком бы, согласился, наверное, ехать… Сопротивляться бы не стал, уж это точно.

Рассказывала Коле мать про его дедушку, её покойного свёкра, так:

– Человек, Алексей Павлович, был строгий через край, но верушший. И Бога-то он очень чтил, но богатство, которого всю свою жизнь достичь мечтал – и золото даже мыл здесь, по малым речкам, и за Ислень, на Кряж, ходил куда-то, – почитал превыше всего Божественного. Так умудрялся, себе как будто не перечил. Ради выгоды шёл он, Алексей Павлович, царство ему небёсное, сказать-то страшно, наперекор Богу, а с дьяволом под ручку, как с подружкой, и с грехом при этом не считаясь. «Грех, – говаривал он, – не беда, можно покаяться, Бог милостив, лишь бы прибыль была от греха». В Бога-то Алексей Павлович, конечно, верил, ну а грешил-то уж изрядно. Про всё не скажешь. Господь ему судья. Так говорю, как оно было.

Чтобы на охоте, а он охотник был заядлый и рыбак, но у него беда с хозяйством-то, на это мало было досугу, в редкие дни лишь вырывался, – рассказывала Галина Харитоновна про Алексея Павловича дальше, – дак чтобы выстрелов-то не было помимо цели, тайком он от чужого глаза, в воскресный день, во время церковного богослужения, церковь же тут ещё была, в Ялане, стрелял в… просфору… тут, у себя, конечно, в огороде. Помилуй, Господи. А перед тем как сесть за стол играть в карты, разные мужики тут собирались, ссыльные, в основном-то, каторжане, выходил он, покойничек, в сени, будто по нужде, воды попить ли, впотьмах снимал с себя нательный крестик и клал его временно в сапог под пятку, пока играли-то. Хоть это и не всегда ему помогало, бывало, что проигрывался до портков, но от такой вот дерзости он не отказывался. В пасхальную обедню, это уж мне свекровь о нём рассказывала, отбивал поклоны Алексей Павлович усердно, но только поп Семён произнесёт Христос воскресе, заместо воистину примется приговаривать шепотом: «У меня двадцать одно!» – рядом она, свекровь, стояла, дак и слышала. И был уверен, что, уговорившись с дьяволом и угодив ему, он, Алексей Павлович, будет до следующей Пасхи в постоянном выигрыше. Вот, милый мой, такие мы бывам.

– Разбогател? – спрашивал у матери Коля.

– Ага, дак как же, – отвечала ему мать. – Вошь да блоха, борона да соха, всё и богатство. Жизнь-то была спастись бы, не до жиру. Трудиться бы ему, с его карахтером настырным, в другие времена, дак, может, чё-то… Да времена-то вот, в какие жить, не сами мы себе заказывам – нам назначают. И в любое время, в какое бы ни пришлось, жить надо по совести и со страхом Божьим. Оно – конечно.

Помнит Коля и бабушку Минодору Сергеевну, жену Алексея Павловича.

– Посекут меня, в огонь бросят! – говорила она, когда была трезвая. – Не бери, внучок, пример с баушки.

А чуть где выпьет, идёт домой, пошатываясь, и напевает песенку такую:

Хаз-Хаз, голубец,

Не гоняй моих овец.

Они куплены,

Попы луплены.

У барана попа драна,

У овечки малахай.

Насуёт, бывало, полную печь пирогов, закроет заслонкой, перекрестит и скажет:

– Матушка-печка, разукрась своих детушек, сделай их всех румяными.

Вымоет в бане его, Колю, одевает в рубашку и приговаривает:

– Мыла рабёнка в жаришше-паришше. Как из каменки пар, как дым из трубы, так скорбушки-болезни покиньте детоньку. А ты скачи, детка, конём-жаребцом, летай орлом-соколом! Хворать не вздумай! Не огорчай меня и Пантилимона.

Возила она, помнит Коля, его к сестре своей, Марии Сергеевне, в город, водила в церковь. Перед всеми святыми постоит. И фамильярно, по словам сестры её, будто к друзьям своим, к ним обратится:

– Мученик Антипа, сохрани мои зубы от боли…

– Спаси от пожара, неопалимая Купина-Владычица…

– Флор-Лавер и мученик Власий, сохраните бычка и обеих коровушек от падежа и всех овечек да и кур…

– Илья-пророк, пришли послезавтра дожжика… а то я мелочь всю посеяла.

– А ты, святой Вонифатий, отврати мужа моёва от хмельного зелья… – Жив тогда ещё был Алексей Павлович и прикладывался помаленьку, но частенько.

За всех просила по специальности и принадлежности. Евангелиста Луку, помнит Коля, благодарила она тогда за прошлогодний хороший урожай репы.

Плела она, Минодора Сергеевна, личинки для сеток от комаров из конского волоса. Носила, пешком всегда, никакой транспорт не признавала, по соседним деревням, продавала. Денег немного выручит, купит чикушечку с прибытку, у кума ли своего в Сретенске вусладь напотчевается и отправится в обратную дорогу. Не ходи в ночь-то, скажут ей, переночуй у нас, мол. А она в ответ: кого, дескать, бояться! Ну, раз поймали её какие-то беглые, снасильничали, над старой надсмехнулись. Да хорошо, мол, с Ялани почтальён с почтой на лошади ехал, колоколец они услышали, а так бы и убили, чтобы свидетельшу-то ликвидировать, её в живых-то не оставить.

После этого заболела Минодора Сергеевна. Слегла. Перед смертью уже, за неделю или за две, соберёт всех родных к своей постели, помнит Коля, рассмотрит каждого внимательно, узнает и после спросит: а где тот-то, мол, а тот-то где, мол? – это об умерших давно уже. После и тех уж видеть стала. Лежит, смотрит с постели на собравшихся, мимо ли них, и говорит: а ты, Захаровна, помолодела, дескать. Или: а где жана твоя, Игнатьич, пошто один-то? А потом, дня за два до смерти, сказала своему сыну, отцу Колиному: вези, мол, меня, батюшка, на родину. Тот ей: да ты и так на родине, мол, мама. Нет, мол, какая ж это родина, на родине мои родители и муж мой, и там тепло всегда, не то что тут, мол.