Весна в Ялани — страница 21 из 36

– Это в каком уже году?

– Ну, это после, ближе уж к войне… Один колодец был в домике, с печкой, кранами, с валом. Пруд настояшший на болоте вырыли, где мы купались, ребятишки.

Была больница, говорила уж. Фельдшером, помню, работал такой Шерстенюк. Было у него две девочки. Жена вскоросте умерла. Его тоже обвинили по пятьдесят восьмой и увезли вместе с другими. Одна из его дочек, Елена Васильевна, работала потом в школе учителем. В больнице работали и Дубенецкий Алексей Григорьевич, и Драгомерецкий, ветврач…

Задремал Коля. Когда проснулся, слышит:

– Вот и дошла до остальных, – говорит Галина Харитоновна. – Помню фамилии некоторых семей, тоже сосланных в Шайтанку: Лукавых, это были наши соседи, Нечаевы, Лопатины, Марьясовы, Потёмкины, Косых, Бродниковы, Липняковы, Волгины, Карпузовичи, Гурулёвы, Карелины, Рачинские, Евко, Коваль, Ксения Коваль сейчас живёт в Полоусно, ей девяносто лет. Много немцев было, среди них Кригеры, Бесенгеры; были татары – Оксановы, Мухоммодеевы, Галиуллины, Халиуллины, Халиковы, Газимовы. Жили в Шайтанке, помню, Трифоновы, Шиловы, Гудковы, Дышконт, Котельва, Вербняк, Барановы, Непомнящих, Борщ, Волошины, Томины, Ольнен, Ранен…

– Ранен?

– Ранен, Ранен, милая моя. Не ранен пулей, а фамилия такая, и Ольнен тоже… В тридцать шестом – тридцать седьмом забрали почти всех мужиков, всё как врагов народа. Прямо с поля уводили, безо всяких объяснений. Такой вой стоял, никого не подпускали, как собачонок гнали их, людей-то. Под конвоем, этапом – и на баржи, там уж по Ислени. Никто не знат куда, разное говорили: то ли далеко на север, то ли затопили с ними потом баржу.

– С людьми?

– С людьми, с людьми, ну не пустую же… Работало в Шайтанке три бригады. Одна на расстоянии десяти километров от деревни, другая через объезд, километров девять-десять, и третья – в четырёх километрах. Организовали колхоз «Новый путь». Раскорчевывали землю вручную, пахали на быках, а боронили на коровах. Раздали жителям Шайтанки скот – по одной тёлочке на три семьи. А через два года они должны были уже сдавать государству налог: по пятьдесят восемь килограммов мяса, по двенадцать килограммов топлёного молока да по нескольку десятков яиц.

– А это как?

– А вот как хошь… Под клуб был отведён барак отдельный. Со сценой, с кулисами, зрительным залом со скамейками. Завклубом была, помню, Варя Ленивцева. Кино привозили до войны, «Дубровского». Концерты давали. Как-то уже в начале войны решили организовать концерт. Вера Волгина, Нюра Дышлюк, Катя Евко да я. Повесили объявление на контору, пошли просить у председателя керосина с пол-литры. Сцену освещали две лампы. Вера была суфлёром, Катя играла даму, я – приезжего. Пели со сцены и частушки.

– А сколько лет тогда вам было?

– Десять-одиннадцать… такая. В первый год войны оставшихся врагов народа старались держать подальше от фронта, только потом стали и они получать повестки. Обратно уже шли похоронки. Много похоронок. Там бабы плачут, там ревут. Тятеньку нашего забрали в трудовую армию, увезли на Урал. На лесозаготовки. Вернулся он оттуда уже инвалидом, больным и обессиленным. Чтобы поставить его на ноги, ходили мы с сестрой в поле в надежде, что под снегом, в тех местах, где был заскирдован хлеб, можно будет собрать оставшиеся с осени колоски. Скребли граблями мёрзлую землю, а потом выбирали среди комьев земли и соломы зёрна. Полведёрка муки получалось. Каши и кисели готовили из этого. А как тятенька поправился, пошел работать на колхозную пасеку. В сорок шестом году перебрались сюда, в Ялань, но и потом ещё долгое время скрывали, что мы из сосланных, чтобы не слышать у себя за спиной обидное слово кулацкие. Ну а какие были кулаки мы?.. Тут я и познакомилась с моим будушшим мужем, Безызвест ных Сергеем Алексеевичем, он – яланский. Хороший был человек. Пожил вот только мало… Работал он тогда в матээсе, механизатором. Получили благословление родителей и тёлочку в придачу, зажили мы своей семьей. Я пошла тоже в матээс, на хозяйственные работы, руки-то у меня были работяшшие, жизнь на Шайтанке всему научила. А потом стала принимать молоко на сепараторной станции от соседних колхозов и населения…

Коля уснул.

Проснулся Коля. В доме тихо. В солнечном свете пыль, и та как будто сон его боялась потревожить – висит бездвижно. Солнце светило в левое окно, когда ложился, теперь его он видит в правом. Оно его и разбудило – защекотав своим лучом.

Проспал центральное… Как в детстве.

Пробыв в лесу, прожив в балке почти четыре месяца, режим нарушил. Днём может спать, а ночью – ни в одном глазу.

Надо налаживать, а то… как-то не это… Ночь-то для сна, не для блужданий.

Встал Коля. Выключил телевизор. Вышел в прихожую.

Мать, повесив на плечо полотенце, приклонившись на здоровую ногу и глядя задумчиво в окно, которое выводит взгляд её на огород, моет на кухне посуду. Моет, тут же вытирает и составляет чашки в буфет-посудник с настежь распахнутыми дверцами, а ложки складывает в выдвинутый ящик. Её как будто здесь и нет – не брякнет, не звякнет, не булькнет водой.

– Проснулся, – говорит, увидев сына. – Мы отдохнуть тебе не дали.

– Да я особенно не уставал, – говорит Коля.

– Ну как же… в лес ходил, воротца вон наладил. И там, у Луши, чё-то делал, а не сидел же сложа руки.

– Кто это… были? – спрашивает Коля.

– Эти девчонки-то?.. Из педучилишша, – отвечает Галина Харитоновна. – Или из школы. Не поняла я толком-то, глухая.

– И чё им надо было от тебя?

– Нас, стариков, опрашивать послали, – говорит Галина Харитоновна. – Перед Победой, перед праздником. Есть будешь? Время-то, проголодался… А для чего им надо это, я не знаю. Эту какую-то там… Память.

– Маленько буду.

– Счас разогрею. Потерпи.

– Да я… нормально, – говорит Коля. – От голода не умираю.

– Ну всё равно… К тебе за штору заглянула, – говорит Галина Харитоновна, снимая с плеча полотенце и вешая его на гвоздь, – ты вроде спишь, и телевизор-то работат. Но уж не стала проходить, то половицами-то заскриплю, и ты проснёшься, побоялась.

– Да не хотел… а задремал.

– Ну дак и ладно.

– Ночью зато потом не сплю.

– А это худо. Может, травы какой тебе попить, успокоительной?

– Да Луша чё-то там готовит.

– И я душницы заварила бы.

– Пока не надо.

Собрала Галина Харитоновна на стол. Сама подсела с краюшку на табуретку – не есть, за сыном наблюдать, давно не видела его – соскучилась.

– Ты с хлебом, Кольча. Так-то чё, без хлеба, парень, не насытишься.

– Я с хлебом, мама.

– Да кого там. Ломоть хороший бы отрезал. Ты же мужик…

– Да ем я, ем.

– И на здоровье.

Поел Коля. Суп с мармашелью и с кракадэлками, потом – техтели с гречкой. Чаю попил, с малиновым вареньем. После:

– Спасибо, мама, – говорит.

– Уже наелся? – спрашивает мать. – Чё-то уж быстро… поклевал.

– Наелся. Вкусно.

– Отец любил техтели с гречкой.

– Помню. Пойду, – говорит Коля. – Во дворе уберу.

– Я убирала там… маленько… то уже было не пройти.

– Из стаек выкидаю.

– Надо. То мне с клюкой-то…

Вышел Коля из дому. Постоял в ограде. Покурил.

Весна. Апрель.

Ещё просохнет чуть, приду потом и подмету тут… Поднакопилось за зиму-то… щепы.

На скворечники полюбовался. Обустраиваются в них южане. Северян с боем выселили – воробьёв. Переживут те – не обидчивые. Осенью всё равно займут эти жилища. Летом тепло – гнездись, где хочешь; место любимое, проверенное – за наличниками, куда кошкам не забраться. И сороке не протиснуться.

– Ветки на следующий год уж поменяю. Не получилось нынче, не успел.

Пошёл, накурившись, убирать во дворе.

Убрал. Из стаек выкинул. Поговорил с коровой. С бычком. Тот забодать его пытался – в мае ему исполнится два месяца – пока безрогий.

Тоже вот это… Животина.

– Мать-то твоя кормилица, канешна.

Стоит кормилица и громко дышит; сена поела – переваривает; глядит на Колю свысока, почти надменно – по достоинству.

Ну, дак и это

Вышел Коля на улицу, за ворота. Сначала в синь небесную насмотрелся, в глазах даже потемнело – от бездонности; после Ялань окинул взглядом. Пусто. Душу стеснило – так, привычно. Всегда бывает, только вспомнишь, какой Ялань раньше была и как тут было, – затоскуешь. С этим теперь и доживать.

Хоть бы собака где – нигде… так опустело, обезлюдело. Тут, в околотке нашем, дак особенно.

На ельник глянул – зеленеет.

Ну, этот вечно.

Сел на скамейку, под черёмухой. Рядом с черёмухой тут, в палисаднике, рябина. И куст калины. Коля с отцом его из леса принесли и посадили маленьким. Когда-то. Теперь разросся. Мать с калиной булочки и шаньги стряпает. Сто лет черёмухе, наверное, не меньше, и помнит многое и многих, и деда с бабушкой, конечно. Ну, лет-то восемьдесят точно. Рябина младше. Но посадил кто тут её, и мать не знает.

«Она была, когда приехала я».

Время придёт, распустятся.

– Запахнут.

В начале лета.

Сидит Коля. Опять курит. Дым рядом вьётся – в небо не летит – ещё успеет, не торопится; ждёт ветерка попутного – можно подумать.

Дверь в доме, слышит Коля, мягко хлопнула. Стук по крыльцу, по трём его ступенькам, уже давно опознаваемый, и нет ему, Коле, нужды, чтобы узнать, кто там идёт, оборачиваться.

Вышла из ограды Галина Харитоновна, опираясь на палочку, подошла, села рядом с Колей, палочку приставила к скамейке.

– Стой тут, не убегай… В кофту оделась, чё-то жарко.

– Да-а, – говорит Коля. – Пригреват. – Затушил папиросу, под заворот голенища своего кирзового сапога её затолкал – после, пойдёт где, в лужу выбросит. Курить при матери стесняется.

Птицы поют; кудахчут куры; горластый петух где-то протяжно и заразительно прокукарекал, ему другие тут же отвечают – связь безотказная, налажена; овцы блеют на пригонах. Коршун в небе круги чертит плавно – территорию свою оттуда, сверху, инспектирует внимательно. Только собак нигде не видно. Ну, и людей. Собакам бегать лень, да и болеют-то – линяют, лежат в тенёчке по оградам. А люди, какие и остались ещё в Ялани, мало куда сейчас из дома выбираются, хозяйством заняты; после зимы