Весна в Ялани — страница 28 из 36

– Ничё так… это… сразу-то, с тепла.

Освободил Верного. Вместе с ним, ликующим, подался за ворота. Кобель куда-то сразу уполкал – из виду скрылся. После найдёт хозяина, конечно, – верный.

– Вроде собака вот, а тоже…

Ну, насиделся, насиделся.

– Что праздник, знат он?..

Знат, наверное

– Как-то и им передаётся – видно.

Никого в краю Линьковском – кто на кладбище, кто уехал до вечера в город, кто праздник отмечать готовится – дома пребывает, в приятных хлопотах находится; кто-то уже и отмечать, возможно, начал – пока вот тихо.

Дошёл Коля до перекрёстка. В ходьбе не шибко расторопен. Благо, что тут недалеко – не в Киев. За день Ялань вокруг, вдоль ельника, с горки на горку, можно обойти – Колиным шагом, не спеша.

Самая большая лужа – как она стояла, так и стоит – не испарилась. Ледок на ней. Хрупкий. Тонкий. Следы птичьи на нём отпечатаны – не куриные и не гусиные. Вглядываться надо, чтобы распознать его, этот ледок, – прозрачный – бурый такой же, то есть как вода. Дверь, на которой в теплые дни по луже плавали мальчишки, вмёрзла посередине – сковало судно – как во льдах. Шест отдельно – тоже вмёрз.

– Всегда она тут, эта лыва.

Свернул Коля – Луговым краем направился. Пустынно. Любит Коля Ялань – душой болеет за неё – ему и горько. Какой она была когда-то – припоминает. Народу сколько было –

Много. В школе детей одних – под триста. Это потом уже, а раньше – вовсе, при МТС-то.

Корова стоит. Красно-пёстрая. Со сломанным рогом. Белошапкиных. Будто задумалась. Не шевельнётся. Решает, может быть, куда податься – решить не может. А тут ещё погода невесёлая.

Скот весь давно в Култык уже убрёл… Наверное. Эта отстала.

– Ну, дак ты это…

Ни с места корова. Глядит на Колю – узнаёт.

Вороны бродят по поляне.

Большеголовые.

– Не мёрзнут лапы?

Птицам не до Коли. Что есть, что нет его – им не соперник.

Спугнул невольно воробьёв – сидели стайкой. Улетели.

К большому, с балконом и с большими, не по-сибирски, окнами, под зелёной жестяной крышей дому Истоминых приблизился Коля.

Тепло одетая, сидит на лавочке под берёзой, ссутулившись и оперевшись руками на палку, тётка Елена, хозяйка дома. Лет ей под сто. Не меньше, чем берёзе. Та скоро упадёт, похоже; трещину дав, расходится в рассохе. Тётка Елена в землю смотрит – как присматривается.

Подошёл Коля.

– Здравствуй, – говорит, – тётка Елена.

– Здравствуй, здравствуй, Николай Сергеевич, – подняв голову и глядя на Колю, тётка Елена говорит. – Постригся, чё ли? Сразу не узнала.

– Постригся, – говорит Коля.

– Оно и ладно, так-то лучше. Смотрю, нарядный. Далеко, – спрашивает тётка Елена, – направился?

– На могилы, – говорит Коля. Присел рядом на лавочку. Положил пакет себе на колени.

– Проведать?

– Ну… Дак и родительский.

– Родительский, родительский. Могла бы, Николай Сергеевич, – говорит размеренно тётка Елена, – пошла бы тоже. Полетела бы. Как птица. Дак под угор спущусь и завалюсь там. Кто меня после, такую рухлядь, подымать-то будет да на угор обратно заносить? Сижу вот, плачу.

– Не плачь, – говорит Коля. – Чё плакать?

– Дак вот, – говорит тётка Елена. – От немощи своей и плачу. От чего же?.. Душа-то вроде молодая, а кости старые – труха. Моёму Николаю Павловичу передавай привет, любезному, и поздравление. Царство небесное. Отвоевал. Сколько годков уже полёживает в глине, смирился, был – огонь. Долгую жизнь прожили вроде с ним, и не заметила.

– Передам, – говорит Коля. – Обязательно.

– Уж передай. Отец же твой… вместе они с ним были… на войне-то, – говорит тётка Елена. – В одном полку. Вернулись только они в розницу. Твой-то пораньше. По ранению. А мой – в конце уж сорок пятого, там задержали чё-то – чё там? Ну, чё-то надо было. Как? Боец не вольный – захотел чё, то и делаю. Служил.

– Папка рассказывал, – говорит Коля.

– Как не рассказывал. Конечно. Шибко-то говорить они об этом не любили. Когда уж выпьют. Твой уж и вовсе был молчун. Тебя навроде.

– А так-то как? – спрашивает Коля.

– Да как уж старой-то?.. Живу вот. Доживаю.

– До ста дотянешь?

– Боже упаси.

Самолёт в небе прогудел. Гул только тут, а он уже за ельником. На запад. По тракту легковушка пробежала – кто-то из дальних деревень поехал в город. Или обратно возвращается.

– Ну, я пойду, – говорит Коля.

– Ступай, – говорит тётка Елена. – С Богом. Луша-то как твоя? Здорова?

– Нормально… Чё ей?

– Ладно, нормально-то. И хорошо. Заходит в гости пусть, скажи ей.

– Скажу.

– А счас-то – к матери?

– Ага.

– И ей привет передавай. Её давно уже не видела. Она-то как?

– Да так.

– Да все мы так. Время уж наше на исходе. Жили не жили. Пребывали. Она меня моложе много. Здорова хоть?

– Да так, по-всякому.

– Здоровью-то откуда, парень, взяться… Какие мы уже теперь здоровые… Ноги бы так вот только не болели… Не приступить на них, и мочи ночью нет терпеть, хоть их отпиливай. А ей, Галине, уж и вовсе.

Поднялся Коля. Стоит. Спрашивает:

– Олег приедет?

– Ещё рано, – говорит тётка Елена. – В июне, может. Обещал. Кольча-то там уже, на кладбище. Увидишь. Только вот, с утренним приехал. Чаю попил и побежал. Домой поедет на вечёрошнем.

– Дак если там-то, то увижу… Ну, до свидання.

– До свидання.

Спустился Коля в лог глубокий, по которому ручей ещё струится вешний, не родник, и уже тихий, вялый и не мутный – дно видно, глина голубая, и каждый камушек на нём, обмытый. Летом он после ливней возрождается, но ненадолго.

Перешагнул Коля ручей – не перепрыгивал – неделей раньше и пришлось бы. Когда-то был тут и настил, мосток из лиственничных плах, – не стало.

В угор поднялся. Отдышался, дух перевёл, без папиросы – не закуривал. Прошёл не существующей уже Александровской улицей, напоминающей нынче о себе лишь остатками палисадников, ямами подпольев, столбами бывших дворов, завозен и оград, бузиной, лебедой и крапивой, которые и рады были бы, наверное, за человеком следом переехать, но не могут – остаются, жить будут долго тут, пока их кто-нибудь не выведет. Но кто?

Китайцы?

В малый ложок спустился Коля, вышел из него.

Подходит к дому своему.

Отцовский.

На скамейке возле палисадника, подстелив под себя, чтобы не застудиться, домотканый половик, сложенный вчетверо, плотным рядком сидят:

Колина мать, Галина Харитоновна, – с одного краю скамейки. Его сестра родная, старшая, в гости приехавшая, Зинаида, женщина полная, – посередине. С другого краю – Рая, сожительница, или, как её Луша назвала бы, собутыльница Электрика. Худая, драная, как кошка, – тоже по Лушиному же определению, Коля так резко бы не выразился, мало того, и не подумал бы.

Тут же, у палисадника, играют шумно – домик строят из поленьев – тепло одетые, в ярких шарфах, кроссовках и комбинезонах, внуки Зинаиды. Три мальчика и одна девочка. Она и коноводит, с братьями общается по-командирски, братья ей, видно, подчиняются – звонкоголосая. Лет им по пять, по шесть – не больше.

Глаз не спускает Зинаида с них – словно парунья – охраняет. От кого тут?

От любого недоброго взгляда. И уж тем более – от слова… кто вдруг обронит осудительное.

Ну, по инстинкту. Они – её как будто продолжение… Они – она – как разрослась. Вот уж где против не вздохни, сразу в ответ получишь – рад не будешь. Про внуков – только хорошо. Ну и её по шёрстке только гладить. Дак я и это… уж стараюсь. Чтобы скандалов не было, а то…

Галина Харитоновна в тёмно-синем платке и в белёсой, выцветшей, фуфайке, на все пуговки застёгнутой. В платье коричневом и в чёрных шароварах. Зинаида и Рая в косматых мохеровых шапках – издалека их видно – как предупреждающие знаки. У Зинаиды – сиреневая. У Раи – оранжевая. Обе в пуховиках. У Зинаиды – новый, красный, с капюшоном, отороченным каким-то пегим мехом. У Раи – виды повидавший и без капюшона, слегка засаленный, вишнёвый. Зинаида в кожаных бурых невысоких зимних сапогах. Рая – в резиновых зелёных. У Галины Харитоновны калоши на ногах, на шерстяной носок обутые.

– Ох вы, шкоды, – говорит с любовью и придыханием Зинаида, глядя с нежностью на внуков. Бабушка – счастливая: такие внуки только у неё, других таких и в мире не отыщешь.

И прабабушка на правнуков поглядывает. Мельком. После поленья – расшвыряют, растаскают; на земле валяться будут, отсыреют – собирать и складывать придётся – об этом думает, наверное.

Об этом.

– До того, мухи, сообразительные, – говорит Зинаида. – На лету всё схватывают, шкоды. Для них компьютер или телефон мобильный, как для меня – заштопать им колготки. Если не проще.

– Славные, – говорит Рая. – Люблю детей. Умных – особенно. Преподавала. В Витебске. До перестройки. В школу-то скоро им? Или ещё малые?

Бабушка млеет. Отвечает:

– Ей, Виолетте, – этой осенью, а им, мальчишкам: Женьке – через год, повыше ростом вон, Вите и Косте – через два, двойняшки. Она и Женька – Александры, старшей моей, двойняшки – Машины. Скучно им будет поначалу, в первом классе. Уже и пишут, и читают. Лучше, чем я, наверное, английский знают.

Рая:

– Смотри-ка ты!.. Какие молодцы!.. Да быть не может! – чуть со скамейки не упала – так удивилась.

– Здравствуйте, – Коля говорит.

Здороваются с ним женщины.

– С праздником, – говорят.

– И вас так же, – отвечает Коля.

Присел на корточки возле поленницы. Напротив женщин. Спиной к дровам – к ним прислонился. Пакет рядом с собой положил, на мураву, – так осторожно, чтобы в пакете что-нибудь не звякнуло вдруг – не разбилось.

Достал Коля из кармана пиджака пачку папирос и коробок спичек. Закурил. Пачку в карман вернул, а коробок оставил в кулаке.

Курит. Соскучился по дыму – долго, втянув, в себе его задерживает; и выдыхает продолжительно, себе в колени.