– Ничё так… это… сразу-то, с тепла.
Освободил Верного. Вместе с ним, ликующим, подался за ворота. Кобель куда-то сразу уполкал – из виду скрылся. После найдёт хозяина, конечно, – верный.
– Вроде собака вот, а тоже…
Ну, насиделся, насиделся.
– Что праздник, знат он?..
Знат, наверное…
– Как-то и им передаётся – видно.
Никого в краю Линьковском – кто на кладбище, кто уехал до вечера в город, кто праздник отмечать готовится – дома пребывает, в приятных хлопотах находится; кто-то уже и отмечать, возможно, начал – пока вот тихо.
Дошёл Коля до перекрёстка. В ходьбе не шибко расторопен. Благо, что тут недалеко – не в Киев. За день Ялань вокруг, вдоль ельника, с горки на горку, можно обойти – Колиным шагом, не спеша.
Самая большая лужа – как она стояла, так и стоит – не испарилась. Ледок на ней. Хрупкий. Тонкий. Следы птичьи на нём отпечатаны – не куриные и не гусиные. Вглядываться надо, чтобы распознать его, этот ледок, – прозрачный – бурый такой же, то есть как вода. Дверь, на которой в теплые дни по луже плавали мальчишки, вмёрзла посередине – сковало судно – как во льдах. Шест отдельно – тоже вмёрз.
– Всегда она тут, эта лыва.
Свернул Коля – Луговым краем направился. Пустынно. Любит Коля Ялань – душой болеет за неё – ему и горько. Какой она была когда-то – припоминает. Народу сколько было –
Много. В школе детей одних – под триста. Это потом уже, а раньше – вовсе, при МТС-то.
Корова стоит. Красно-пёстрая. Со сломанным рогом. Белошапкиных. Будто задумалась. Не шевельнётся. Решает, может быть, куда податься – решить не может. А тут ещё погода невесёлая.
Скот весь давно в Култык уже убрёл… Наверное. Эта отстала.
– Ну, дак ты это…
Ни с места корова. Глядит на Колю – узнаёт.
Вороны бродят по поляне.
Большеголовые.
– Не мёрзнут лапы?
Птицам не до Коли. Что есть, что нет его – им не соперник.
Спугнул невольно воробьёв – сидели стайкой. Улетели.
К большому, с балконом и с большими, не по-сибирски, окнами, под зелёной жестяной крышей дому Истоминых приблизился Коля.
Тепло одетая, сидит на лавочке под берёзой, ссутулившись и оперевшись руками на палку, тётка Елена, хозяйка дома. Лет ей под сто. Не меньше, чем берёзе. Та скоро упадёт, похоже; трещину дав, расходится в рассохе. Тётка Елена в землю смотрит – как присматривается.
Подошёл Коля.
– Здравствуй, – говорит, – тётка Елена.
– Здравствуй, здравствуй, Николай Сергеевич, – подняв голову и глядя на Колю, тётка Елена говорит. – Постригся, чё ли? Сразу не узнала.
– Постригся, – говорит Коля.
– Оно и ладно, так-то лучше. Смотрю, нарядный. Далеко, – спрашивает тётка Елена, – направился?
– На могилы, – говорит Коля. Присел рядом на лавочку. Положил пакет себе на колени.
– Проведать?
– Ну… Дак и родительский.
– Родительский, родительский. Могла бы, Николай Сергеевич, – говорит размеренно тётка Елена, – пошла бы тоже. Полетела бы. Как птица. Дак под угор спущусь и завалюсь там. Кто меня после, такую рухлядь, подымать-то будет да на угор обратно заносить? Сижу вот, плачу.
– Не плачь, – говорит Коля. – Чё плакать?
– Дак вот, – говорит тётка Елена. – От немощи своей и плачу. От чего же?.. Душа-то вроде молодая, а кости старые – труха. Моёму Николаю Павловичу передавай привет, любезному, и поздравление. Царство небесное. Отвоевал. Сколько годков уже полёживает в глине, смирился, был – огонь. Долгую жизнь прожили вроде с ним, и не заметила.
– Передам, – говорит Коля. – Обязательно.
– Уж передай. Отец же твой… вместе они с ним были… на войне-то, – говорит тётка Елена. – В одном полку. Вернулись только они в розницу. Твой-то пораньше. По ранению. А мой – в конце уж сорок пятого, там задержали чё-то – чё там? Ну, чё-то надо было. Как? Боец не вольный – захотел чё, то и делаю. Служил.
– Папка рассказывал, – говорит Коля.
– Как не рассказывал. Конечно. Шибко-то говорить они об этом не любили. Когда уж выпьют. Твой уж и вовсе был молчун. Тебя навроде.
– А так-то как? – спрашивает Коля.
– Да как уж старой-то?.. Живу вот. Доживаю.
– До ста дотянешь?
– Боже упаси.
Самолёт в небе прогудел. Гул только тут, а он уже за ельником. На запад. По тракту легковушка пробежала – кто-то из дальних деревень поехал в город. Или обратно возвращается.
– Ну, я пойду, – говорит Коля.
– Ступай, – говорит тётка Елена. – С Богом. Луша-то как твоя? Здорова?
– Нормально… Чё ей?
– Ладно, нормально-то. И хорошо. Заходит в гости пусть, скажи ей.
– Скажу.
– А счас-то – к матери?
– Ага.
– И ей привет передавай. Её давно уже не видела. Она-то как?
– Да так.
– Да все мы так. Время уж наше на исходе. Жили не жили. Пребывали. Она меня моложе много. Здорова хоть?
– Да так, по-всякому.
– Здоровью-то откуда, парень, взяться… Какие мы уже теперь здоровые… Ноги бы так вот только не болели… Не приступить на них, и мочи ночью нет терпеть, хоть их отпиливай. А ей, Галине, уж и вовсе.
Поднялся Коля. Стоит. Спрашивает:
– Олег приедет?
– Ещё рано, – говорит тётка Елена. – В июне, может. Обещал. Кольча-то там уже, на кладбище. Увидишь. Только вот, с утренним приехал. Чаю попил и побежал. Домой поедет на вечёрошнем.
– Дак если там-то, то увижу… Ну, до свидання.
– До свидання.
Спустился Коля в лог глубокий, по которому ручей ещё струится вешний, не родник, и уже тихий, вялый и не мутный – дно видно, глина голубая, и каждый камушек на нём, обмытый. Летом он после ливней возрождается, но ненадолго.
Перешагнул Коля ручей – не перепрыгивал – неделей раньше и пришлось бы. Когда-то был тут и настил, мосток из лиственничных плах, – не стало.
В угор поднялся. Отдышался, дух перевёл, без папиросы – не закуривал. Прошёл не существующей уже Александровской улицей, напоминающей нынче о себе лишь остатками палисадников, ямами подпольев, столбами бывших дворов, завозен и оград, бузиной, лебедой и крапивой, которые и рады были бы, наверное, за человеком следом переехать, но не могут – остаются, жить будут долго тут, пока их кто-нибудь не выведет. Но кто?
Китайцы?
В малый ложок спустился Коля, вышел из него.
Подходит к дому своему.
Отцовский.
На скамейке возле палисадника, подстелив под себя, чтобы не застудиться, домотканый половик, сложенный вчетверо, плотным рядком сидят:
Колина мать, Галина Харитоновна, – с одного краю скамейки. Его сестра родная, старшая, в гости приехавшая, Зинаида, женщина полная, – посередине. С другого краю – Рая, сожительница, или, как её Луша назвала бы, собутыльница Электрика. Худая, драная, как кошка, – тоже по Лушиному же определению, Коля так резко бы не выразился, мало того, и не подумал бы.
Тут же, у палисадника, играют шумно – домик строят из поленьев – тепло одетые, в ярких шарфах, кроссовках и комбинезонах, внуки Зинаиды. Три мальчика и одна девочка. Она и коноводит, с братьями общается по-командирски, братья ей, видно, подчиняются – звонкоголосая. Лет им по пять, по шесть – не больше.
Глаз не спускает Зинаида с них – словно парунья – охраняет. От кого тут?
От любого недоброго взгляда. И уж тем более – от слова… кто вдруг обронит осудительное.
Ну, по инстинкту. Они – её как будто продолжение… Они – она – как разрослась. Вот уж где против не вздохни, сразу в ответ получишь – рад не будешь. Про внуков – только хорошо. Ну и её по шёрстке только гладить. Дак я и это… уж стараюсь. Чтобы скандалов не было, а то…
Галина Харитоновна в тёмно-синем платке и в белёсой, выцветшей, фуфайке, на все пуговки застёгнутой. В платье коричневом и в чёрных шароварах. Зинаида и Рая в косматых мохеровых шапках – издалека их видно – как предупреждающие знаки. У Зинаиды – сиреневая. У Раи – оранжевая. Обе в пуховиках. У Зинаиды – новый, красный, с капюшоном, отороченным каким-то пегим мехом. У Раи – виды повидавший и без капюшона, слегка засаленный, вишнёвый. Зинаида в кожаных бурых невысоких зимних сапогах. Рая – в резиновых зелёных. У Галины Харитоновны калоши на ногах, на шерстяной носок обутые.
– Ох вы, шкоды, – говорит с любовью и придыханием Зинаида, глядя с нежностью на внуков. Бабушка – счастливая: такие внуки только у неё, других таких и в мире не отыщешь.
И прабабушка на правнуков поглядывает. Мельком. После поленья – расшвыряют, растаскают; на земле валяться будут, отсыреют – собирать и складывать придётся – об этом думает, наверное.
Об этом.
– До того, мухи, сообразительные, – говорит Зинаида. – На лету всё схватывают, шкоды. Для них компьютер или телефон мобильный, как для меня – заштопать им колготки. Если не проще.
– Славные, – говорит Рая. – Люблю детей. Умных – особенно. Преподавала. В Витебске. До перестройки. В школу-то скоро им? Или ещё малые?
Бабушка млеет. Отвечает:
– Ей, Виолетте, – этой осенью, а им, мальчишкам: Женьке – через год, повыше ростом вон, Вите и Косте – через два, двойняшки. Она и Женька – Александры, старшей моей, двойняшки – Машины. Скучно им будет поначалу, в первом классе. Уже и пишут, и читают. Лучше, чем я, наверное, английский знают.
Рая:
– Смотри-ка ты!.. Какие молодцы!.. Да быть не может! – чуть со скамейки не упала – так удивилась.
– Здравствуйте, – Коля говорит.
Здороваются с ним женщины.
– С праздником, – говорят.
– И вас так же, – отвечает Коля.
Присел на корточки возле поленницы. Напротив женщин. Спиной к дровам – к ним прислонился. Пакет рядом с собой положил, на мураву, – так осторожно, чтобы в пакете что-нибудь не звякнуло вдруг – не разбилось.
Достал Коля из кармана пиджака пачку папирос и коробок спичек. Закурил. Пачку в карман вернул, а коробок оставил в кулаке.
Курит. Соскучился по дыму – долго, втянув, в себе его задерживает; и выдыхает продолжительно, себе в колени.