Через стену до них донесся звучный и четкий мужской голос. Мужчина говорил по-английски с американским акцентом.
— Это первоклассные вещи, мистер Мэйсон, — сказал американец.
Ему ответил второй мужчина, тоже по-английски:
— Ваши вещи — дрянь, мистер Баркетт.
— Это мне нравится, — сказал первый. — Если бы я был евреем, или бездельником, или левым, или черным, все было бы о’кей. И меня давным-давно признали бы.
— Вчера ко мне сюда приходил чернокожий автор, — сказал второй, — который заявил: если бы я был белым, я давно стал бы миллионером!
— Великолепно! А как быть с бездельниками или болтунами?
— Есть бездельники, которые пишут замечательные вещи.
— Например, Жене, да?
— Например, Жене.
— О Господи, — ахнула Кати, — что это с ними?
— Не волнуйся, — ответил Экланд. — Все нормально. Они просто читают по ролям рассказ Буковски.
— Чей рассказ?
— Тогда мне пора писать о том, как сосут хвост? — спросил за стенкой первый американец.
— Чарльз Буковски, — сказал Экланд. — Не слышала о таком?
— Нет.
— Надо знать! Фантастический автор. Я дам тебе почитать. То, что они здесь читают — рассказ, который называется «Величайшие писатели». Моя любимая история. Но у Буковски я люблю все рассказы. Один лучше другого, просто великолепны.
— Я должен писать о том, как сосут хвост? — повторил первый.
— Я этого не говорил, — ответил второй.
— О, Боже, — сказала Кати, — может, они напились или спятили? Или и то, и другое вместе? Мы же сумасшедшие. Буковски — это грандиозно!
— Послушайте-ка, мистер Баркетт, — читал второй, — мы деловые люди. Если бы мы издавали каждого автора, который на коленях умоляет нас об этом, поскольку его произведение так значительно и неповторимо, нас давно бы уже не было. Должны же мы что-то отсеивать. И если мы при этом будем сильно ошибаться, то отсеют нас самих. Это же просто. Мы издаем хороших авторов, которые делают товарооборот, и мы издаем плохих авторов, которые делают товарооборот. Ведь мы хотим что-нибудь продать.
— Послушайте, вы печатаете Буковски, — сказал первый, — а он банкрот. Вы же это знаете.
— Что ж, замечательно, — ответил второй. — Значит, он разорился только что.
— Он пишет дерьмовые книги, — сказал первый.
— Если дерьмовые книги делают товарооборот, то мы продаем и их, — парировал второй.
Оба мужчины рассмеялись. Экланд тоже засмеялся.
— Слушай, Бернд, — сказала Кати, когда чтение возобновилось, — обещаю тебе, что я выдержу все. Буду делать все, что ты скажешь. Но и ты должен делать то, что я говорю.
— А именно? — спросил Бернд, пытавшийся слушать и ее, и двух американцев, продолжавших читать.
— Три инъекции кортизона в неделю, — сказала Кати. — Как раньше. Или четыре. Я буду делать тебе уколы. У меня еще остался большой запас. Врач, который его отменил, был болваном. До этой отмены все шло отлично. А без кортизона тебе становится все хуже и хуже. Сегодня я резала тебе мясо. А завтра ты не сможешь повернуться. Хорошо, что у нас есть несколько дней, пока они разберутся с солнечной энергией. Начнем уже сегодня, Бернд, пожалуйста! Иначе все будет покончено.
— Я больше не хочу лечиться кортизоном.
— Даже тогда, когда ничего не сможешь делать?
— Даже тогда. А, будь оно все проклято! О’кей. Давай попытаемся. Может, станет лучше.
Кати радостно подбежала к старому шкафу и достала хромированную коробочку.
— Ах, Бернд, я так рада, что ты согласился делать уколы! Ты увидишь, это быстро поможет, — она поставила коробочку на колченогий столик. — Снимай рубашку.
Она втянула в шприц содержимое ампулы, потом положила шприц на пачку платочков и ваткой, смоченной в медицинском спирте, протерла кожу на правом предплечье Экланда.
— Сейчас буду колоть, расслабь мускулы.
Она воткнула иглу ему в плечо. Экланд вздрогнул. Кати медленно выжимала жидкость из шприца.
— Господи, когда боль пройдет, то десять свечек принесут мне двойную радость, — тихо сказал она.
— Да, — подтвердил Экланд, — пять для твоих угрей, пять для моих плечей.
С улицы из громкоговорителя донесся голос, снова протяжно загудел локомотив и послышался удаляющийся стук колес. Потом снова послышался голос первого американца:
— Слушай, Джек, это сногсшибательно!
— Читай же! — сказал второй.
И первый прочитал:
— Надгробная плита всем несчастьям и надпись на ней: «Человечество, ты с самого начала не способно на это».
6
«Я уже не могу обходиться без этого человека, — сказал Адольф Гитлер за обедом 22 апреля 1942 года. — Он наглый и дерзкий. Он осмеливается писать мне письма с обращением „Многоуважаемый Гитлер!“ и подписывается не „Хайль Гитлер!“ и даже не „С немецким приветом“, а — клянусь вам, это чистая правда! — этот малый позволяет себе подписываться: „С наилучшим приветом, преданный Вам Шахт“! Да, но он сразу же понял, что без миллиардных вложений любая попытка вооружения Германии смешна! Он и глазом не моргнул, когда я объяснил, что на первом этапе потребуется восемь миллиардов, а позже, по предварительным расчетам, — еще двенадцать. Он чрезвычайно умный человек, и без него просто не обойтись».
Изабель отложила том «Разговоров за столом» Гитлера, из которого делала перевод. Книга нашлась в библиотеке Герарда. Они все еще сидели на большой кухне на последнем этаже старого дома на Рю де Кардинал Дюбуа. Наступала ночь. Через большие окна внизу были видны миллионы огней большого города. Изабель подошла к плите, возле которой хлопотала Моник.
— Хорацио Грили Хьямар Шахт родился в 1877 году, — рассказывал эксперт по солнечной энергии Лодер по-немецки, повернувшись к Гиллесу. — Умер в 1970-м. Но какая это была жизнь! В 1916 году — директор Национального банка, который в 1922 году объединился с Дармштадтским банком. В 1923-м ему удался гениальный трюк по остановке ужасающей инфляции в Германии.
— Он слушает Лодера, но не смотрит на него, — сказала Моник Изабель. Они собирались подавать кофе. — Он смотрит только на тебя.
— Хм.
— Не отрываясь!
— Хм.
— Мне он нравится. Чашки возьми в шкафу, внизу справа. Очень нравится. Толковый тип. Хорошее лицо.
— Хм.
— И очень симпатичный. Сколько ему лет?
— А молоко?
— В холодильнике. Любит тебя. Это сразу видно.
— Хм.
— Не хмыкай. Ты ведь тоже его любишь.
— Где сахар?
— С 1934 по 1939 год он был президентом Рейхсбанка, — продолжал Лодер. — Очередной гениальный трюк привлечения иностранной валюты для нацистов. Финансировал Гитлера, которого презирал, и Вторую мировую войну. Всегда был верен своим друзьям — крупным промышленникам. В системе его жизненных ценностей они стояли на втором месте после Гитлера. Промышленности, говаривал Шахт, все равно, кто имеет реальную власть: стальной шлем или цилиндр. Но по тактическим соображениям одной стороне все же следует выказывать симпатию.
Гиллес рассмеялся.
— Когда он смеется, то выглядит моложе, — тихо сказала у плиты Моник. — Вы много смеетесь вместе, правда?
— Мгм.
— Когда позже Шахт попытался предотвратить наступающую инфляцию при помощи дальнейших военных кредитов, Гитлер не поддержал его, — говорил Лодер. — И тогда Шахт восстал против Гитлера. В 1944 году Гитлер упек его в концентрационный лагерь. Из-за «причастности к оппозиции» на Нюрнбергском процессе Шахт был оправдан. Оправдан! С 1959 года он был совладельцем Дома частных банков в Дюссельдорфе. Вот так! Тринадцатого декабря 1935 года Гитлер подписал сочиненный Шахтом энергоэкономический закон, и он настолько хорошо удался, что пережил и войну, и экономическое чудо, и уничтожение лесов.
— Изабель, cherie! — позвал Виртран.
— Да?
— Пусть Моник сама сварит кофе. Иди, переводи для меня. Я понимаю только каждое десятое слово. Ну, иди же скорей!
Она подошла и села рядом с Гиллесом. Он улыбнулся ей, и она улыбнулась в ответ.
— Теперь дальше, пожалуйста! — сказал Виртран. — Нацисты, мсье Гиллес, изначально были против такого закона, который практически всю власть передавал энергетическим концернам. Я кое-что понял из того, что рассказывал Лодер. Нацисты вначале хотели уничтожить эти концерны, но из-за Шахта у них не было ни малейшего шанса. И Гитлер так никогда и не догадался, что его надули и Шахт создал этот закон для своих друзей-промышленников — от энергетической промышленности. Шахт был настолько хитер, что счел необходимым включить в параграф — третий или четвертый — не что иное, как контроль государством за электроэнергетикой.
Виртран открыл другую книгу и передал ее Изабель. Книга называлась «Электрический город» и была написана Гюнтером Карвеина.
— Прочти-ка начало вслух, Изабель, — попросил он.
Изабель перевела:
— «Этот закон был подготовлен для того, чтобы показать ведущую роль энергетики для экономической и социальной жизни при взаимодействии всех задействованных сил экономики и общественных территориальных органов, в интересах общего благополучия использовать в экономике все виды энергии, гарантировать необходимое влияние общественности в вопросах энергообеспечения, предотвратить экономически вредные последствия конкуренции, содействовать целесообразному компромиссу при помощи объединенной энергетической системы и, учитывая все вышеперечисленное, сделать энергоснабжение максимально надежным и дешевым.» Уф-ф, ну и фраза!
Гиллес взглянул на нее с сочувствием.
— Это пишет Гюнтер Карвеина, — пояснила она, — заголовок: «Собрание планов. Не приводящих ни к каким последствиям, и неточных, позволяющих любые интерпретации, формулировок». Но именно поэтому ссылка на обязывающую преамбулу закона энергетического хозяйства сегодня является убойным аргументом в каждой дискуссии по реформам и инициативам. В соответствии с тем, что здесь предлагается, концерны находят или «недостаточную надежность», или «недостаточную дешевизну», но никогда «максимальную надежность и дешевизну»… А новым моментом стало то, что энергетика Германии была подчинена контролю министра экономики рейха. Все предыдущие попытки единого регулирования потерпели крах и были опротестованы другими государствами. Решающее значение имело, конечно, функционирование этого государственного контроля. В параграфе третьем это растолковывается так: министр экономики рейха мог требовать от предпринимателей, занимающихся энергоснабжением, любые сведения об их технических и экономических взаимоотношениях, как того требует закон. Согласно параграфу четвертому, предприниматели обязаны перед началом строительства атомных станций, их усовершенствованием, расширением или закрытием сообщать о своих планах министру, который может либо принять, либо запретить эти намерения, если они будут противоречить всеобщему благу.