Веснозапев — страница 18 из 23

Скрылась лиса за изворотом побережным, и тогда я пошагал, где усердничала она. Может, и не съела мышь, а закопала под зиму на черный день. Такие кладовые находили мы у лисиц частенько: из мышей или лягушек, а то и дохлую курицу с птичника утащит да зароет.

Достиг первой разрытой норки. Никак серая оберточная бумага изорвана на клочья? Немало сейчас хламу по лесам и речкам. И мешки полиэтиленовые, и пустые консервные банки с битыми поллитровками, и мешки бумажные из-под удобрений.

Подосадовал было, но разглядел и успокоился. Не бумага, полинявшая от солнца и дождя, а остатки гнезда полосатых ос изорвано. Самих жильцов нет, еле-еле одну мертвую осу нашел. У следующей норки как есть выжелубленные подсолнухи лежат — пустые осиные соты, на стенках третьей — порванные «бумажные мешочки». Старые гнезда лиса не тронула, а нынешние с осами все перешерстила.

М-да, значит, эвон кто ос зорит! А мы-то гадали однажды, когда брат впопыхах бросил велосипед на пустоши у Брюховской болотины, а после едва утянули его палкой с сучком. Оказалось вблизи разрытое осиное гнездо, и шершни вились, звенели роем над велосипедом. Пришлось в плащ завернуться, ползком подкрасться и палкой зацепить «лешегона»…

Семь гнезд насчитал, пока снова не заманили меня омутины. Кто-нибудь тоже наткнется на них и подумает: лиса медом лакомилась. Только какая же она сладкоежка, если иные осы сами воруют пчелиный мед и вовсе не имеют своего?

А может быть, лисица лечится осиным ядом?..

ТРЯСОГУЗКА

Еще вчера светились и звенели березовые листья, а сегодня плотно прилипли они к сырой земле. Сгасли угли листопада и в осинниках, первая слякиша сошла, но угрюмо-холодно в лесу, и вымерло, даже синиц не слыхать.

На полянке под березами увидал я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую белую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.

Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Немудрено и отбиться от стайки такой крохе, и захотелось мне приласкать-отогреть и хоть чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они, надоедливые мошки-мушки?

Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, и тут же сконфузился. Листочки под ней перевертывались, и высматривала она схоронившихся под ними мушек. Вишь, тут склюнула, вот там кого-то заметила.

Кружилась, порхала трясогузка по листьям и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.

Сколько времени мы двигались лесом — по мутному небу и не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала: «До-ле-чу, до-ле-чу». Меня успокаивала, что не загинет, догонит своих сестер.

Один стоял я на кромке лесной и думал вовсе не о том, как долетит трясогузка в теплые края…

ПОДАРОК

ЮРИЮ СЕЛЕЗНЕВУ

Березовая дуброва — предки наши, переселившись в давние времена за Урал, так окрестили могутные березняки — сама себя обрядила, и просторное межстволье загустело подлеском. Тут и крушина с черемухой, тут и боярка с калиной, тут и вишняги с шиповником, тут и дерен белый с кроваво-красными, как розги, ветвями, и круглолистая ирга… В полный рост не разгуляешься и, согнувшись, хожу я дубровой, ищу грузди и опята.

С узкой тропинки, натоптанной коровами, глянул впереди себя и за блекло-желтыми стеблями купены приметил внушительную «воронку» перерослой волнушки и вдобавок не порожнюю — до краев полную воды. Дождь ли не успел испариться в тени, а быть может, роса накапала с берез и черемухи. Посмотрел на лесную шапочку и вспомнил обожаемого человека Михаила Михайловича Пришвина. Однажды напоила птичек и его в лесу старая сыроежка, и он благодарные слова о ней сложил…

— За светлую память Михаил Михалыча испью-ка из волнушки, — вслух промолвил я и на четвереньках припал к волнушке.

В розоватой водице отразились березы и черемшины, глазок синего-синего неба, и еще что-то густобордовое, а что — не пойму? Осушил волнушку — вода настоялась чуть горьковатая, поднял голову и глазам не верится: с нижней ветки вишняга свесились три спелые вишенки. И до того крупно-налитые — садовым ягодам не уступят, а по вкусу тех дороже и приятнее.

Дивиться было чему: нынче зеленью лесное вишенье обрывают. Лишь скраснеет оно с бочка — и заверещат лесами мотоциклы, заныряют с осиным жужжанием легковые машины… Поэтому настоящее вишенье редкость редкостная летом, а тем более в осеннем лесу.

— Вот мне и подарок, Михаил Михалыч. И водицы испил, и ягоды увидал…

Осторожно сорвал вишенины — они легко отстали от плодоножек-«торочков» — и бережно опустил в эмалированную голубую кружку. А чтоб не болтались — листьями вишневыми обложил ягоды.

Остаток дня бродил лесными увалами и чувствовал не столь тяжесть груздей в корзине, сколь словами необъяснимую радость — угощу я вечером семью вишеньем, каждому по ягодке. И еще все время казалось мне, что где-то должен встретиться добрый и мудрый дедушка. Своих по отцу и матери не застал я в живых, и вместе они соединились для меня в одном человеке, чье имя помянул, когда пил из волнушки. Никак не могу поверить, будто ушел он из жизни насовсем… Вон ветер качнул березу, она задела листьями соседнюю и послышался не шорох, а словно кто-то вздохнул и прошептал:

— Пришвин…

СВОЯ ПЕСНЯ

Зеленовато-желтая синица последним листком порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что если ее подразнить? Я свистнул.

Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк». Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела — не могла найти своей подружки. Кто же свистел?

Глянула синичка на меня и… все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти-ви-тю-тю». Да еще такое — что и словами не передать. Спела и с задоринкой прищурилась. Как бы спрашивала меня: «А так-то ты сможешь?»

— Не могу, — признался я и развел руками. — Нет, не могу…

Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.

СОСЕДУШКИ

У заросшего песчаного копанца облюбовал себе место чернощекий барсук. Вырыл в глуби просторные хоромы с отнорками, спальней, кладовыми. А песок отнес и подальше упрятал. Лишь возле парадного входа площадку посвежил им, да чуть приметные песчинки лежат на тропке к туалету.

После трудов праведных сам от удовольствия крякнул: эвон какое жилище-то распрекрасное! А вокруг черемуха молодая вверх кустится, черная смородина кислинкой напахивает, костяничник устилает тенистые прогалинки между чистоствольными березами. А вблизи смуглые сосенки приподняли мохнатые шубейки. Не жизнь, а лечебница.

Натопается барсучина за светлолицую летнюю ноченьку и дремлет, прохлаждается у себя в спаленке. Доволен он и сладкой мякотью клубники на солнечной релке, и горьковатыми корешками, и шмелиными сотами, и мясистыми грибами. Их-то барсук на валежину подвяливать и разложил: под зиму запас пропитания завсегда нужен.

Посапывает во сне отшельник-барсук, а у заветной валежины красная зверушка крутится. Распушила хвостик и быстро-быстро лапками грибки перебирает. И получше да посуше тащит к сухому в полберезы пню: тут у нее два дупла имеются. Птах лесных выселила и сама заняла высотную гостиницу. Ниже склад сделала, а повыше — теплое гнездышко.

Выберется часом барсук в туалет и подвернет к валежине. А там белочка проказничает. Ох, врасплох ее он застал!

Укатится горячее лето, и вспыхнут леса закатными красками. Изойдут они лиственным дождем, заметут тропки барсучьи и опустевшую валежину. Все реже станет видеться с барсуком белочка. А под белые мухи тот и вовсе беспробудно заснет. Разве что в оттепель вылезет изредка поразмяться да надышаться свежинкой. Тогда и увидит белочку, ставшую сизо-голубой. Поцокает та ему приветственно из дупла, скользнет вниз и попрыгает к сосенкам. Грибы-то грибами, а шишки — наипервейшее кушанье.

Коли белочка тут, значит спокой в лесу. Оглянется барсук по сторонам и не спеша полезет обратно.

ЧАЙКА

Как-то ниже бывшей деревни Осокиной, а на крутом яру остались по перепаханным усадьбам коряжистые тополины да редкие кусты черемухи и сирени, на моих глазах дважды взбудоражила ночную глубь омута матерая щука. И потому в следующий приезд, прежде чем подняться по течению реки Барневки, я задержался у переката наловить пескарей для живцов.

Переката здесь могло и не быть, если бы не начатая кем-то плотина. Видать, когда-то брались за нее рьяно: берега соединила бетонированная «подкова», а рядом с ней изрядно понавалили бутового камня. Уровень воды и не столь высок, но достаточный, чтобы забурлить в камнях и образовать на излучине песчаную отмель и неглубокую с воронками ямину. Тут и обжились пескари. Стоило поплавку заплыть на яминку с переката, как сразу же он заныривал и на крючке бился радужно-пятнистым веретенцем усатый пескарик.

Я до того увлекся добычливо-безотказным клевом, что и щука позабылась, и азарт охватил, как бывало в детстве. Да и никто не отвлекал меня, кроме низко кружившей озерной чайки. Она вертелась выше меня, жадно прослеживая каждого выловленного пескаря. Потом надоело ей глядеть, как человек таскает и таскает себе рыбешку, и чайка села на крутолобую бутину посреди реки.

Краем глаза я видел: чайка бегала по камню и косилась на быстро-бурливые струи, где у дна беспечно роились стайки пескарят. Их там много, однако недоступны они как мне с удочкой, так и чайке. Попробуй-ка с лету упасть меж острых камней и ухватить рыбку… А пескари чувствовали это и простодушно держались облюбованного места.