Я услышал голос в полусвете, но его самого уже едва различал, хотя свет быстро усиливался. Джон Болл сказал:
– Брат мой, ты поднял мой дух. Теперь я знаю, что ты пришел с вестями о далеких временах и далеких событиях. Скажи же, если можешь, мне, уходящему в лоно смерти, как все произойдет?
– Одно я могу тебе сказать, – ответил я. – Когда я говорил тебе о том, что будет происходить в грядущие времена, тебе все это казалось безумием. Но все это сделается естественным порядком вещей; людям будет казаться даже, что так оно и было с начала времен и так будет до конца мира. Долго это будет длиться. На жалобы бедных богачи будут обращать ровно столько внимания, сколько мы обращаем внимания летом, лежа под липами, на жужжание рабочих пчел. Но со временем этот порядок вещей устареет, и людям покажется невозможным жить по-прежнему. Тогда станут внимать жалобам бедняков уже не безразлично, а как угрозе, возбуждающей страх. И опять то, что тебе кажется безумием, а людям между тобой и мной мудростью и основой устойчивости мира, снова покажется безумием. Но так как люди долго жили всем этим, то они из слепоты и страха будут продолжать держаться старого. А те, которые видят и настолько победили страх, что идут навстречу грядущей действительности, отрекаясь от отжившего миража, – эти люди подвергнутся насмешкам и терзаниям со стороны слепых, объятых страхом людей. Их даже будут убивать. Настанет в те дни страшная борьба, и много поражений потерпят мудрые, и часто будут впадать в отчаяние отважные. Будут падения и отступления и борьба между друзьями и товарищами, которые не будут понимать друг друга. Все это будет удручать многие сердца и вредить войску товарищеского союза. Но все это приблизит конец; и тогда то, что тебе кажется безумием, будет казаться и нам таковым, и твоя надежда станет нашей надеждой. Тогда настанет великий день.
И снова я услышал голос Джона Болла:
– Теперь, брат, прощай. Настал действительно день земли, и мы с тобой разъединены. Ты был сном для меня, как я для тебя; мы друг другу принесли и печаль, и радость, как приносят их всем людям сказания о старых временах и о надеждах на будущее. Я ухожу в жизнь и в смерть и оставляю тебя. Я сам не знаю, пожелать ли тебе увидеть сон о времени, которое наступит после тебя, для того чтобы тебе рассказали, что будет, как ты рассказал мне. Я не знаю, поможет это тебе или остановит твою волю. Но так как мы сдружились, то я не хочу оставить тебя без доброго пожелания и желаю тебе того, что ты сам себе желаешь, счастливой борьбы и честного мира, то есть говоря одним словом – жизни. Прощай, друг!
В течение короткого времени, хотя я и знал, что дневной свет усиливается, и сознавал, где я, но все же не видел предметов, которые раньше так ясно различал. Потом вдруг я увидел все сразу: восходящее солнце на багровом востоке, скамейки с богатой резьбой, позолоту на перегородке, картины на стенах, мозаику на окнах, алтарь и красное пламя свечи над ним, странное среди дневного света, и носилки с мертвецами перед алтарем. Глубокая печаль овладела моим сердцем при виде всей этой картины. Я услышал приближающиеся быстрые шаги по дорожке, ведущей в церковь. Кто-то громко насвистывал старинную песню. Шаги стихли, ручка двери повернулась, и я знал, что входит Уилл Грин.
Тогда я попытался подняться, но опять откинулся назад – белый свет ослепил меня на минуту, и вдруг я увидел, что лежу в моей постели, а юго-западный ветер шевелит венецианские ставни, которые скрипят на ветру.
Я сейчас же встал, подошел к окну и увидел перед собой зимнее утро. Река широко расстилалась предо мной от берега до берега – был полный разлив, и с каждой стороны мчащегося потока было большое скопление ила; вода мчалась быстрее под напором юго-западного ветра. На противоположном берегу несколько ив казались едва живыми на фоне хмурого неба и ряда жалких домов с синими крышами – это были, однако, задние фасады так называемой улицы вилл, а вовсе не жилища бедняков. Улица перед домами была грязна, и во всем чувствовалась грязь и неуютность – чувство, от которого никогда нельзя отделаться в Лондоне. Утро было сурово, и хотя ветер дул с юго-запада, он был холодный, как северный. И все же среди всего этого я вспомнил о повороте реки, не видном мне с моего места, но откуда открывается вид на Ричмондский парк и можно вообразить себя среди сельского простора. И как ни была грязна река, и как ни был холоден январский ветер, они, казалось, звали меня на простор, где я мог бы мечтать наяву о друзьях, которых приобрел во сне помимо моей воли.
Но когда я, дрожащий и подавленный, отвернулся от окна, внезапно раздался ужасный шум гудков, призывавших рабочих на фабрики. Это были гудки после завтрака. Я грустно улыбнулся, стал одеваться и готовиться к моему дневному «труду», который многие, кроме Джона Рёскина (хотя редкие на его месте), назвали бы игрой.