Весы — страница 16 из 47

Ты знаешь, сколько лет ты у нас не был? Больше пятнадцати!

– Пятнадцать лет? – воскликнул я, пораженный. – Ты хочешь сказать, что я пятнадцать лет не видел матери?

– Да нет же, мы наезжали к тебе. В последний раз это было три года назад. Тогда мы прожили у тебя неделю. Ты водил маму по разным специалистам, у нее больное сердце, имей это в виду. Все-таки лекарства помогли, сейчас ей лучше, гораздо лучше… Откровенно говоря, боюсь оставлять ее одну, это опасно…

– С этого и надо было начинать, – перебил я.

– Не так это просто – начать, – недовольно отозвалась она. – Для того я тебе все это говорю! И еще скажу: она не знает, что с тобой случилось. Что ты лежал в больнице и так далее. Сама она ничего не заметит. Но ты смотри! Гляди, не проговорись, все равно, о чем!

– Да, понимаю…

– Понимаешь!… Ничего ты не понимаешь! – заявила она. – Зверь ты, вот ты кто! Постарайся хоть раз вести себя как сын! Приласкай ее, поцелуй у нее руку. Она такая беззащитная божья коровка, такая добрая, такая чистая… Что с тобой, чего ты пожелтел?

– Ничего… – огрызнулся я. – Эта крутизна меня утомила, я еще слаб!

Марта недоверчиво взглянула на меня, но, кажется, не усомнилась в моей правдивости. Наверное, в душе она не допускала, что после всех передряг я способен по-настоящему растрогаться.

– А теперь подожди меня здесь! Я пойду подготовлю ее.

– Как! Разве она не знает, что я должен приехать?

– Знает, конечно! Но не знает, что сегодня, я не решилась ей сказать. Вдруг ты возьмешь и передумаешь, каково ей будет?

Марта пошла к дому и скрылась во дворе, ни разу не оглянувшись. Я остался на улице, как чужой. Стоял и ждал. Здесь, на возвышении, было куда светлее, скалистые хребты горели как медные. Прошла пожилая, низенькая плотная женщина с потемневшим деревянным ведром в руке, бесцеремонно осмотрела меня, потом спросила:

– Симчо, никак ты?

– Я…

– Эх, парень, парень, – с горечью сказала она и пошла дальше.

Я больше не мог торчать посреди улицы. Собравшись с силами, я пошел к дому. Красивый двухэтажный дом, почти весь деревянный, нижний этаж сильно обветшал. Широковатый, поросший травой двор без единого деревца. Узкая тропка. Возле тропки лежала малорослая сивая корова и смотрела на меня сосредоточенно и умно. Когда я подошел, она потянулась ко мне влажной мордой – одна ноздря белая, другая пестрая – и чуть слышно промычала. Может быть, это она говорила: «Здравствуй!» Здравствуй, ответил я. Она все вытягивала шею, поднимала морду к моему лицу и урчала сквозь влажные ноздри. В сущности, почему «урчала», ведь это она говорила со мной, я даже начал различать слова. «Милый ты, – слышалось мне, – добрый мой мальчик!» Почему мальчик, какой же я мальчик! Но она все тянулась ко мне, будто хотела лизнуть, и все что-то говорила, ласково и, может быть, с обидой на мою человеческую сдержанность. Но только я хотел протянуть руку и погладить ее мягкую шею, как к го-то сказал у меня за спиной:

– Симо!

Сестра стояла на деревянных ступенях крыльца и удивленно смотрела на меня.

– Иди, мама ждет!

Нет, никакой коровы передо мной не было и ничего не было. А что-то должно было здесь находиться, я мучительно старался припомнить, что же именно, и не мог. Сестре явно не терпелось, я сделал несколько шагов и остановился.

– Марта! А здесь не было раньше хлева? А рядом с хлевом – сеновала?

Лицо ее озарила радость.

– Значит, все-таки помнишь кое-что! Были, конечно, но мы их разобрали. Бай Выло распилил бревна на чурбаки и мы все пустили на дрова, до последней щепки. Зачем нам хлев и сеновал, когда нет скотины. Иди же, мама ждет.

Но мама сама вышла встретить нас. Она стояла на верхней ступеньке – маленькая и сухонькая, как щепка. От нее ничего не осталось, одно лицо, – бледное, как церковный воск, такое же чистое и такое же безжизненное. Мне просто плакать захотелось. Она так и стояла наверху, а я все поднимался к ней, не ощущая под собой ног, будто возносился. И вот я перед ней. Мы обнялись сдержанно и неловко, ее слабые руки еле доставали до моих плеч. Она не привыкла обнимать своих детей, словно в этой милости ей было отказано судьбой. Но я все-таки сделал то, что велела Марта, и, конечно, довольно неловко. Лицо ее просияло, она даже улыбнулась.

– Мама, ну как ты?

– Хорошо, сынок! Вижу, и у тебя все хорошо! А когда мы с тобой виделись в последний раз, ты весь был черный, как ворон.

Только теперь я увидел ее глаза – почти серые под вылинявшими ресницами; в них ничего не было, одна любовь и жалость, одна доброта. Мы вошли в большую горницу, сели на лавку. Смотрели друг на друга и молчали. Что мы могли сказать друг другу? Я смутно чувствовал, что праздный разговор был бы хуже самого тягостного молчания.

– Мама, – сказал я, – ведь у нас была корова?

– Мы много коров держали, сынок, ты какую помнишь?

– Сивку, – ответил я.

– Известно, что Сивку. Больно любил ты эту Сивку. И она тебя любила, ты ей последний кусок отдавал. Помнишь, Марта?

– Помню, помню, – сдержанно ответила сестра.

– Тогда хлеб-то под замком держали, сынок! Все под замком, и хлеб тоже. Как подойдет время, я тебе отрежу горбушку и дам с куском брынзы, а ты сразу к Сивке. Как же ей тебя не любить?

– Будет тебе, мама, – с легкой досадой перебила ее Марта. – Причем тут хлеб! Любишь же ты вот его, долговязого, а разве он тебя кормил?

– Это другое дело, он мое дитя, – снисходительно сказала мама. – А парень и есть парень, для него свой дом – тот, в котором он детей завел. Как Лидка?

– Хорошо, – ответил я.

– Хорошо ли, нет ли, – это только ей известно, совсем неожиданно для меня сказала мама. – Крутой ты человек, сынок, и отец твой таким же был. Трудно с тобой.

Марта словно почувствовала, что разговор может принять нежелательное направление, и поспешно перебила ее:

– Ладно, мама, иди готовить курицу! А вечером поговорим.

Мама вышла, и мы с сестрой остались вдвоем.

– Не жди от нее чего-то особенного! – заявила Марта. – Она – самый простой, самый обыкновенный человек. В этом ее сила, в этом же и ее слабость. Ты должен ее щадить, ей нельзя волноваться. Не береди старые раны, они давно заросли. Все равно ты не узнаешь от нее ничего особенного. Как она к тебе ни привязана, она никогда тебя не понимала. Ты для нее до сих пор – все равно, что цыпленок для курицы.

Да, сестра правильно сделала, что предупредила меня, чем дальше, тем яснее я это понимал. Но тогда только спросил:

– А ты не преувеличиваешь?

– Ничуть! – резко ответила она. – Давай лучше я расскажу тебе историю Сивки до конца.

Марта помолчала, будто собиралась с силами, вздохнула и начала:

– Сивка жила у нас дольше всех, но ты подрос и стал забывать о ней, когда вспомнишь, а когда и нет. Мне было ужасно жалко бедную Сивку. Я старалась занять твое место – с большим усердием, но с гораздо меньшим успехом. Она не привязалась ко мне так, как была привязана к тебе! А может быть, просто уже была стара. И как водится в деревне с незапамятных времен, настал день, когда к нам явился бай Кочо и повел ее со двора. Все ушли в дом, одна я осталась. Знал бы ты, как отчаянно Сивка выкатила глаза, как страшно замычала, будто уже легла под нож. Она дергалась, просила, умоляла нас спасти ее от этого кровопийцы, оставить во дворе – ее дворе, не нашем. Если бы ты знал, как я ненавидела тогда и мать, и отца, и даже тебя, хотя тебя и дома-то не было, ты укатил в Тырново на какие-то приемные экзамены в гимназию… Я все смотрела, как этот зверь тащит ее за собой, а она упирается, трясет головой и мычит, мычит, мычит, прямо сердце кровью обливается.

Марта нервно встала, прошла по комнате, потом остановилась передо мной и резко спросила:

– Откуда она знала? Я тебя спрашиваю, откуда она знала, что бай Кочо – мясник и что он ведет ее на убой?

Двадцать лет вожусь со скотиной – и до сих пор не могу ответить на этот вопрос, и никогда не отвечу. Да я уже и не спрашиваю себя ни о чем, огрубела, как и все. И как тут не огрубеть, когда того требует и жизнь, и профессия.

Я слушал ее в ужасе, не в силах сдвинуться с места. Но после этой внезапной вспышки она как будто успокоилась и продолжала почти равнодушно, – конечно, равнодушие было напускным; кажется, она устыдилась своего волнения.

– Вот тебе вопрос, которого мы, люди, не желаем себе задать. Чем они богаче нас, они, животные? Откуда Сивка знала, что ее ждет? Скажешь: ее мать, бабка, прабабка… Да это же не ответ! Гены – генами, но ни одна корова не вернулась назад с живодерни, чтобы рассказать своим потомкам, как ее резали да чем резали…

Я в оцепенении молчал, но Марта даже не смотрела на меня, – так она была увлечена воспоминаниями.

– Через два дня я увидела ее на крюке. Она висела белая, как снег, чистая, выпотрошенная. И без головы, несчастная, милая Сивка, голову, наверное, отдали цыганам. Я вся посинела и вернулась домой как больная, ни слова не посмела сказать о том, что видела… Мы с тобой слишком чувствительные оба, а может, и ненормальные малость.

Это были последние сильные слова, которые я от нее услышал. Потом разговор медленно угас. Я слушал вполуха, внимание мое привлекло окно, смотревшее во двор. Оно становилось все синее и синее, но никак не могло потемнеть. Я решил, что здесь какой-то обман зрения, но когда мы, наконец, вышли на крыльцо, вздрогнул от неожиданности. Ночь была действительно синяя, как чернила; я еще не знал, что только в нашей долине иногда бывают такие синие ночи. Мы медленно спустились по гнущимся деревянным ступеням, и только тут я остановился и сказал:

– А здесь не было деревянного забора?

– Да, мальчик, забор был. Но мы его снесли еще до твоего отъезда. А вон там росла старая-старая верба, на ней спали куры, а уж где они неслись и высиживали цыплят, – это одна мама знала.

Мы поужинали в старой деревенской кухоньке, которую в наших краях все еще называют «мутвак». Тесное помещение с глинобитным полом, бревенчатым потолком и дощатыми стенами, покривившимися от времени, почернело от дыма и копоти, оставленных тремя поколениями. Когда-то здесь был очаг, а сейчас в углу ютилась почти новая электрическая плита с тремя конфорками. Мама уже накрыла на стол и ждала нас – оживленная и радостная. В этой дымовой трубе она выглядела как-то свежее и моложе. Трудно было представить себе, как она могла так быстро управиться с ужином; наве