Весы — страница 40 из 47

– И что же?

– Да ничего, – ответил я. – Во дворе было ужасно темно. Я видел только голое колено. Это и в самом деле было твое колено?

Бог мне свидетель – я давал ей последний шанс. Шанс, который был одновременно и подлостью – и для меня, и для нее. Она спокойно могла бы ответить мне: «Это было колено Мины, конечно… Они уехали, а я осталась в баре допивать!»

– Я не хотела тебя обманывать, Мони! – сказала Она. – Но не имела права и сказать тебе. Ради твоего здоровья и спокойствия.

– Так я и думал, – сказал я. – А кто был второй?

– Христофор.

– Да, знаю. Я видел подкладку пиджака. Да. Так оно и было. Подкладку из шотландской клсгки, которую трудно спутать. Но и без пиджака я знал, что это он. Не случайно он всю ночь визжал мне про бесов. Лидия отошла к окну, вся ее фигура выражала подавленность.

И почему ты выбрала именно Христофора? – спросил я. – Для своей карательной экспедиции?

– А кого? – чуть ли не шепотом спросила она. – Вы так были близки друг другу! Чуть ли не как боги! Просто я хотела разбить ваши высокомерные морды!

– Не ищи оправданий! – сказал я. – Ты просто была безобразно пьяна! Иначе не сделала бы такого свинства!

– Свинства? – только тут она обернулась и посмотрела на меня. – А ты что, был рыцарем? Теперь по крайней мере ты прекрасно помнишь, что делал сам. И, конечно, все у меня за спиной.

Да, она была права, что сказала это. Вообще не надо было ставить ее в неравноправное положение. Как это было столько раз. Но что я мог сейчас сделать? Уйти в другую комнату, будто ничего не случилось? Но это подавило бы ее гораздо больше. И гораздо сильнее испугало бы.

– И что же получается? – иронически спросил я. – Ты просто решила наказать меня? За все свои обиды?

– Думай что хочешь! – мрачно сказала она. – Сейчас я не могу ничего больше сказать. Или нет, скажу: ты стал мне отвратителен! Так что теперь мы квиты!

– Нет, не квиты! – сказал я. – Мы не можем быть квиты! Что бы я ни делал, я все-таки делал это как человек! А не как свинья – на улице… в машине собственного мужа…

– Ты делал вещи куда отвратительнее, Мони, – чуть слышно отозвалась она. – И куда страшнее! Ты должен был увидеть это – во имя человеческой справедливости. Дело в том, что я… я…

– Ты испугалась?

Не надо было ее перебивать. Наверное, она хотела сказать что-то другое, но поспешно согласилась со мной.

– Да, испугалась. Испугалась до смерти, до ужаса…Я не такая и никогда такой не была. Какова я ни есть – такой сделал меня ты.

В боксе этот удар называется апперкот. Подготовиться к нему невозможно. Я ничего не ответил, и но, кажется, придало ей сил.

– Я вообще не уверена, что ты когда-нибудь любил меня. Ты просто присвоил меня для собственных потребностей, а о моих и не задумался. Я не родилась бездельницей, Мони. Ты вырвал меня из жизни, как из грядки вырывают лук. А когда начались твои отвратительные женские истории…

– Хватит! – сказал я. – Меня не обманешь! Ты спилась в последние годы… Когда я особенно был занят работой… А не женщинами…

– А Мина? – она смотрела на меня как хищная птица.

– Какая Мина? Выбей из головы эту идиотскую мысль! Нет никакой Мины… Иначе я оставил бы тебя в болоте! А я попытался вернуть тебя назад… И начать какую-то новую жизнь, если это возможно…

– Ты! – воскликнула она, и глаза ее прямо засверкали от ненависти. – Ты – вернуть меня к новой жизни? Ты, который прогнал меня из своей кровати. И поставил в кабинете какую-то жалкую деревянную кушетку? Спасибо тебе за твою доброту! Низко кланяюсь тебе, благодетель мой!

И она действительно поклонилась мне глубоко, как могла сделать только балерина. Она никогда не носила бюстгальтеров, и ее бюст чуть не вывалился из глубокого выреза декольте. | – А теперь попрошу тебя снова поставить кушетку на место, – сухо сказал я. – Это последнее, что я могу тебе сказать…

Я повернулся и пошел в кабинет. Эти слова, наверное, были самыми искренними, или, по крайней мере, самыми непосредственными из всего, что я ей наговорил.

После этого жизнь потекла неожиданно спокойно, я бы сказал, как в вакууме. Я не могу представить себе вакуум, но это нечто, что не содержит в себе ничего, и все же как-то существует в заполненных пространствах, все равно, естественным ли, искусственным ли образом. Этот вакуум не сближал и не разделял нас – мы просто не соприкасались в нем. Я вставал, завтракал, шел в кабинет. Лидия целыми днями занималась уборкой, будто ждала в дом сватов. Мыла, чистила, терла, в каком-то исступлении натирала дубовый паркет, я хорошо знал, что она не маньячка чистоты. Наверное, она хотела уйти от мыслей, от предчувствий, от разговоров, которых боялась. Или просто в оцепенении ждала, когда я приму какое-то последнее решение. Напрасные страхи – я не хотел принимать никаких решений, даже самых незначительных. Я все еще был занят собой, связывал воедино разорванные нити моего прошлого. Труднее всего было вспомнить дни и годы, проведенные с Верой. Некогда я так яростно выталкивал их из своей памяти, что теперь с большим трудом мог их воспроизвести.

Именно в эти дни я начал вести свои записи. Первую страницу написал с невероятным трудом. Только теперь я понял, как мало знаю. Да и наука знает не бог весть сколько, особенно та наука, которая занимается венцом творения – самим человеком. Я начал курить, к тому же свирепо. Часто забывал открыть окно, и в кабинете было хоть топор вешай. Потом работа стала увлекать меня… Полному душевному удовлетворению мешало только сознание неоплаченных долгов; другие долги меня не интересовали.

Наконец, после долгих колебаний, я решил посетить доктора Топалова. И не потому, что имел в нем какую-то нужду, а из простого человеческого внимания; уже месяц я не показывался ему на глаза, даже не звонил по телефону. Я тщательно обдумал, что ему можно сказать и чего – нельзя. В конце концов, он же не кюре, чтобы исповедоваться ему во всех моих грехах. Надо и себе что-нибудь оставить.

Когда я вошел к нему, мне показалось, что в первую минуту он меня не узнал. Я почувствовал – не знаю, как бы выразиться точнее, – что-то вроде обиды. Прошло много месяцев, пока я свыкся с этим странным и неприятным чувством, которого до этого момента, кажется, не знал. И только теперь я полностью понимаю, как чувствителен человек. Нет-нет, – как он мелочно честолюбив. Все это, конечно, от его эгоцентризма. Не имея представления о реальном соотношении вещей, человек всегда ставит себя в центр видимого мира, и начинаются невероятные деформации и профанации. Луна сердится на планету, планета – на солнце, солнце – на галактику, которая, вероятно, в свою очередь воображает, что вертится не в ту сторону…

– А, это вы? – встрепенулся Топалов. – Я очень рад, присаживайтесь.

Разобиженный, я сел на стул. Что делать, я для него – всего лишь один из пациентов, хотя немного особенный. Наверное, я воображал себе, что мы с ним – две родственные души, которые притягивают друг друга и взаимообразно изучают сущность соответствующих малых систем. Но раз я всего лишь пациент, пусть так и будет, от этого ему же хуже.

Однако я подробно рассказал ему все, что пережил за этот месяц. По тому, как заблестели его глаза, я понял, что он снова вышел на орбиту. Честолюбие мое было в какой-то степени удовлетворено. Но и другое я понял, вернее, почувствовал: он, бедняга, не верил, что память вернется ко мне. Или что она вернется так быстро и легко. Он покраснел, его смешная шея задрожала, даже жесткая поза изменилась. Сейчас он был похож уже не на человека, а на охотничью собаку, которая почуяла в кустах куропатку. И готова прыгнуть, конечно, в полной уверенности, что на этот раз добыча не ускользнет.

– Постойте, не торопитесь! – предупредил он меня.

– Здесь вы, кажется, через что-то перепрыгнули. Рассказывайте все подряд, а я сам решу, что существенно и что – нет.

Но дело-то в том, что пришло время перескакивать через кое-что. Сейчас, когда я слушал не только свой, но и его голос, мне стало совершенно ясно, что я не могу рассказать ему «все». Например, я выпустил эпизод в заднем дворе. Получалось, что когда мне не открыли дверь, я просто взял и пошел в гостиницу. К моему удивлению, он тут же почуял обман.

– Вы что-то от меня скрыли, – перебил он.

– Верно, доктор, – пробормотал я. – Шок. Очень сильный и совершенно неожиданный моральный шок. Но мне не хочется об этом говорить.

– Ничего, продолжайте.

Мне казалось, что он приблизительно догадался о том, что произошло. Не мог не догадаться. В сущности, рассказывать было уже нечего.

– Самое странное, доктор, что я совсем не помню последние полчаса. Они совершенно исчезли из моей памяти. Столько другого припомнил, а это – не могу.

– Ничего удивительного, – кивнул доктор Топалов.

– Иногда внешние впечатления будто не доходят до памяти. Несколько лет назад у меня был случай. Я попал в автомобильную катастрофу и был на волосок от смерти. И эти несколько самых страшных минут вообще отсутствуют у меня в памяти.

Уже подробнее я рассказал ему о бесчувственности воспоминаний, которая так сильно подавляла меня. И из-за которой возвращение самой памяти представлялось мне нереальным и бессмысленным.

Доктор Топалов серьезно призадумался.

– А как вы оцениваете свое нынешнее эмоциональное состояние? – спросил он наконец. – По-вашему, вы реагируете нормально?

– Для меня – совершенно нормально, – ответил я. – Но кажется, я все еще не способен на очень сильные вспышки и аффектации. Например, я тоже пережил неприятность за рулем. Но сохранил полное присутствие духа, почти не испугался и сейчас помню все – до последней сотой секунды.

Мой ответ, кажется, вполне его удовлетворил. Он прошелся по кабинету, потом сел на круглую табуретку рядом со мной.

– Досюда все нормально. А теперь проверим самую память. Вы помните, как были одеты в тот последний субботний день?

– Прекрасно помню, – тут же ответил я. – Блейзер и темно-серые брюки. Коричневые мокасины от Журдена. Хорошо помню, что я купил их в Марселе, в канун католической пасхи. Синяя рубашка в очень тонкую полоску.