В Тригорском жила ключница Акулина Памфиловна – ворчунья несносная. Бывало, беседуют все до поздней ночи, а Пушкину и вдруг захочется яблок, младшие члены семейства идут просить ключницу принести моченых яблок. Тут уж Акулина Памфиловна и разворачивается в своем умении поворчать. Однажды Пушкин сказал ей шутя: «Полноте, не сердитесь, завтра же вас произведу в попадьи». И правда: под ее именем вывел попадью в «Капитанской дочке».
Приехал вдруг ночью жандармский офицер из города. Велел срочно в дорогу собираться, а зачем – неизвестно. Арина Родионовна растужилась, расстроилась, навзрыд плачет. Александр Сергеевич начал ее утешать: «Не плачь, мама, сыты будем. Царь куда не пошлет, а все хлеба даст». (Пушкин Арину Родионовну иногда называл мама.) Жандарм стал строго торопить в дорогу, люди замешкались: надо было в Тригорское посылать за пушкинскими пистолетами… Жандарм, когда увидел, за чем посылали и чего так долго ожидали, с недовольством в голосе объявил:
– Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны!
– А мне какое дело? Мне без них никуда нельзя ехать, это моя утеха, – ответствовал ему с дерзостью поэт.
Вышел в свет очередной выпуск альманаха «Северные цветы». Вскоре на него появилась рецензия.
– Почему ты не написал в рецензии о Пушкине? – спросил у рецензента Дельвиг.
– А о чем писать? Пушкин на этот раз не дал ничего интересного. Есть, правда, одна пьеска. Но это так, пустячок. Альбомный стишок.
– Какой стишок?
– «Я вас любил, любовь еще, быть может…»
Однажды Пушкин провел целый день у постели заболевшего князя Горчакова, своего давнего приятеля. Князь умом и художественным вкусом не блистал, но был добр, искренен, любил музыку и ценил литературу. Александр Сергеевич читал другу отрывки из «Бориса Годунова». В отрывке проглядывала какая-то изысканная грубость, и вдруг в рифму прозвучало слово «слюни». Горчаков, удивленно вскинув бровь, приподнял голову от подушки и заметил другу:
– Вычеркни, братец, эти слюни. Ну к чему они тут?
– А посмотри, у Шекспира и не такие выражения попадаются, – возразил Александр Сергеевич.
– Да, но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени, – парировал Владимир Петрович Горчаков. Пушкин подумал и переделал сцену. «Пушкин вообще любил читать мне свои вещи, как Мольер читал комедии своей кухарке», – любил повторять князь с улыбкой.
Пушкин читал своего Годунова, еще немногим известного, в гостях у Алексея Перовского. В числе слушателей был и Крылов. По окончании чтения, – вспоминает П. А. Вяземский, – я стоял тогда возле Крылова, Пушкин подходит нему и, добродушно смеясь, говорит:
– Признайтесь, Иван Андреевич, что моя трагедия вам не нравится и на глаза ваши нехороша.
– Почему же нехороша? – отвечал он, – А вот что я вам расскажу: проповедник в проповеди своей восхвалял Божий мир и говорил, что все так создано, что лучше созданным быть не может. После проповеди подходит к нему горбатый: не грешно ли вам, пеняет он ему, насмехаться надо мною и в присутствии моем уверять, что в Божьем создании все хорошо и все прекрасно? Посмотрите на меня. – Так что же, – возразил проповедник, – для горбатого и ты очень хорош.
Пушкин расхохотался и обнял Крылова.
В Пскове, на пути в Москву, во время перекладки лошадей поэт попросил закусить в местной харчевне. Подали щей с неизбежной приправой русской народной кухни того времени – горсткой тараканов. Преодолев брезгливость, Пушкин хлебнул несколько ложек и, уезжая, оставил углем или мелом на дверях, а кое-кто утверждал, что даже нацарапанное перстнем на оконном стекле, четверостишие:
Господин фон Адеркас,
Худо кормите вы нас:
Вы такой же ресторатор,
Как великий губернатор!
Приезжий торопливо выпрыгнул из тарантаса, вбежал на небольшое крыльцо провинциальной станции и требовательно закричал:
– Лошадей!..
Заглянув в три комнатки и не найдя в них никого, нетерпеливо произнес:
– Где же смотритель? Господин смотритель!..
Выглянула заспанная фигурка лысого старичка в ситцевой рубашке с пестрыми подтяжками на брюках…
– Чего изволите беспокоиться? Лошадей нет, и вам придется обождать часов пять…
– Как нет лошадей? Давайте лошадей! Я не могу ждать. Мне время дорого!
Старичок хладнокровно прошамкал:
– Я вам доложил, что лошадей нет! Ну и нет. Пожалуйте вашу подорожную.
Приезжий серьезно рассердился. Он нервно шарил в своих карманах, вынимал из них бумаги и обратно клал их. Наконец он подал что-то старичку и спросил:
– Вы же кто будете? Где смотритель?
Старичок, развертывая медленно бумагу, сказал:
– Я сам и есть смотритель… По ка-зен-ной на-доб-но-сти, – прочитал протяжно он. Далее почему-то внимание его обратилось на фамилию проезжавшего.
– Гм!.. Господин Пушкин!.. А позвольте вас спросить, вам не родственник будет именитый наш помещик, живущий за Камой, в Спасском уезде, его превосходительство господин Мусин-Пушкин?
Приезжий, просматривая рассеянно почтовые правила, висевшие на стене, быстро повернулся на каблуке к смотрителю и внушительно продекламировал:
Я Пушкин, но не Мусин!
В стихах весьма искусен
И крайне невоздержан,
Когда в пути задержан!
Давайте лошадей!
В Москве Государь принял Пушкина с великодушной благосклонностью, ненавязчиво и без давления напомнил о прежних заблуждениях, дерзких поступках и дал отеческие наставления, как любящий и всепрощающий отец. Пушкин, ободренный снисходительностью государя, все более свободно чувствовал себя в разговоре. Поза поэта в начале беседы была напряжена, к концу разговора фигура, мимика и жесты стали более расслабленными и непринужденными. Диалог закончился и вовсе вальяжным жестом свободной творческой натуры: Пушкин осмелел до того, что в присутствии царя практически сел на стол, который находился позади него. Государь быстро отвернулся от этой вольности и потом говорил в свете: «С поэтом нельзя быть милостивым!».
В беседе с Ксенофонтом Алексеевичем Полевым, писателем, критиком и книгоиздателем, Пушкин начал говорить о Мицкевиче и, невольно увлекшись в похвале его талантам, сказал между прочим: «Недавно Жуковский говорит мне: «Знаешь ли, брат, ведь он заткнет тебя за пояс».
– Ты не так говоришь: он уже заткнул меня! – ответил я».
Пушкин, повстречав где-то на улице Адама Мицкевича, гостившего в Москве, посторонился и, желая сделать комплимент, сказал:
– С дороги, двойка, туз идет!
На что Мицкевич тут же остроумно ответил:
– Козырная двойка и туза бьет!
Пушкин и Мицкевич часто виделись с московскими друзьями. Пушкин звал сбитенщика, и вся компания пила сбитень, а поэт шутя приговаривал: «На что нам чай? Вот наш национальный напиток».
Гадалка предсказала Пушкину преждевременную гибель от светлого мужчины или от лошади. Александр Сергеевич часто обыгрывал в шутках эту тему, вызывающую у него по вполне понятным причинам душевное беспокойство.
Как-то вечером поэт приехал к княгине Зинаиде Александровне Волконской. Княгиня в горе: у ее гипсовой статуи Аполлона отбили руку. Кто-то из рослых друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросил подержать лестницу и свечу…
«Нет, нет, – закричал Пушкин, – я держать лестницу не стану. Ты белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте».
У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».
Молодой Александр Николаевич Муравьев, тогда армейский драгунский офицер, а в будущем православный духовный писатель и историк, на вечере-маскараде у княгини Зинаиды Волконской по неловкости сломал руку у колоссальной по размерам гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральный зал. Желая оригинально оправдаться, Муравьев написал шутливое стихотворение:
О, Аполлон! Поклонник твой
Хотел помериться с тобой,
Но оступился и упал.
Ты горделивца наказал;
Хотя пожертвовал рукой,
Зато остался он с ногой.
Пушкин отозвался своей эпиграммой на событие:
Лук звенит, стрела трепещет,
И, клубясь, издох Пифон,
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон!
Кто ж вступился за Пифона,
Кто разбил твой истукан?
Ты, соперник Аполлона,
Бельведерский Митрофан!
Уязвленный Муравьев завершил стихотворный поединок:
Как не злиться Митрофану?
Аполлон обидел нас:
Посадил он обезьяну
В первом месте на Парнас.
Михаил Петрович Погодин, писатель и издатель, вспоминал: «В 1827 году, когда мы издавали «Московский Вестник», Пушкин дал мне напечатать эпиграмму «Лук звенит» (на А. Н. Муравьева). Во время встречи со мною через два дня по выходе книжки Александр сказал мне: «А как бы нам не поплатиться за эпиграмму». – Почему? – «Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь».
В числе гостей на одном из званых обедов Пушкин заметил одного светлоглазого, белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из зала в другую комнату, чрезвычайно опасаясь, как бы тот н