Весёлый роман — страница 11 из 55

Жюссак ответил, что французские профсоюзы не были со­гласны с политикой генерала де Голля.

— Еще Маркс говорил, — переводила Катрин слова Жюссака, — что у рабочего нет отечества. И у нас, и у вас рабочий работает только потому, что таким образом он находит един­ственную возможность существовать, получая заработную плату. И необходимость трудиться на заводе совсем не зависит от нашего или вашего национального характера.

Виля взвился под потолок и заявил, что это прежде у рабо­чих не было отечества, а теперь есть. И рабочие любят свою социалистическую родину.

— Немецкие коммунисты, — говорил Виля, — не могли любить фашистскую Германию, пусть даже она была их роди­ной. Или русские революционеры не могли любить царскую Россию, хотя она была их отечеством. Но русский мог любить Германию Гёте, Германию Шиллера, Германию Гейне, а немец мог любить Россию Пушкина, Россию Толстого, Россию Ленина и Горького. Очевидно, мы можем любить свою Родину только в том случае, если уверены в ее правоте, в ее правде, в ее досто­инстве, если эта наша Родина такова, какой мы ее хотели видеть или какой мы ее хотим сделать. И для трудящихся всего мира любовь к родине сочетается с любовью к первому, так сказать, Отечеству социализма, к первой стране, в которой был проде­лан такой смелый и такой нужный эксперимент.

Потом Виля сказал, что и заработную плату получают по-разному. Что во многих странах значительная часть заработка рабочих отбирается теми, кто владеет средствами производ­ства.

— Какой процент частных фирм обслуживают ваши проф­союзы? — спросил он в упор у Жюссака.

Жюссак улыбнулся, но не ответил.

Мама убрала тарелки и пошла на кухню за варениками. Их нужно есть свежими, горячими. Она приготовила два сорта: с творогом и с мясом.

Батя чокнулся своей чаркой с французами, но не выпил, а сказал:

— Я не понимаю, что значит какой-то особенный нацио­нальный характер.

Катрин торопливо переводила. Французы слушали серьез­но, внимательно.

— Смелость свойственна всем народам, и нельзя сказать о каком-то народе, что он трус. И доброта свойственна всем на­родам, и нельзя сказать, что какой-то народ злой. И стремление к хорошей жизни свойственно всем народам. Вот говорят, что русский народ особенно терпелив. Не вижу я этого. Англичане, по-моему, терпеливей. Русские первыми не вытерпели и устрои­ли Октябрьскую революцию. Но вот если говорить об украин­цах, так у нас действительно есть одна черта национального ха­рактера, которая отличает нас от других народов… — Батя ог­лянулся на дверь, не возвращается пи мама, — Мы, украинцы, все очень боимся своих жен.

Я думал, что французы лопнут со смеху. Жюссак вскочил со своего места, бросился обнимать батю и объявил, как перевела Катрин, что эта черта полностью роднит французов с укра­инцами. Они все точно так же боятся своих жен.

— О, вы непростой человек, — радовался француз.

— Конечно, непростой, — отвечал батя. — Слесарь первой руки.

— Нет-нет, — смеялся француз. — Вы по уму непростой че­ловек.

А я думал: поговорил бы он с мамой. Конечно, батя и герой соцтруда, и оснастку изобретает, а по уму ему далеко до ма­мы. Да и всем нам. И этим французам, наверное, тоже. Но мо­жет, правильно батя говорит, когда мама не слышит: «Бодли­вой корове бог рог не дает».



— Как там, не очень обиделись ваши французы? — спросил у меня Виля на следующий день.

— Да вроде нет.

Они, пo-моему, и в самом деле не обиделись, хотя имели для обид серьезные основания. Виля все-таки невозможный парень. Он затеял с Жюссаком такой спор, что переводчица сначала смеялась, а потом то краснела, то бледнела.

Жюссак доказывал, что марксизм-ленинизм в Советском Союзе превратился в религию, что так же, как в церкви, про­износят молитвы, не вдумываясь в их содержание, по тради­ции, для приличия, у нас по традиции и для приличия говорят на собраниях слова о социализме, интернационализме, непри­миримости идеологий.

Виля в ответ сначала довольно мирно стал доказывать, что и в идеях раннего христианства было кое-что важное и верное, если эти идеи существуют уже две тысячи лет и до сих пор влияют на судьбы людей и искусства. По его мнению, староза­ветные «заповеди Моисея» были как бы уголовным кодексом того времени, нарушителям заповедей грозило немедленное и конкретное наказание в их земной жизни. Новозаветные «запо­веди блаженства», заповеди Иисуса Христа — это был уже не уголовный, а моральный кодекс. Их соблюдение обусловлива­лось психологическими мотивами поведения верующих. Но идеи христианской религии употребили в свою пользу прежде всего те, против кого они были направлены. К самым гуманным иде­ям всегда присасываются паразиты. И вот сейчас к идеям марк­сизма-ленинизма тоже пытаются присосаться всякие паразиты, ослабить эти идеи, подточить их, свести их к религиозным пред­ставлениям.

В общем, как-то так у него получилось, что одним из этих паразитов оказался и Жюссак.

Француз не на шутку обиделся, стал кричать, что он сам марксист, что он социалист, что это варварство так разговари­вать с человеком старшим по возрасту и к тому же гостем.

Разошлись они очень рассерженные друг на друга. Удо­вольствие от этого спора, по-моему, получила только мама. Очень ей пришлось все это по душе.

Виля подергал себя за бородку и сказал:

— После победы в Азове, а было это — следовало бы те­бе знать — в тысяча шестьсот девяносто девятом году, Петр Первый отправил в Константинополь думного дьяка Украинцева. Украинцев участвовал там в мирной конференции. Там были послы всех европейских государств. Вот что думный дьяк писал Петру Первому в своем донесении: «Аглицкий посол из­блевал хулу на твою высокую особу, я тогда лаял аглицкого посла матерно». После этого Украинцев просидел в Константи­нополе целых семь лет. Так вот, знаменитый кораблестроитель академик Крылов, выступая перед советскими дипломатами, вспомнил об этом случае и сказал так: «Надо помнить Украинцева, и если кто осмелится изблевать хулу на Советскую власть, то лайте того матерно, хотя бы он был и аглицкий премьер-министр».

Так что пусть этот француз еще радуется, что я не послу­шался совета академика Крылова.



Закончился первый тайм матча «Динамо» (Киев) — «Торпе­до» (Москва). 1 : 0 в пользу Киева. Я представил себе раздевал­ку, где футболисты сейчас лежат в глубоких креслах, упираясь ногами в подставки из металлических прутьев, и полощут рот минеральной водой. А между ними ходит тренер и с подъемом говорит: «Это ничего, что киевляне размочили счет. Мы имеем все возможности выиграть этот важный матч, вырвать золотое очко. Нужно только сосредоточить все силы, играть напори­стей…»

Но второй тайм я смотрел с пятого на десятое. У Веры. По­звонил Виктор и позвал меня.

— Тут, — сказал он, — имеется один напиток, которому тес­но в бутылке. Премия. От начальника. За отличные успехи и примерное поведение. Глюк ауф.

Глюк ауф — это по-немецки «счастливо наверх». Так при­ветствуют друг друга немецкие горняки.

Я к ним поднялся. Пешком. Не люблю теперь лифт.

Действительно — на столе стояла бутылка. И все, что к ней полагается. Это был «Эдель кирш». Немецкая вишневая водка.

— Эдель, — сказал Виктор, — значит благородный.

Вера налила нам всем по рюмочке этого «благородного» напитка, темного, рубиново-красного цвета, крепкого, как спирт.

— Это и тебя касается, — прищурился Виктор. — Премия. Нашли.

— Они?

— Нет. Но ниточка от них потянулась. Они покупали кодеин.

Старушку-аптекаршу задушили не «хиппи». Это сделал немо­лодой уголовник-рецидивист, досрочно выпущенный из тюрьмы, по прозвищу Интеллигент. Действовал он всегда в одиночку. У него и были маленькие, словно детские, руки. Пронюхал, что на кодеин есть спрос.

— А что этим «хиппи»? — спросил я у Виктора.

— Ничего. Их действия, так сказать, уголовно ненаказуемы. Сообщили в институты, на работу. Пусть воспитывают. Ну, за это дело!

Мы выпили еще по рюмочке.

— Да, вот что еще я хотел у тебя спросить. — сказал Вик­тор. — Что там за история у вас на заводе?

— Какая история?

— Ну, говорят, девушку какую-то напоили. А она разбила голову своему парню. Из ревности. Весь город шумит. Говорят, суд был.

— Да что же это такое? — сказал я. — Сам я и был засе­дателем. В товарищеском суде. Но ничего подобного… При чем здесь ревность?

А что случилось? — заинтересовалась Вера. Я рассказал. В литейном цехе у нас работает такой парень — Леша Новоселов. Высокий, рыхлый, с лицом как блин. Работа у него, конечно, грустная — жарко, грязно, и оплачивают хре­ново.

Там, в литейном, немыслимая текучесть. Кадров. Приедет парень из села, поработает в литейном, получит киевскую про­писку и перейдет на станок в механический, или в инструмен­тальный, или просто на соседний завод. У них совсем другие условия: эркондишен, работают в белых халатах, пинцетами ставят на место транзисторы. И платят будь здоров.

Новоселов этот подошел к новенькой девочке, ученице, она там на опоках. Маленькая такая, курносая. Он стал ей говорить что-то на ухо.

Она была у нас на суде. Свидетельницей. Только как ее ни допрашивали, она все вниз смотрела и отказывалась сообщить, что он ей говорил. Но это и так понятно. В общем, он говорил, что придет к ней в общежитие. Своими словами. Она в ответ размахнулась и дала ему по морде. Леше бы утереться и уйти. Может, тогда б все как-то обошлось. Но он вместо того всей своей лапищей врезал ей сверху по курносому носику, да так, что кровь во все стороны брызгами. На суде он говорил, что не хотел этого, что оно как-то само собой получилось, что он, когда еще в школе учился, ходил в район на секцию бокса, и у него такая реакция.

Ну и тут же Зоя Загоруйко, у которой эта девочка — Валя ее зовут — ученицей, стукнула Новоселова по голове уголком.

— А что такое уголок? — спросила Вера.

Я пояснил, что уголок — это такая плоская железина, согну­тая вдоль под прямым углом. Ну, в общем, дубина такая же­лезная. Новоселов брякнулся на опоки. Девушки сами его же и перевязали. Бинта в цеховой аптечке не хватило, чтоб остано­вить кровь, так они разорвали на полосы его же рубашку.