Весёлый роман — страница 44 из 55

Анатолий Петрович как-то рассказывал, что русский поэт-эмигрант Юрий Одарченко написал в Париже такие стихи:

Помолюсь за стальной пароходик.

Шепчет на ухо ангел: «Не так

Ты молитву читаешь, чудак.

Повторяй потихоньку за мной, —

Со святыми его упокой,

Пароход, пароход, пароходик».

Может, молитва этой старушки была такого же рода? А чем иначе можно объяснить существование таких отвратительных зрелищ, как бой быков? Эстетическим наслаждением, которое получают зрители? Но если бы речь шла только об эстетиче­ском наслаждении, быкам следовало бы обрезать рога. А ма­тадору давать в руки шпагу с кисточкой на конце. Пусть бы он ставил краской метку на месте, куда он прежде вонзал шпагу, чтоб зрители убедились в его мастерстве. Но ведь так не по­ступают. Матадоры убивают быков, а быки калечат матадоров. Под аплодисменты зрителей.

А гимнасты под куполом цирка? «Мужество, молодость, красота». Если бы зрителей действительно привлекали только эти качества гимнастов, они б показывали свои упражнения над самой ареной, а не под куполом, да еще без сетки.

Или бокс. Все радуются победе нокаутом, когда человек па­дает и не может встать, а рефери под рев публики взмахивает рукой и считает до десяти. Какие эстетические запросы удовлет­воряет это зрелище?

А мы — когда гоняем по вертикальной стенке? Правда, у нас риск не так уж велик. Не больше, во всяком случае, чем на лю­бых соревнованиях по мотокроссу. Мотоцикл центробежной силой прижимает к стенке. Если только лопнет шина?.. Но мы следим за шинами. Заглохнет мотор?.. Спустишься вниз на за­пасе скорости, по инерции. Кроме того, я предложил сдубли­ровать цепь зажигания — в случае отказа любого участка мож­но на ходу переключиться на запасную.

Но, может быть, все это не так? Может, зрители, глядя на матадоров, на гимнастов под куполом или на нас, тоже как бы примеряют нас всех на себя и начинают чувствовать себя людь­ми отважными, способными совершать головокружительные трюки? Андрею Джуре прислала письмо девушка по имени Жанна: «У меня даже от вальса кружится голова, и я не пони­маю, как вы можете столько кружиться на мотоцикле. Когда я на вас смотрю — у меня замирает сердце. Я очень боюсь, что вы упадете. Я хочу с вами познакомиться. Вы мой идеальный герой».

Может, не только Жанна, а и все остальные ищут здесь ка­кие-то свои идеалы, какие-то ценности?

Но как отличить ценности настоящие, ценности подлинные от ценностей фальшивых, ложных? Виля говорит, что любая нау­ка рассматривает мир таким, каким он существует в действи­тельности, стремится познавать его объективно. Но одно дело изучать предметы и явления внешнего мира, а другое — по­ставить вопрос о значении всех этих предметов и явлений для человека, понять, какова их ценность.

Как только ты задумаешься над этим, ты сразу словно ста­новишься на зыбкую почву. Все здесь условно и непонятно. То, что одному кажется красивым, другому — уродливым, одному — вкусным, другому — отвратительным, одному — спра­ведливым, другому — бесчестным. Нет весов, на которых мож­но было бы взвесить и точно определить: это более ценно, а это менее. К тому же всякая ценность имеет смысл только в срав­нении со своей противоположностью: хорошее в сравнении с плохим, здоровье — с болезнью, богатство — с бедностью, любовь — с ненавистью, искренность — с лживостью.

А раз нет прибора, с помощью которого можно все это из­мерить, каждый человек исходит из того, что представляется ценным людям и что представляется ценным ему лично, инди­видуально. Виля говорит, что ценности — это и есть наши идеалы. Это не то, что существует, а то, что должно быть. Когда люди определяют ценность чего-либо, они как бы сравнивают это с тем, что должно быть, сравнивают с будущим.

Но ведь живем-то мы в настоящем, а не в будущем. И хотя это настоящее необходимо улучшать, изменять с точки зрения будущего, нужно одновременно жить в своем настоящем пол­нокровной, добротной и веселой жизнью. А мне теперь жилось неинтересно и невесело.

Павел Германович сказал свое вступительное слово. Пора было начинать заезд. Я сегодня выступал первым, вместо Андрея Джуры.

Интересно было бы поговорить с кем-нибудь из летчиков-космонавтов: случалось ли ему, когда он чувствовал себя про­стуженным, проходить испытания в этой их центрифуге? И что он при этом ощущал? Потому что я, пока не вышел на стенку, чувствовал себя нормально. Но как только меня прижало к сед­лу, все вокруг стало малиново-красным — и «бочка», и зрители, и Павел Германович, который стоял в центре.

Я прибавил газу и слегка отклонился вправо. Я хотел под­няться выше, чтобы под углом, сбросив газ, спуститься вниз. Но мотоцикл, резко выстрелив, швырнул меня на штрафтрос.

Дельный человек придумал этот штрафтрос. Когда б не он, мы бы сегодня недосчитались нескольких зрителей. И прежде всего этой горбатой старушки. Я увидел ее прямо перед собой. Она была не в черном, а во всем красном. Мотоцикл снес бы ее и ее соседей, как сносит головки одуванчиков прут в руках пацана. Но моя машина ударилась о штрафтрос. Он отбросил меня в «бочку». Я увидел перед собой противоположную стен­ку, затем дно и ужас на лице Павла Германовича. Я зажмурил глаза.

В общем, это очень удобная штука — сочетание скорости мотоцикла и упругости штрафтроса. Я только зажмурил глаза и сразу же открыл их, но оказалось, что я уже не на деревян­ном полу «бочки», а на койке в больнице. Голова у меня побаливапа, но не слишком сильно. Возле меня сидели мама и Федя.

— Что там у меня поломано? — спросил я.

— Тише, — ответил Федя. — Тебе еще нельзя разгова­ривать. У тебя все в порядке. Просто ушиб.

Я не поверил. Я снова закрыл глаза и стал себя мысленно ощупывать от кончиков пальцев на ногах до самой макушки. Ничего у меня особенно не болело, хотя после я убедился, что все тело у меня покрыто синяками. «Гематомами», как выража­лась наша школьная врачиха Розалия Бенедиктовна. И я уже знал, что первым делом сделаю, когда выйду из больницы. За­ставлю Андрея Джуру надеть шлем. Он из пижонства ездил без шлема.

Ночью мне стало хуже. Меня тошнило, и больничная палата, покачиваясь, плыла вниз по крутой спирали. И когда я открывал глаза, все время рядом с собой я видел маму. Она была со­всем не такой, как всегда, она была удивительно ласковой, энер­гичной и похорошевшей, словно девушка. За эти дни, что я лежал в больнице, я ее увидел такой, какой она мне до сих пор не от­крывалась. Такими и должны быть настоящие люди, когда слу­чается беда. Только теперь я понял, что имел в виду Сергей Аркадьевич, когда говорил о маме, как о человеке, каких не­много.

Федя тоже бывал у меня каждый день. Он привез какого-то старенького профессора-невропатолога, который заставлял ме­ня, зажмурив глаза, попадать пальцем в собственный нос, ца­рапал — очень щекотно — по пяткам какой-то железкой, про­верял молотком рефлексы в коленях и сказал в конце концов, что меня следовало бы посадить в банку, заспиртовать и пока­зывать студентам, как человека с абсолютно здоровыми нер­вами.

Удивил меня батя. Он пришел с Вилей и принес мне в по­дарок портативный магнитофон, который купил, чтоб я не ску­чал в больнице. Андрей Джура, Тамара и Павел Германович при­ходили каждый день и приносили такое количество цветов, ка­кое, по-моему, носят только роженицам. И все-таки я сказал, что больше не буду участвовать в «Бесстрашном рейсе».

Павел Германович улыбнулся понимающе:

— Это психическая травма. Это скоро пройдет. Человек, ко­торый ни разу не падал, только половина гонщика. Не торопи­тесь с решением. Подумайте.

Я сказал, что подумаю.

По мере того как мне становилось лучше, мама стала при­ходить реже.

— Скажите, мама, — спросил я однажды, — вы на меня не сердитесь?

— Ой, Ромка! — улыбнулась мама. — Какой же ты еще ма­ленький…

Она не знала, что только здесь, в больнице, я почувствовал себя по-настоящему взрослым. Потому что только теперь я по­нял, как она мне нужна, моя мама. И как я ей нужен. В детстве этого не понимаешь. В детстве к этому относишься как к чему-то совершенно естественному и поэтому привычному, обыкно­венному.

И еще я думал о том, что эти, как говорил Николай, триви­альные выражения из газет и книг, в которых мать и Родина всегда стоят рядом, не пустые слова. Моя Родина тоже была особой и тоже ни перед кем не старалась казаться лучше, чем она есть в действительности. Она была умной, и суровой, и властной, она была надежной и доброй и не любила глупых шуток.



Когда я вернулся домой, я понял, что мне от многого нуж­но избавиться. И прежде всего от постоянного ощущения, ко­торое преследовало меня в последнее время, — что я обижен жизнью, судьбой, окружающими. Это удобная позиция: «Мне не повезло». «Я обиженный». Но не самая умная.

В одном отношении Вера была совершенно права: если уж жить, то нужно жить весело. И не считать себя обойденным. И помнить, «…что бедствия человека происходят от человека, и часто оттого только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы».

— Не пойду я больше в «Бесстрашный рейс», — сказал я маме и бате. — Вернусь на завод.

Они переглянулись и сделали вид, что другого и не ожи­дали. Но про себя оба вздохнули с облегчением.

— Сможешь теперь… наладчиком, — сказал батя. — По­ра уже.

Никогда не ожидал, что меня так хорошо встретят на заво­де. Как родного. Но в первый же день моей работы пришла посыльная и сообщила, что меня приглашает к себе сам гене­ральный директор Владимир Павлович Пашко. Я насторожился.

Удивил меня генеральный директор. Он предложил мне, как он сам выразился, «инженерную должность». На заводе была создана специальная оперативная группа по борьбе с авралами, со штурмовщиной. И Пашко считал, что я должен войти в эту группу, «потому что там нужны языкатые ребята».

— Вот поездишь по заводам-поставщикам — поймешь, от­куда ноги растут у штурмовщины и как с этим бороться.