— Заходите, заходите, — услышали мы с батей мамин голос. — Гости дорогие…
Так она это сказала, что мы с батей одновременно встали и пошли к двери.
В передней я увидел Илью Гордеевича и Оксану Митрофановну.
— Здравствуйте, здравствуйте, — говорил Илья Гордеевич. — Незваные, к примеру, гости… Извиняйте, если не ко времени.
— Ко времени, ко времени, — говорила мама. — В комнату заходите.
— А как вы нас узнали? — удивился Илья Гордеевич.
— От сына слышала.
Ничего такого она от меня не слышала. Это просто очередное мамино серендипити. Ум у нее так устроен, что из каких-то черточек она мгновенно умеет создать полную картину и сообразить то, на что другим потребовалось бы много времени.
Оксана Митрофановна — красивая, зардевшаяся, в новом суконном костюме — ласково смотрела на нас своими умытыми глазами и смущенно твердила:
— Да вы не беспокойтесь, вы не беспокойтесь…
— Это, к примеру, привезли мы в Киев кабанчика продать,— сказал Илья Гордеевич. — На рынке, значит. Мясо, к примеру, сало. И решили с женой зайти познакомиться.
— А Люда? — спросил я. — Не приехала?
— Дома Людмила, — ответила Оксана Митрофановна. Мама тем временем накрыла стол. Ловко это у нее получается. Как будто само собой.
— На автобусе приехали? — спросил батя.
— Нет. На автобусе кабанчика, к примеру, не довезешь. Машина была попутная. Из нашего колхоза, значит. Мы и назад ею поедем — Илья Гордеевич погладил усы. — Мы вам, не обижайтесь, гостинец небольшой… Яблочек, меду… Я сейчас.
Илья Гордеевич вышел в переднюю, вернулся с корзиной, достал из нее полиэтиленовую флягу с медом, десятка два яблок пепина шафранного — я теперь знал этот сорт — и кус завернутого в промаслившуюся газету сала толщиной — честное слово — в две ладони.
— От кабанчика? — спросил батя.
— От него, — ответила Оксана Митрофановна. — Мягкое удалось — губами можно есть.
— Сколько ж он потянул? — заинтересовался батя.
— Два центнера будет. С гаком, — улыбнулся Илья Гордеевич.
Странное дело. Ни Илья Гордеевич, ни Оксана Митрофановна никогда не видели моих родителей, не знали их, но гостинец их был именно таким, какой в нашей семье могут взять без отказа, без того чувства неловкости, какое возникает, когда тебе дают слишком дорогой подарок.
Батя принес из холодильника водку, разлил по чаркам.
— За ваш, значит, приезд и хорошее знакомство, — сказал он.
Меня все время не покидало беспокойное чувство: зачем они все-таки приехали? Повезли на рынок своего двухсоткилограммового кабанчика! Но проще и ближе было продать мясо в Щорсе, Корюковке или, наконец, в Чернигове. Уж не случилось ли чего с Людой?
Мама поставила на стол на хромированную подставку сковороду из зеленоватого жаропрочного стекла с шипящей яичницей, в которую пошло по меньшей мере десятка полтора яиц. Она все твердила:
— Ешьте, ешьте, пожалуйста… Когда б я знала, что вы к нам приедете — А так — что в доме… Сардины берите, колбасу.
Гости ей были явно по душе.
— Что ж вы сами рюмочки с нами не выпьете? — спросил Илья Гордеевич. — Горькая она без хозяйки, к примеру.
— Как не выпью? Обязательно выпью.
Мама медленно выцедила рюмку. Вот уж чего не ожидал. Я и не вспомню, чтоб она пила когда-нибудь водку.
— Вспоминают Романа Алексеевича, — говорила Оксана Митрофановна, ласково поглядывая на маму. — Можно сказать, все село. И председатель спрашивал, и бригадир. А от ребятишек проходу нет: что пишет, когда приедет.
— Вы, извиняюсь, в отпуск куда едете? — спросил у бати Илья Гордеевич.
— В Кисловодск думаю, — ответил батя. — В санаторий.
— Это дело, конечно, хорошее… А мы думали… С женой, значит… Может, к нам вы поедете? Чтоб всей семьей. И рыбу у нас можно ловить, и сад, к примеру.
— Спасибо, — сказал батя. — Я, конечно, не думал… И путевку мне обещали… лечиться, говорят, нужно. Хотя, конечно, в селе… Может, позже? А как там у вас сейчас трудодень?
Илья Гордеевич стал рассказывать. Разговор пошел о селе. И батя и мама вставляли свои замечания, говорили о селе, каким они его помнили, удивлялись переменам, я чувствовал, что всем интересен этот разговор, и мне было интересно, но вместе с тем стоял за всеми словами еще один главный вопрос, о котором не упоминали и намеком, но он все равно присутствовал: что же дальше будет? Неужели так все и закончится — ничем? И чем симпатичней становились друг другу мои родители и родители Люды, тем явственней насыщалась этим вопросом вся атмосфера.
Не знаю, как там разговаривают дипломаты на своих конференциях, но, думаю, что не хитрей и не тоньше. Оксана Митрофановна рассказывала, какой у них погреб и сколько кадушек грибов, огурцов, капусты они ставят в него на зиму, а мама о том, что я скоро закончу автодорожный институт и что детям нужно учиться. Батя говорил про наш шестишпиндельний токарный автомат, который сам производит черновую и чистовую обточку, подрезку торцов, выточку канавок, сверление отверстий, зенкерование и нарезку резьбы и при этом сам переставляет детали и изменяет позиции, а Илья Гордеевич рассказывал про пасеку, про пальметтный сад, про свою корову симментальской породы, парное молоко которой полезнее для здоровья любой кисловодской минеральной воды. А о главном, о том, ради чего они приехали, так до конца не было сказано ни слова.
Гости стали собираться, хоть и мама, и батя, и я очень их уговаривали остаться у нас на ночь — и место есть, и никого они не стеснят. Но Илья Гордеевич решительно отказался, сказал, что машина уходит, а завтра понедельник и колхозная работа не стоит.
Мама на минутку вышла в другую комнату, сейчас же вернулась и передала Оксане Митрофановне, как она сказала, для дочки коробку конфет «Ассорти» с памятником Богдану Хмельницкому на крышке и яркую косынку из тонкой шелковистой материи.
Никогда я этого не пойму. Не могла же она знать, что к нам приедут родители Люды. Когда же она успела это приготовить?
Будь благословенна украинская земля с мягким ее климатом и добрыми законами.
Я на ней женюсь — разговор окончен.
Я получил от нее письмо. Самое короткое из всех, какие я от нее получал. И самое лучшее. Больше не могу без тебя. Не хочу больше ждать. Приеду. Первым автобусом. Дай мне только знать. Пришли мне телеграмму с одним словом «Поздравляю». Для конспирации.
Я послал телеграмму с конспиративным словом, и сейчас шел по городу, и пахло свежей травой, листьями и водой, и в голове у меня сами собой сложились стихи:
Здорово жить на свете!
В небе горит луна,
В поле гуляет ветер,
Плещется в море волна…
Звезды сияют в небе,
Светят они во мгле.
Но где бы, друг, ты ни был —
Счастье твое на земле.
Я очень удивился, что сочинил стихи. И испугался, что забуду их. Я их записал на коробке от сигарет. Может, они и хуже настоящих стихов. Но мне они нравятся.
За стеклянной стеной кафе был Крещатик с его вечерними огнями, с шорохом подошв по асфальту и с шуршаньем шин. Мы сидели втроем за столиком — Люда, Виля и я. Перед каждым из нас была порция мороженого и бокал, в центре стола — бутылка густого венгерского вина «Бычья кровь». Впрочем, это была уже вторая бутылка.
Виля разошелся, и Люда смотрела на него радостно и удивленно. Это такое уж дело — если в компании хорошенькая девочка, пусть и не твоя, ты все равно распускаешь хвост.
— Прежде всего, — говорил Виля, — чтоб спор не был бесплодным, нужно условиться о терминах. Кто такой человек? Вам кажется, что это само собой понятно. Но это не так, и ученые много об этом думали. Одни определяли: гомо сапиенс — человек разумный. Другие выделяли способность человека к языку, к членораздельной речи. Третьи говорили, что человек отличается от других животных тем, что у него имеются свободные передние конечности — руки. Был ученый, который установил, что во всем животном мире только человек имеет мягкие мочки ушей, и поэтому предложил обозначить человека так: «животное с мягкими мочками». Вениамин Франклин обозначил, что человек — это животное, производящее орудия. Гомо фабер — человек техники. А я думаю, что определений «гомо сапиенс» или «гомо фабер» недостаточно. Каким-то разумом или зачатками разума обладают и животные. Так же, как способностью использовать предметы внешнего мира. А вот совесть — это то, чем обладает только человек.
Вот почему люди так мечтают о коммунизме, так стремятся к нему. К полному коммунизму. Когда отомрет государство. Когда не будет власти человека над человеком. Когда не станет карьеризма, не будет подхалимства, исчезнут жадность, воровство, измены и предательство. Когда всеми делами человека будет управлять только совесть.
— Нет, — возразил я. — Совесть сама по себе ничего не решает. Как ничего не решают эти твои мягкие уши. Вот в Хиросиме, я читал, на памятнике жертвам атомной бомбы написано: «Спите спокойно, ошибка не повторится». Чепуха. Они там не спят. Они там лежат. Они погибли. Умерли. И не они гарантия, что это не повторится. Мертвые гарантии могут помочь только мертвым. Живым нужны живые гарантии.
— И какие же? — спросил Виля.
— Ракеты. Атомные бомбы. Подводные лодки. Армия. Если только ты по-настоящему веришь в свое дело… Ты должен его защищать. Иначе тебя убьют, а дело твое уничтожат. Оружием. Тебя усыпят красивыми словами о совести и обо всем таком и уничтожат твое дело оружием. Если ты веришь в свое дело, ты должен быть готов. К войне. А я верю… — Я отпил глоток вина.
— Ты уходишь в сторону, — сказал Виля.
— Нет, не ухожу. Это очень красиво — голубь мира с веточкой в клюве. Но защищает наше дело не он. Защищают самолеты с бомбами на брюхе. Ракеты. Танки. И мы от них не можем отказаться. Мы не можем стать непротивленцами… Хорошо, конечно, полюбоваться нашим начальником цеха Лукьяненко. С его непротивлением и орнитологией. И можно восхищаться Ганди. Его духом. И удивляться, каким был наш Толстой. Такие люди, как Лукьяненко, а тем более как Ганди или Толстой, нужны миру. Они учат людей совести. Своим примером. Они делают людей лучше, человечней. Но они могут су