Дальше идти нельзя — «Мурена» начинает захлебываться.
Скомандовали к погружению.
Лодка лежит на глубине в сто пятьдесят футов. Никакой качки. Буря доносится до нас лишь очень отдаленным гулом. А здесь тихо. Только жужжат, как жуки, вентиляторы, уравнивая воздух.
Морской болезни как не бывало. Все стали бодры. Камбузный Тюлень занимается стряпней.
Заводят граммофон. Вяльцева поет любовный романс, игривой трелью заливается женский голос. В лодке становится веселее.
Я мысленно переношусь к Полине. Где она теперь и что делает? Быть может, смотрит на разбушевавшееся море, и ее горячее сердце сжимается от боли, тревожится за мою участь. Но может и другое быть? Мухобоев настойчив и нахален… Я насильно обрываю мысли и заговариваю с Зобовым:
— Ты кем был раньше, до военной службы?
Он лежит на рундуках животом вверх, смотрит на электрическую лампочку и о чем-то думает.
— А для чего это нужно тебе?
— Так.
— Так чирей не садится.
— Ну, опять пошел мудрить!
Зобов поворачивает ко мне лобастое лицо, лениво цедит:
— Я прошел огни и воды, медные трубы и чертовы зубы — остался цел и невредим. А что будет дальше — не знаю. Этого довольно для тебя?
— Вполне. Спасибо.
Потом я подхожу к нему с другого конца:
— Чем ты думаешь после войны заняться?
— Я не думаю об этом совсем. Была бы крепкая шея, а хомут для нашего брата всегда найдется.
Залейкин возится с граммофоном. Это его любимое дело. К нему пристают матросы:
— Трепанись, браток!
— А ну вас к лешему! — отмахивается Залейкин.
— Тьфу, черт! Ну что тебе стоит языком постучать? А мы бы послушали.
— Идите-ка, вы все к Е-е-вгению Онегину. Слушайте лучше граммофон. Ставлю «Липу вековую». Эх, и песня! Умирать буду — кого-нибудь попрошу спеть ее. Обязательно попрошу. А если хватит силушки — сам спою. С песней уйду на тот свет.
Залейкин приподнял одну бровь и стоит, словно зачарованный тенором певца.
Над дверями офицерского отделения висит Николай Чудотворец. Из-за стекла позолоченного киота он строго смотрит на матросов, точно недовольный, что все его забыли; ему приходится выслушивать не молитвы, а самую ужасную ругань, какую можно себе представить. Из всей команды только один человек относится к нему по-христиански — это молодой матрос Митрошкин. И сегодня, после ужина, прежде чем залезть под одеяло, он повертывается к иконе и крестится.
— Мотаешь? — спрашивает его Зобов с ехидной улыбкой.
— Да, потому что я не такой безбожник, как ты! — сердится Митрошкин.
— Я не знаю ни одного святого из матросов. Значит, зря стараешься.
— Отстань, магнитная душа!
Но Зобов продолжает спокойно:
— Ты не сердись. Я тебе дело говорю. Возьми вон осла: Христа на себе возил, а что толку? Все равно в рай не попал.
Подхватывают другие матросы:
— А ведь верно беспроволочный бухнул. Уж на что была протекция у осла, а все-таки остался несчастным ослом…
Команда смеется, а Митрошкин лежит и сквернословит.
На поверхность моря всплыли рано утром. Горизонт чист. Продолжаем свой путь.
От вчерашней бури осталась только мертвая зыбь. Равномерно покачивается «Мурена». Над нами свежей синью сияет безводный океан. А внизу — зыбучая степь, без конца и края; качаются полированные холмы, сверкают, точно усыпанные осколками разбитого зеркала.
Стучат дизеля, упорно движут лодку к таинственному горизонту.
Что ожидает нас там, за этой синей гранью?
В обед, только что приступили к последнему блюду, к любимому компоту, как раздается авральный звонок. Он так громко и резко трещит, что всегда взбудораживает нервы. Бросаем свои миски.
Спешно готовимся к погружению.
Проносится мысль в голове, что на этот раз предстоит встреча с неприятелем.
— Принять в уравнительную! — командует командир.
— Есть принять в уравнительную!
— Электромоторы вперед! Девятьсот ампер навал!
Идем на глубине перископа. После боевой тревоги разговаривать не полагается. Тихо. Слышно, как тоненько и заунывно поют свою песню электромоторы. Безответно бьется мысль: что делается наверху? Серьезно или так себе? Только командир знает об этом, только он один соединен через перископ с внешним миром. А все остальные, сорок с лишком человек, уже не люди. Это — живые приборы вдобавок к тем бесчисленным приборам, какие имеются на лодке. Чувствуется напряженность не только в нас, но и во всех частях механизма.
Через четверть часа всплываем.
— Комендоры к пушкам!
Открываем люки. Вместе с другими и я выскакиваю на верхнюю палубу. Перед нами — немецкий пароход. По нашему сигналу он останавливается, грузно раскачиваемый ленивой зыбью. Подходим ближе — на палубе виден рогатый скот. Старший офицер Голубев кричит в рупор что-то по-немецки. На пароходе поднимается суматоха. Через несколько минут весь экипаж его усаживается в шлюпки и отплывает в сторону. А шлюпка с капитаном и его помощником направляется к нам.
Комендоры расстреливают пароход, но он тонет медленно. В кормовой части возникает пожар. Быки поднимают отчаянный рев. Несколько из них выскакивают за борт, быстро отплывают от своего судна.
Мы забираем с собою капитана и его помощника. Остальных оставляем на произвол судьбы в море, на шлюпках. Они направляются в сторону чуть заметного берега. Им придется до него плыть очень долго.
«Мурена» трогается дальше.
За нами увязываются быки, спрыгнувшие с парохода, плывут в кильватер к нам. Их пять штук. Один из них, самый большой, черный, белоголовый, впереди всех. У него вырваны рога, а может быть, отшиблены снарядом. Он поднимает окровавленную морду и мычит в смертельной тоске.
Пароход весь охвачен огнем. Бушует пламя, извивается, выбрасывает облака черного дыма. Страшный рев быков, рев целого стада, потрясает воздух, далеко разносится по морю. В нем — мольба о помощи, в нем — проклятие нам. Корма быстро начинает осаживаться. Еще минута — и пароход скрылся весь. Раздался взрыв паровых котлов, поднявший громадный столб воды, — последний вздох судна.
Парохода не стало.
По-прежнему зыбится море.
«Мурена» увеличивает ход. Быки начинают отставать. Только один, белоголовый, самый сильный, все еще держится недалеко от нас. Ах, как он мычит! Его трубный рев начинается низкой октавой и кончается высокой, немного завывающей нотой. Он плачет, зовет, угрожает. Этот предсмертный крик погибающего животного сжимает сердце, давит душу.
Матросы смотрят назад, за корму, молча. У всех серьезные лица, словно только что потеряли близкого человека. А электрик Сидоров, этот неисправимый пьяница, украдкой вытирает слезы.
Я с грустью ухожу в свой носовой кубрик.
Матросы угощают немецкого капитана и его помощника обедом, а они едят и улыбаются, словно хотят сказать:
— Друзья, мол, мы с вами.
Эх, под воз попадешься — сатаной назовешься!
До вечера время прошло без приключений. Встретили лишь несколько нейтральных пароходов. Опять ночевали на дне.
На следующий день погода ухудшилась. Показались скалистые берега. В них скрывались заливы. Подошли ближе. Море здесь ярилось и гремело. Громадные волны без устали бухали по каменным твердыням, вскипали пеной, поднимали брызги, похожие на стеклянную шрапнель. Утесы, с рубцами от многолетних битв, мрачно смотрели в загадочную даль, откуда двигались на них новые бесчисленные полчища в белых шлемах.
Вдали показался дымок.
«Мурена» пошла наперерез курса неизвестного судна. Дым приближался, увеличивался. А когда показались мачты и зачертили синь неба, мы погрузились.
Через некоторое время командир сообщил нам из рубки:
— Немецкое судно. Типа не могу определить.
Приготовились к выстрелу.
Потом раздалась команда:
— Носовые аппараты — товсь!
Я стою у правого минного аппарата. Одной рукой держусь за ручку боевого клапана, а нога поставлена на рычаг стопора. В такой же позе стоит другой минный машинист у левого минного аппарата. Ждем следующей команды, самой страшной, самой роковой, а в глубине души, как далекая зарница, вспыхивает догадка, — значит, какой-нибудь военный корабль.
Около нас, у рупора переговорной трубы, в качестве передатчика и наблюдателя стоит минный офицер, мичман Кудрявцев. Рот у него приоткрыт, тонкая шея неестественно вытянута, и на ней торчит большой кадык.
Напряжение растет. Все застыли на месте. Широко открытые глаза не мигают. С каждой минутой мы приближаемся к какой-то загадочной черте. Что ждет нас там? Эта неизвестность, эта таинственность, как чугунным прессом, расплющивает душу.
— Правый аппарат…
Короткая пауза, но самая мучительная, жуткая. Грудь напружинилась, без дыхания. Мы как будто передвигаемся по одному только волоску через темную бездну. Сердцу становится щекотно…
— …пли!..
Последнее слово прозвучало, как приговор судьбы, взорвало уши, молнией пронизало сознание. Дрогнула грудь. Я рванул за ручку боевого клапана и в то же время нажал ногой на рычаг стопора. Точно жирная туша, шмыгнула из аппарата отполированная мина, потрясла весь корпус лодки. Вырвалась, как пробка из гигантской бутылки, злорадно взвизгнула и с гулом, с быстротой курьерского поезда, понеслась к своей цели.
От сильного толчка некоторые матросы упали, но тут же поднялись. У каждого теперь широко расставлены ноги. Сейчас рявкнет взрыв, нашу лодку отбросит в сторону. Ждем…
— Левый аппарат — пли!
И опять жуткие секунды ожидания.
Промахнулись оба раза.
Как после узнали, это был немецкий пароход, вооруженный пушками. Поэтому командир наш решил потопить его без предупреждения. Но в самый критический момент случилось небольшое несчастье: командир разбил свое пенсне. Только и всего. Пустяк. Но в нашем подводном плавании все серьезно. Оказалось, что командир без пенсне, как новорожденный щенок, — ни черта не видит. Так и ушел пароход без вреда. Но мы благодаря этому попали в новое критическое положение.