Залейкин вдруг что-то вспомнил: срывается с места и лезет под рундуки. С поспешностью выхватывает футляр с двухрядкой. Гармошка, радость его и гордость, оказалась подмоченной. Он ругается матерно.
— Хорошо, что мандолину повесил над головою, а то бы и этой конец!
Залейкина хоть к черту на рога посади, он все равно не уймется и будет петь песни.
Из нашего кубрика можно выбраться только двумя путями: или через носовой люк, или через минный аппарат, как когда-то спасся с английской лодки лейтенант Ракитников. Обсуждаем этот вопрос. Выводы у нас получаются очень печальные. Чтобы выбросить человека из минного аппарата, нужно страшному давлению воды противопоставить еще большее давление воздуха, — а это означает неминуемую гибель. Поднимаем головы и жадно смотрим на носовой люк. Как его открыть? А потом — такая тяжесть над нами! С остервенением хлынет море внутрь лодки, разорвет наши легкие, прежде чем мы выберемся отсюда. При одной мысли об этом давится разум.
Решено твердо ждать помощи извне.
Старший офицер приносит из своей каюты три бутылки хорошего коньяку.
— В поход, себе приготовил. Люблю хватить в критические минуты.
— Благодетель вы наш!.. — радостно взвизгивает Залейкин. — Ведь это теперь для нас вроде причастия…
Только Митрошкин отказался от своей порции. Разделили коньяк на девять человек и выпили залпом, чтобы лучше ударило в голову. Жаль, что нельзя добраться до казенной водки, — она осталась за перегородкой.
— Эх, повеселимся напоследок! — говорит Залейкин и достает свою мандолину.
Зазвенели струны, рассыпали веселые звуки. Подхватывает высокий тенор:
У моей у милочки
Глазки, как у рыбочки…
Оживают лица, загораются глаза. Вода на палубе — выше колен. Неважно! Я чувствую, что и во мне просыпается какая-то удаль. Пусть появится теперь смерть. Я плюну ей в костлявую морду и скажу:
— А теперь души всех!
Мы забрались на рундуки и сбились в одну кучу. Только один Митрошкин держится в стороне. Он украдкой крестится и что-то шепчет. Над ним издевается Зобов:
— Брось, слышь, ты эту канитель. Ты только подумай, до поверхности моря далеко, а до неба еще дальше. Не услышит тебя твой бог, хотя бы ты завыл белугой…
— Оставьте его в покое, — советует старший офицер.
Мандолина сменяется граммофоном. Под звуки рояля баритон напевает знакомые слова:
Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай…
Все слушаем эту песню угрюмо. Она звучит для нас какой-то насмешкой. Там, наверху, в живом мире, лучистое небо разливает радость. Всюду блеск и трепет жизни. Может быть, в этот момент кто-нибудь смотрит с берега на море, любуется игрою красок и грезит о любви и счастье. И не подозревает, что под голубою поверхностью вод, под струящимся золотом, на глубоком дне, в тяжких муках корчится душа людей. Вода продолжает прибывать. Залитые ею аккумуляторы перестают работать. Электрическое освещение постепенно слабеет, свет гаснет. Воздух плотнеет, становится тяжким. Мы ждем не горячих поцелуев возлюбленной, а холодных объятий смерти.
— К черту эту пластинку! — кричит старший офицер. — Поставьте что-нибудь повеселее!
Завертелась новая пластинка. Женщина цинично поет про шофера-самца. Эта похабщина вызывает хохот…
Прошло несколько часов мучительного ожидания.
Электричество погасло. Пустили в ход юнгеровский аккумулятор, — это небольшой ручной фонарь. Свет от него слабый, как от маленькой свечки. Кругом полусумрак.
Вода дошла до высоты рундуков и остановилась. Давление на непроницаемую перегородку с той и другой стороны уравновесилось. Но воздух настолько уплотнился, что больно стало ушам, и начал портиться.
То и дело поднимаем головы и жадно, как звери на добычу, устремляем взгляды на носовой люк. Спорим, горячимся. Зобов доказывает, что этим выходом нужно воспользоваться немедленно, пока мы не истратили своих сил.
— Мы, — как птицы из клетки, вылетим отсюда вместе с воздушным пузырем. Только бы люк открыть.
Его поддерживает комендор Сорокин, страдающий легкими.
Другие возражают:
— Может, вылетим, а только куда прилетим? К черту в лапы?
— Лучше подождем.
Больше всех настаивает на этом старший офицер.
— Стойте! Тише! — кричит электрик Сидоров.
Голова его запрокинута, а правая рука поднята вверх.
Напрягаем слух. Где-то и что-то гудит. Все ближе и ближе. Над головою различаем шум бурлящих винтов. Ясно, что проходит какое-то большое судно.
Взрыв радости и надежды выливается в крики:
— Нас ищут!
— Сейчас выручат!
— Спасены!
Старший офицер поворачивается к Зобову и заявляет:
— Я прав оказался. Погода тихая. Мина с запиской не должна далеко уплыть. Нас скоро найдут…
Зобов отвечает на это:
— Да не скоро выручат…
Спустя несколько минут опять раздается гул винтов.
Еще больше утверждаемся в мысли, что теперь будем спасены.
Даже Зобов как будто начинает верить в это. Он запрокинул голову и смотрит на носовой люк. Кулаки его, величиною с детскую голову, крепко сжаты, здоровые зубы оскалены. Рычит разъяренным львом:
— Эх, вырваться бы отсюда! Только бы вырваться!
Я знаю грандиозные замыслы Зобова, понимаю его. Пламенем гнева загорелась грудь. Я откликаюсь:
— Дружба! Мне с тобой по пути — одним курсом…
В лодке не действует ни один прибор, ни один механизм. Все части ее давно похолодели. «Мурена» стала трупом. От соединения соленой воды с батарейной кислотою выделяется ядовитый хлор. Ощущается неприятное царапание в горле, щекотание в ноздрях. Но мы упорно ждем спасения. В жутком полусумраке, издерганные, подбадриваем себя разговорами, шутками. Больше всех в этом отношении отличается Залейкин.
— Эх, братва! Уж вот до чего жаль мне свою женку!
— До сих пор ты как будто холостым считался, а? — спрашивают Залейкина.
— Это я наводил тень на ясный день. Иначе — перед любовницами разоблачили бы. А на самом деле я давно обкручен. Да и бабенка же у меня, доложу я вам! Надставить бы ей хоть на один вершочек нос — была бы первая красавица на всей земле. Люблю я ее, как дождь свинью. Она тоже меня любит, как кошка горчицу. Словом, только в раю такую пару можно найти. И жизнь у нас проходила, можно сказать, только в одних радостях…
— Как же это ты наладил?
Залейкин, как всегда в таких случаях, рассказывает и не улыбнется.
— Очень просто. Один день я запущу в нее поленом и не попаду — она радуется. На другой день жена ахнет в меня горшком и не попадет — я радуюсь. Каждый день была у нас только радость. Вот!
Судорожным хохотом мы заглушаем свою тревогу, смертельный страх.
Я думаю, что если существует бог, то он, наверное, улыбнулся, когда зачат был Залейкин.
Не успели затихнуть от смеха, как от носа послышался испуганный шепот:
— Тише, братцы! Слышите?
Старший офицер поднимает фонарь. В стороне от нас, к носу, в полутьме маячит согнутая человеческая фигура. Это ползет к нам по рундукам Митрошкин. Он останавливается и показывает рукой к корме.
— Слышите? Царапают ногтями… Шепчутся… Живы они, живы…
— Кто живы? — мрачно спрашивает Зобов.
— Наши… Просят, чтобы пустили их в носовое отделение…
Митрошкин, не похожий на самого себя, ежится и в страхе закрывает лицо руками.
Все невольно открываем рты и прислушиваемся. Мертвая тишина. Не слышно даже дыхания. Хоть бы какой признак жизни донесся до нас из отрезанного мира! И есть ли где жизнь? Кажется, вся вселенная находится в каком-то оцепенении. Слабо горит свет, а между рундуками мертво поблескивает черная вода. Лица у людей неподвижны, как маски. Глаза холодные, пустые. Наш ручной фонарь — это лампада в склепе.
В душу просачивается ужас, знобит.
— Ха! Вот черт! Взаправду напугал! — смеется Залейкин.
Начинается нелепый галдеж… Говорят все сразу, нервно смеются, лишь бы только не молчать. Тишина для нас тягостна, невыносима. Мы можем сойти с ума.
Воздух портится. Дышать становится труднее. В голове шум.
— Граммофон! — командует старший офицер.
— Граммофон! — разноголосо повторяют и другие.
Из большой красной трубы, словно из пасти, выбрасываются звуки оркестра, а за ними, как удав, медленно выползает здоровенный бас Шаляпина. Он громко возвещает о королевской блохе:
Блоха! Ха-ха!..
Грохочет дьявольский хохот, точно кто бревном бухает по железным бортам лодки.
Один из матросов повторяет за Шаляпиным:
Блоха! Ха-ха!..
Его смех подхватывают еще несколько человек. Становится жутко и весело.
Звуки оркестра пронизывают уплотненный воздух, испуганно мечутся на небольшом пространстве. Их оглушает грозный бас:
Призвал король портного.
Послушай ты, чурбан!
Из бархата дорогого
Ты сшей блохе кафтан…
Грянул неистовый смех. Вместе с Шаляпиным и мы все повторяем:
Блохе! Ха-ха-ха!..
Буйное веселье охватывает нас, как зараза. Ничего неслышно, кроме судорожного смеха. Залейкин задирает голову и будто клохчет. Старший офицер держится за живот, трясет плечами, сгибается, точно от боли. Зобов качается с боку на бок, как маятник. Комендор Сорокин дрыгает ногами. Некоторые катаются на рундуках, дергаются, корчатся, как в падучей болезни. У меня от смеха распирает грудь, трясутся внутренности. Мелькают на бортах уродливые тени, маячат предметы. В ушах треск от грохочущих голосов. Давно уже молчит граммофон, не слышно Шаляпина, а мы наперебой повторяем его слова: «Блоха! Ха-ха!..» И опять неудержимый шквал смеха потрясает наши тела. Содрогается вся лодка…
Я пытаюсь остановить себя и — не могу. Из меня фонтаном бьет хохот. Я на время отворачиваюсь, зажимаю уши. Вдруг страх перехватывает мне горло. Я стою на коленях и с дрожью смотрю на других. Мне начинает казаться, что люди окончательно обезумели. Трясутся головы, оскаливаются зубы, слезятся прищуренные глаза. Фигуры ломаются, точно охвачены приступом судороги. У некоторых смех похож на отчаянные рыдания. Мысль, что это происходит на море, в стальном гробу, царапает нервы, комкает сознание. Я не знаю, что предпринять. Дергаю за руку старшего офицера и кричу: