Ветер и дождь — страница 101 из 121

Жители Омиды собирались в кабачке или выходили на дорогу и без конца обсуждали военные и политические новости. Но иногда они внезапно смолкали и молчали долго, упорно, хмуро. Это случалось всякий раз, когда поблизости возникала фигура сержанта Никулае Миелуша, начальника жандармского отделения Омиды. Шеф жандармского поста — так называли его официально.

Из страха перед пушками военных кораблей многие жители Турну покинули город и переехали в глубь района, в деревни, недосягаемые для вражеской артиллерии. Кое-кто из беженцев добрался и до нашего села. Власти заботились о них, и на крестьян Омиды обрушились новые распоряжения:

— Приготовьте комнаты для эвакуированных!

— А куда нам самим деваться?

— Перебирайтесь в сени, в сараи.

— Но у нас нет лишних кроватей.

— Спите на полу.

— Как свиньи?

— Идет война. Теперь никто не должен думать об удобствах…

Если вы не жили в те годы в узкой и бедной долине нашей болтливой речки Калмацуи, вы и понятия не имеете о том, как велика была власть жандармского шефа.

И вот однажды среди беженцев из Турну оказалась семья Абрама Калеба. Она прибыла на повозке и подъехала прямо к тому дому, в котором когда-то жила. Старая хозяйка — Папелка — встретила их хорошо. Она ведь знала эту семью и понимала, что лучше приютить в своем доме знакомых, порядочных людей, чем дожидаться, пока жандарм вселит ей каких-то чужих, неизвестных горожан.

— А где же ваши старшие дочери, Ася?

— И Марта и Марина уже вышли замуж.

— Мужья у них хорошие?

— Слава богу, жаловаться не приходится.

Выросла Лия. Выросла Роза. Но и я вырос…

— Здравствуйте, мадам Ася.

— Здравствуй, Курносый.

— Меня кличут Зубастый. Если уж вы не хотите называть меня по имени, зовите меня Зубастый… Или Лохматый-Зубастый, как звал меня господин Калеб.

Я был теперь долговязым, худым, веснушчатым подростком с большим кадыком и выпирающими наружу ключицами, уже успевшим пожить в городе и немного пообтесаться. В душе я все еще чувствовал себя напряженно, неуверенно, но моя прирожденная дикость возвращалась ко мне, только когда меня кто-нибудь обижал.

— Надеюсь, Курносый-Зубастый, теперь ты уже не станешь водить мою дочку в лес или в рощу…

— Почему?

— Потому что вы уже выросли. Я бы не хотела, чтобы о вас стали сплетничать. Девушке, о которой сплетничают, труднее выйти замуж.

Роза, стоявшая рядом и слышавшая этот разговор, покраснела:

— Мама…

— Молчи, Роза… Я знаю, что говорю. Я обязана тебя оберегать, а то, чего доброго, этот парень быстро наградит тебя животом.

Абрам Калеб, который тоже слушал этот разговор, засмеялся:

— Удивляюсь я тебе, Ася. Неужели ты не знаешь, что девушку нельзя уберечь, даже если сторожить ее с ружьем? А тем более не помогут советы. Пусть гуляет с парнем. Ты же не хочешь сделать ее монашкой?

— Не говори глупостей, Абрам!

В ту осень, в первую военную осень, которая была долгой и теплой, с голубым небом и ласковым ветром, я не раз уводил Розу в лес и в рощу. Мы шли рядом по просекам между деревьями, листья которых были того же цвета, что и волосы Розы. Иногда нас заставала ночь, и мы возвращались домой, когда было уже совсем темно. Во время этих прогулок я продолжал учить Розу различать деревья, цветы, звезды, травы, птиц…

Ни одно дерево не похоже на другое дерево. Ни одна птица не похожа на другую птицу. Ни один человек не похож на другого человека. И нет на свете даже двух одинаковых травинок.

— А звезды?

— И звезды разные. Ни одна звезда не похожа на другую, соседнюю.

— Там Козерог?

— Да…

— А там?

— Кассиопея… А там Большая Медведица…

— Да, ты… Но ты… вот ты…

— Что я?

— Почему ты меня не целуешь, Курносый-Зубастый? Разве я тебе не нравлюсь?

— Ты мне нравишься, Роза. Ты мне очень нравишься.

— Почему же ты меня не целуешь?

— Не знаю, Роза. Я никогда еще никого не целовал.

— Я тебе не верю, Курносый-Зубастый. Совсем не верю.

Она была права. Она и не должна была мне верить. Но я не мог быть откровенным до конца. Я не мог рассказать ей всю правду о моей тайной жизни, которая, если говорить честно, и была моей настоящей жизнью. Я не мог рассказать ей о девушках, которых любил, о юношах, с которыми дружил, о книгах, страницы которых листал и перелистывал, пока буквы и строчки не начинали сливаться перед утомленными глазами.

Думаю, что никто не станет спорить, если я скажу, что у каждого человека с раннего детства и до глубокой старости есть своя тайная жизнь, помимо той, которую все видят и о которой все знают.

Мы долго шли рядом… Поля оголились, грачи уже собирались в отлет. Теплый ветерок принес откуда-то издали, с железнодорожной станции, тонкий звук паровозного гудка. Тихо и долго гасли последние солнечные лучи на западе, медленно густела вечерняя тьма, а когда мы подошли к селу, то увидели издали первые вечерние огоньки. Роза вдруг потянулась ко мне, схватила мою голову обеими руками и крепко поцеловала меня в губы. И мы вдруг оба испугались. Я так и не понял, почему мы испугались. Помню только, что мы побежали к селу и остановились лишь на первой улице. Мы остановились, чтобы перевести дух, и Роза сказала:

— Вот как надо целоваться. Теперь ты знаешь?

— Нет, — ответил я, слыша, как стучит мое сердце. — Не знаю. И никогда не буду знать.

— Дурачок! Ты хочешь, чтобы я начала урок сначала? Ты должен уметь целоваться по-настоящему. Разве можно жить и не целоваться? А уж целоваться, так по-настоящему.

У ворот ее дома я сказал:

— Лучше бы ты меня убила. Что со мной будет, если ты снова уедешь?

— Я уеду еще не скоро… Война протянется долго, очень долго.

— Если война продлится долго, настанет и мой черед идти воевать.

— Там видно будет. Может, ты и не пойдешь…

Вероятно, она хотела сказать, что меня в солдаты не возьмут. Виданное ли это дело, чтобы в солдаты брали хромых? Но она не досказала свою мысль до конца. Перед тем как расстаться, я обнял ее и поцеловал.

После этого вечера между мною и Розой как будто выросла высокая черная стена.

А через несколько дней немцы прорвали фронт в Карпатах. Вскоре рухнул и Дунайский фронт. Со всех сторон в Румынию хлынули вражеские армии. Сначала немцы и австрийцы, а потом и болгары.

— Сколько времени понадобится немцам, чтобы добраться до нашей речки Калмацуи?

— Две-три недели. Может, даже месяц. Сейчас идут бои на реках Жиу и Олт. Страшные бои. Люди гибнут.

Но прогнозы эти не оправдались. Немцам понадобилась всего неделя, чтобы добраться до нашего села.

— Немцы! Немцы! Немцы!

Мы кричали «немцы» так, как будто они были людоедами. Но немцы не ели человечины. Они ели цыплят и гусей, уток и поросят. Они быстро съели все наши припасы, все, что годилось в пищу.

— Ничего, когда-нибудь они уйдут. Как пришли, так и уйдут!

— А если они победят? Тогда они уже никогда не уйдут. Тогда они останутся здесь хозяйничать на веки вечные.

— Им не победить. Против них ополчились почти все народы. Они уйдут. Уберутся восвояси, как побитая собака…

Немцы появились и у нас, в Омиде. Прежде всего они нажрались и отоспались. Потом снова нажрались и отправились дальше. Впрочем, на железнодорожной станции осталось несколько немецких солдат, которые должны были следить за движением военных поездов. А в доме тети Ленки обосновалась немецкая комендатура.

Человек ко всему привыкает. Привыкли мы и к немцам. И они к нам привыкли.

— Объявляется военная реквизиция!

— Нам нужны лошади!

— Нужны волы и коровы!

— Нужен хлеб!

— Нужна кукуруза!

— Нужны свиньи!

— И птица!

— И яйца!

— А наша шкура вам не нужна, господин Бюргер?

— Пока нет. Но если понадобится, можете быть спокойны, мы спустим с вас и шкуру. Думаете, пожалеем? На войне как на войне. Тут не до жалости…


Там, где ничего нет, и бог не попросит.

Бог не попросит, а оккупант попросит.

Оккупант не попросит — оккупант потребует…


Немцы перевернули вверх дном все село и ограбили его жителей. Все села в долине болтливой речки Калмацуи были обобраны до нитки.

— У нас уже ничего не осталось, господин Сапока. Даже воды в колодцах не осталось.

Сапока, родившийся и выросший в Буковине, продолжал свое:

— Вытаскивайте все, что припрятали, мерзавцы! А то я вас всех перестреляю. Перестреляю как собак! Спущу с вас шкуру!

Может, Сапока был и неплохим человеком. Но была война, и он, Сапока, олицетворял собою оккупационную армию.

— Мы ничего не спрятали, господин Сапока.

— Я вам не верю. Вот приду к вам с обыском, тогда узнаете.

— Пожалуйста…

И немцы обыскивали дом. Потом они обыскивали двор, лазили в погреб и на чердак. Не было такого места, куда немцы не сунули бы свой нос. Иногда они находили то, что искали. Но чаще оставались ни с чем.

Однажды — это было в самом конце осени — немцы уехали обыскивать поместье Гогу Кристофора, где по слухам было спрятано зерно и даже рабочий скот. И как раз в этот день к нам в Омиду пожаловала банда башибузуков в рваных военных шинелях и красных фесках. С 1877 года у нас никто не видел турецких солдат. Впрочем, даже тогда турки, которых видели в Омиде, были военнопленными.

— Ворвались турки!.. Турки!..

— Они пришли грабить?

— Неизвестно.

— Много их?

— Девять человек…

— Только девять?

— Да, только девять. И с ними Сулейман.

— Какой Сулейман?

— Тот, что работал подмастерьем у Абрама Калеба и помогал ему перекрывать крышу на нашей церкви.

— Этот обязательно будет грабить! Убивать он нас, пожалуй, не станет, но ограбить постарается. Будьте уверены…

Новость быстро распространилась по селу, и у примарии собралась целая толпа любопытных, таращивших глаза на турок. Все турки были в старом, кое-как пригнанном военном обмундировании и уверяли, что они солдаты регулярной армии Энвера. Но почему-то все они были вооружены какими-то допотопными ржавыми винтовками. Оружие было явно похищено со старого склада, а может, даже из музея. Турки прибыли верхом на старых, жалких лошаденках, которые тоже явно были краденые. Всадники спешились, привязали лошадей к забору примарии и, войдя в помещение, уселись вокруг стола с видом полновластных хозяев; двое даже положили ноги на стол. Сулейман, судя по всему, был у них старшим. Он подозвал к себе примаря и спросил: