— Он боится, что его брат Василе умрет без свечки в руках. Таков здесь народ, все очень суеверны, никто не хочет умирать без причастия, без свечки… Когда кто-нибудь собирается умереть, родственники всегда являются ко мне и просят в долг свечи и спички. Я им не отказываю. Они не забывают своих долгов и, как только в доме появляются деньги, расплачиваются со мной. Еще не было случая, чтобы кто-нибудь забыл расплатиться.
Она продолжает жевать орехи и улыбаться.
— Когда умер Акоп?
— Месяцев шесть назад. Может, даже семь…
— Ты не носишь траура?
— Нет… Покупателям не нравится приходить в лавку, где помнят покойника. Покупатели любят, чтобы хозяйка весело улыбалась и шутила. Бедняга Акоп, он как будто предчувствовал свою кончину и поучал меня: «Если я умру раньше тебя, ты не должна носить траур больше двух-трех дней, иначе ты отвадишь покупателей». Я его не послушалась и носила траур целую неделю.
И она снова улыбается и снова погружает руку в тарелку с орехами.
— А ты почему не берешь?
— Не хочется.
— Ну так я сама их съем. Я не боюсь растолстеть. Мне это уже не страшно.
Она вдруг начинает смеяться. Ее улыбка меня почему-то раздражает, а смех ее мне безразличен.
— Если и растолстею, какое это имеет значение? Я все равно уже не выйду во второй раз замуж. Не выйду… не выйду…
— Почему? Ты же еще не стара. И, наверное, твой Акоп оставил тебе приличное состояние.
— Да, оставил. И от родителей кое-что осталось. Но кто захочет жениться на вдове, у которой шестеро детей? Если б и нашелся такой человек, я сама подумала бы, что он сумасшедший.
— А может, все-таки найдется?
Она снова набивает полный рот орехами. Жует медленно, старательно. Потом говорит:
— У меня шестеро детей. Если бы мой Акоп не умер, я, наверно, родила бы еще шестерых. Может, даже больше… Я тебе нравлюсь?
Вопрос застает меня врасплох. Этого я не ожидал и не могу скрыть смущения. Но надо отвечать, и я бормочу:
— Ничего… Ты выглядишь вполне прилично. Для вдовы с шестью отпрысками ты выглядишь даже очень прилично.
И мы оба смеемся. Орзу смеется даже больше меня. Мне тоже хотелось бы рассмеяться громко, непринужденно, но не удается.
Вдруг мы снова видим в дверях босоногого мальчугана, который приходил за свечкой. У него заплаканные глаза. Бедный малый.
— Мой братан Василе умер, — сообщает мальчик. — Мама не успела вложить ему в руки свечку, он уже умер. Он уже умер… И теперь мама прислала меня взять, тоже в долг, два кило пшеницы, четверть кило сахару и горсть конфет. Мама хочет сварить кутью для покойника. Оставлять моего брата Василе без кутьи никак нельзя, а для кутьи нужны и конфеты. Так что мама просит вас, тетенька…
— Ладно, ладно, — обрывает его Орзу. — Я все поняла, и перестань хныкать. Высморкай нос. Когда у меня умерли отец и мать, я столько не плакала.
Я спросил мальчика:
— Твой брат Василе был старше или моложе тебя?
— Старше. Мама говорила, что сначала она родила его, а потом через семь-восемь минут и меня. У моей мамы всегда рождается двойня. Отец ругает ее за это и даже несколько раз больно прибил, но у нее всегда рождается двойня. Всегда двойня и всегда мальчики.
— Сколько раз уже рожала твоя мать?
— Четыре раза. Теперь она собирается рожать в пятый… Мой брат Василе умер, а она собирается рожать в пятый раз… Но она все равно плачет. Вот отец не плачет, он пока еще ничего не знает. Отец работает далеко, на станции, и узнает только вечером, когда придет домой с работы…
Тетенька Орзу вручает мальчику товары в долг, потом дает ему в придачу большую конфету. Мальчик берет ее и, прежде чем вложить в рот, говорит:
— Она, наверно, сладкая… Это хорошо, потому что с тех пор, как умер мой братан Василе, у меня почему-то стало горько во рту. До сих пор горько…
Когда мальчик наконец ушел, Орзу начинает рассказывать о смерти своих родителей. Ужасная смерть. Они умерли от бешенства, и перед смертью их пришлось связать.
— Всякая смерть ужасна, — говорю я.
— Нет, это не так…
И Орзу продолжает рассказывать о смерти родителей. И продолжает грызть орехи. Когда орехи кончились, она сняла с полки связку сушеного инжира.
— Угощайся! Не хочешь? Жаль. Коли так, придется мне самой съесть всю связку.
Она улыбается, и мне почему-то кажется, что я мог бы убить ее за эту тупую улыбку.
— Я всегда так делаю, — говорит она, — наевшись орехов, приступаю к инжиру. Как арабские женщины… Это правда, что в странах, где растет инжир, живут только арабы?
Она снова улыбается, и у меня снова возникает желание придушить ее.
— Да, правда. Ты еще не забыла то, что учила в школе.
Школа!.. Исчезает лавка Акопа со всем ее содержимым. Исчезает городок Руши-де-Веде… Исчезает тетушка Орзу… Господи боже мой! Исчезаю и я сам… Но не совсем. Остаются глаза. Сам я себя не вижу, но мои глаза видят. Они видят золотые ворота. Ворота открываются. За ними — золотая дорожка. Золотая дорожка моего давно прошедшего детства… Дорожка ведет в школу села Омида. Я вижу своих соучеников и среди них девушку Орзу, веселую девушку Орзу с ярко-голубыми глазами. Стройную и красивую девушку Орзу в ярко-голубом платье… Учитель вызывает меня к доске и предлагает прочитать наизусть стихотворение «Сержант из Васлуй». Я начинаю декламировать, но, почувствовав пронзительный взгляд ярко-голубых глаз, забываю слова и запинаюсь. Учитель озабоченно спрашивает:
— Что с тобой?
— Не знаю, — говорю я, почти плача.
— Можешь выйти погулять, — предлагает учитель. — Иди, успокойся… Ты, наверно, вспомнил кого-нибудь из своих умерших родственников. Верно?
— Да, я вспомнил дедушку.
— А когда он умер?
— Не знаю. Меня еще тогда на свете не было.
Учитель улыбается и делает мне знак, что я могу идти.
Я выхожу во двор, вытираю глаза и начинаю беспокойно прогуливаться в ожидании перемены. Звонок. Перемена. Я подхожу к Орзу, беру ее за руку.
— Почему ты так настойчиво смотрела на меня? Почему у тебя были смеющиеся глаза?
Ответ был неожиданным:
— Почему я смеялась? Потому что ты обносился. Ты разве сам не видишь? Ты самый жалкий и обтрепанный мальчик в классе. На тебя нельзя смотреть без смеха.
Тогда тоже была осень. И накрапывал мелкий дождик. И холодный ветер бил мне в лицо. Я был самым жалким и обтрепанным мальчиком в классе…
Я спал, сидя на стуле, и у меня окоченели ноги. Сквозь щели примарии проникал холод. Гынжи, оставшиеся в примарии, спали на полу, завернувшись в свои бурки и тулупы. Орош тоже спал и, по-видимому, не ощущал холода. Заснул и санитар Резя. Только Цигэнуш не спал и, почувствовав, что я проснулся, сказал, сдерживая стон:
— Никогда в жизни я не испытывал такой боли… Проклятое колено…
— Разбудить санитара?
— Не надо. Он все равно не может мне помочь. Никто и ничто уже не может мне помочь… Кроме… Пожалуй, сигарета все же помогла бы мне…
Я немедленно дал ему сигарету. Поднося, зажженную спичку, я как бы случайно притронулся к его лбу, Он был влажный и горячий.
— Тебя лихорадит?
— Да… не стоит об этом говорить.
У мира нет границ…
У мира нет границ…
У мира нет границ…
Но у жизни есть границы. Жизнь каждого человека имеет границы. Жизнь тех, кого мы убили в лесу, имела границы. Жизнь Клементе Цигэнуша имеет границы. И моя жизнь тоже. Все жизни на земле…
Лику Орош проснулся. Вскоре проснулся и Резя. Проснулись Гынжи. Печка остыла, и Резя ушел за дровами. Гынжи вышли на улицу поразмяться. Мы с Орошем остались в комнате. Вдруг мы услышали какой-то странный шум, нам показалось, что по улице скачет всадник. Цигэнуш сказал, что ему тоже послышался лошадиный топот. Мы быстро вышли на улицу и как раз вовремя, чтобы увидеть, что это не было галлюцинацией: мимо примарии промчался кто-то верхом на лошади. Человек этот низко наклонился и прижался к шее своего коня. Почти невозможно было разглядеть его — всадник и лошадь составляли одно целое. Гынжи попытались остановить его криками:
— Стой!.. Стой!..
Всадник неожиданно ответил выстрелами. Они прозвучали совсем близко, одна пуля угодила в окно примарии. Раздался звон разбитого стекла. Но всадник уже исчез. Он словно растворился в ночной мгле.
Вернувшись в комнату, Орош нашел на полу еще горячий кусочек свинца. Пуля просвистела над головой Цигэнуша и угодила в стену. Орош положил пулю в карман и обратился к санитару, который уже принялся разжигать печурку:
— Продолжим вчерашний разговор, товарищ санитар? Мы тогда остановились на советах, которые Иисус Христос и богородица дают избирателям по случаю выборов. Так, кажется… Ну а что же еще? Не может быть, чтобы в избирательной кампании участвовал только Христос. Кто еще принимает в ней участие? О каких еще событиях рассказывает молва?
Санитар тотчас согласился с Орошем:
— Вы угадали — не только Христос действует в нашем уезде. Есть и другие. И живые и мертвые. Вот, например, в, скиту Молифт даже святой Софроние, изображенный на старинной иконе, вдруг заплакал. Настоящими большими слезами, как ребенок. Монахи и монахини сразу же разошлись по селам, приглашая всех прийти и посмотреть своими глазами, как плачет святой. «Приходите поскорее в скит Молифт, и вы увидите слезы святого… Вы увидите, как плачет святой Софроние от сострадания к бедам и горестям нашего несчастного отечества». А в селе Ватра… О, в селе Ватра произошло нечто еще более удивительное: одна корова родила теленка с шестью ногами… А куры попадьи из деревни Пырул Ротат снесли яйца, на которых был крест… Но и это еще не все. По всему уезду происходят чудеса и таинственные явления. Скорый поезд из Ясс был остановлен в пути крылатым человеком, а когда пассажиры выглянули в окна, крылатый им сказал: «Держитесь и не сдавайтесь. Через недельку-другую мы высадимся в порту Констанца и спасем вас от коммунистов». Сказав это, он улетел и словно испарился в воздухе…