нче свадьба. Какое тебе дело до этого вора? Разве ты ему слуга?» — «Я ему не слуга, — сказал Харлапете, — но я обязан идти. Если Босоанка меня зовет, я обязан подчиниться». Больше он ничего не сказал и вышел на улицу. Увидев его, Босоанка скомандовал: «На коня!» И сам же чуть ли не силком втащил его в седло. «Едем!» И они уехали. Все трое. Мой зять даже не оглянулся… Ну, что ты скажешь? Видано ли такое дело? Свадьба осталась без жениха…
Лаурика почувствовала необходимость подтвердить слова матери:
— Да, Минотар уехал, а меня оставил. Оставил меня такой же, какой я была и до свадьбы… чистой, как роса… так маменька говорит… как утренняя роса…
Лаурика вздохнула. Как видно, новые туфли уже порядком ее измучили. Она сняла их и ушла в соседнюю комнату в чулках. Вскоре она вернулась в тапочках и снова села рядом с матерью. Так как разговор о женихе был исчерпан, невеста спросила:
— А кто у нас был на свадьбе, маменька? Я не всех знаю…
— Родня Стурзи и родня Харлапете, доченька. У твоего жениха знатная родня. Трое из рода Харлапете служили в старину заплечных дел мастерами при Ясском дворе. За каждую отрубленную голову палач получал золотой. Хорошие это были времена. Но потом вышел закон не рубить больше голов, и род Харлапете обеднел. Деды и прадеды служили господарям Молдовы, а наш бедный жених Минотар Харлапете прислуживал вору и разбойнику Босоанке…
— А твоя родня, маменька, не пришла на свадьбу?
— Я же нездешняя, доченька. Я из других мест…
— Откуда?
— Этого я и сама не знаю. Стурзя выторговал меня у булибаши. Говорят, что мои родители давно умерли.
Дождь, обрушившийся на мир, все еще не прекращался. Не прекращался и ветер — он стонал и свистел за окнами и гнал по небу черные облака. Стало заметно темнеть. Вечер приближался осторожными, но быстрыми шагами…
Но никто не видел приближающегося вечера,
так же как никто никогда не видел пяток ног,
так же как никто не видел рук господа бога,
господа бога, который шагает с звезды на звезду,
Тех самых рук, которыми он создал мир
за шесть коротких дней,
за шесть дней…
Но по каким часам были измерены
эти шесть дней?
— Ваше здоровье, господин товарищ! Пейте! Дай вам бог счастья и здоровья!
Я выпил, и Замбила снова наполнила мой стакан. В комнате стало совсем темно, и цыганка, зажгла лампу.
— Хорошее вино, — сказал я ей, пригубив из стакана. — Очень даже хорошее винцо, но пить я больше не стану. Не приучен я к вину.
— Одним стаканом больше, одним меньше — какая разница?
— Да, одним больше, одним меньше… Но может быть, как раз этот стакан…
Я не закончил свою мысль и выпил. Я выпил еще один стакан до дна. А потом еще и еще… И комната стала наполняться странными тенями. Или это мне только померещилось? Впрочем, не все ли равно? Кажется, я уже переступил порог сна. Я выпил больше, чем нужно, и потерял ощущение реальности. Я все еще сидел на стуле и курил. Я очень устал и откинулся на спинку стула. Но в то же время я разгуливал по комнате и чувствовал себя молодым, совсем молоденьким мальчишкой. Я был молоденьким мальчишкой и насвистывал какую-то песенку. И мне было весело…
Весело…
Весело…
Весело…
Где я? Еще здесь или уже по ту сторону ворот? А может быть, я стою на самом пороге?
Я все еще слышал шум дождя и вой ветра. И в то же время ушами мальчишки, который разгуливал по комнате, я слышал…
Нет! Нет! Я не скажу вам, что я слышал. Не скажу, что я видел. Нет!
— Налей мне еще стакан! Теперь уже все равно…
Я снова осушил стакан до дна. Потом я сказал:
— Подойти поближе, женщина! Чуть поближе… Не бойся, я тебя не съем.
— Сейчас. Я только поправлю фитиль в лампе.
Она выкрутила фитиль и подошла ко мне почти вплотную. Я смотрел на нее. Я вглядывался в ее лицо. Я глядел так долго, пока не почувствовал холодок во рту. Я почувствовал, как мои губы леденеют. Эти глаза! Я их уже когда-то видел… Этот голос! Я его уже когда-то слышал… Где? И когда?
То, о чем я подумал, — безумие! Дождь и ветер! Туман и вино! Вино и сон. Сон наяву. Или летаргия! Наркоз! У меня не хватало смелости задать решающий вопрос. Я не мог раскрыть рта. Я оцепенел. Я чувствовал необъяснимую тревогу. И тогда я притворился пьяным. А может, я и в самом деле был пьян? Мои губы пылали. И лоб пылал. Ощущение холода сменилось ощущением жары. Я и в самом деле был пьян. И я спросил:
— Послушай, женщина! Давным-давно, тысячу лет назад, когда ты еще была девчонкой, ты не жила на Дунае?
— А как же! Жила. Я жила на Дунае. Я жила и у других рек. Когда я была девчонкой, мы кочевали с табором. А табор-то у нас был большой. Кони добрые, сытые — мы всю страну объездили. На Дунае, говоришь? Да, жили мы и на Дунае…
— Когда это было? Не в годы ли первой войны? И кто еще был с тобой — не Кира ли? Платочек алый, брови черные, лицо румяное — краля Кира… И цыган Танасе, длинный, нескладный, грубый, Танасе по прозвищу Злое Сердце… И не работали ли вы все в имении боярина Аризана из Клокочева?
Безобразную толстую женщину, продолжавшую как ни в чем не бывало раскуривать свою трубку, мои вопросы даже не удивили. Она ответила:
— Ну конечно же, работала… Где я только не работала! Всех бояр и не упомнишь. Но боярина Аризана из Клокочева помню. Старый черт — как его не помнить?
Она рассмеялась, показывая зубы. Весь передний ряд был из золота… И я вдруг пожалел, что все еще живу на свете. Пожалел, что я человек. Я хотел бы быть деревом, камнем, чем угодно, но только не человеком.
Замбила все еще не понимала, что со мной происходит. Она продолжала:
— Ну и дьявол был этот боярин Аризан! Один глаз у него был стеклянный. Это бы еще ничего. Только насчет цыган-работников такой подлый был, что страх. И плеть-то у него была пострашнее, чем у самого булибаши…
— Замбила, — сказал я, с трудом переводя дыхание. — Замбила… Ну-ка посмотри на меня и вспомни… Постарайся вспомнить, видела ли ты меня в прежние времена? Вспомни — кто я…
— Что ж, я и так все смотрю на тебя. Все приглядываюсь. И мне тоже кажется, будто мы с тобой когда-то уже встречались. Погоди… Дай мне поглядеть в твои глаза. Да, да…
У нее вдруг изменился голос. Он стал тихим и жалобным. Он стал даже испуганным. Как будто она увидела смерть.
— Глаза, — продолжала она слегка испуганно. — Ох, боже ты мой… Эти глаза я уже видела… Но губы… Что с ними — ветер их выдубил, что ли?
— Да, Замбила, ветер. Губы потрескались от ветра. Только от ветра…
От нас обоих несло вином. И табачным дымом. Мы смеялись. Глядя друг на друга, мы вдруг начали хохотать как помешанные. Мы как-то сразу поглупели. Мы были пьяны. Мы вели себя как пьяницы. Вдруг Замбила схватила мою руку и начала рассматривать ладонь.
— И эту ладонь я знаю. Я гадала по этой ладони…
— Нет, не ты гадала. Гадала мне только Кира, а не ты.
— И я тоже. Но ты забыл. С тех пор прошло много времени, и ты забыл. Мужчины забывают скорее, чем женщины. — И еще раз взглянув на мою ладонь, а потом и в лицо, она продолжала уже другим тоном, жалобным и тоскливым: — Бедненький. Не повезло тебе… Хоть ты и вынул сердце свое из груди и показал его людям, они плюнули в него… Сердешный… Тебе и теперь не везет. Погляди… Скоро твое сердце совсем завянет. И глаза высохнут. Но еще до этого, из них потекут слезы. Ох, много, много слез…
Она вдруг заговорила по-цыгански. Она заговорила на древнем цыганском диалекте, который знают даже не все цыгане. В ее словах, в звуке речи был какой-то странный ритм, напоминающий таинственную песню. Может быть, любовную или песню о неосуществившейся любви. Я подумал: откуда она знает, что произошло со мной в жизни? И откуда ей известно, что ждет меня в будущем?
— Ты пьяна, — сказал я. — Вдрызг… Ты слишком много выпила и сама не понимаешь, что говоришь…
Она снова посмотрела на меня и вдруг заговорила своим прежним голосом. Да, именно своим прежним, молодым голосом, который я не забыл:
— Ты… Ты тот самый?
Я сказал:
— Ты юбисардама-ман?
Я сказал это просто, как будто и не прошло столько лет. Как будто я всегда говорил по-цыгански.
— Сар-ти-на юбисардем-тут, — ответила она. — Ты тогда уехал в город… А я ведь любила не только тебя одного. Я любила и других. Я многих любила. Поэтому Стурзя и купил меня у булибаши по дешевке…
Она рассмеялась. И снова показала свои зубы, свои золотые зубы. Она хохотала. И ее живот, огромный и толстый живот, и жирные груди колыхались от хохота.
— Помню я тебя, очень даже хорошо помню… Ты уехал в город и стал господином. Ты стал боярином. Вот чудеса-то. Ты же был батраком у боярина Аризана. Ты был слугой. А теперь сам стал боярином…
Я действительно был слугой у боярина Аризана. Не очень-то верным, но слугой. Теперь она втемяшила себе в голову, что я сам стал боярином.
— А знаешь ли ты, почему я пришла к тебе тогда, ночью? Из жалости… И другие приставали ко мне, покою с утра до вечера не давали. Но ты был не таким. Уж больно ты был печальным. К тому же еще и хромым. Вот я тебя и пожалела… А теперь ты стал боярином. Старался, наверно, мучился, ночей не досыпал… На твоей ладони этого нет, но на лице все записано. Ах ты, несчастный… Думаешь, стоило так стараться, так мучиться?
— Может, и не стоило. Не знаю.
— Не стоило, сердешный. Меня послушай — не стоило!
Я молчал. Замолчала и Замбила. Она задумалась. Потом сказала:
— Однажды ночью… там, в поле… Помнишь? Взошла луна, и ты просил меня спеть. Помнишь ту песню?
— Нет. Я помню, что просил тебя петь, но песню забыл. А если забыл, то, стало быть, забыл. И все…
Я повторял свои слова как попугай. Я был пьян, но слушал Замбилу, ясно сознавая, что в мире все чудовищно и безнадежно, что лучше бы мне сейчас выйти на улицу, лечь в грязь и умереть. Но я не сдвинулся с места. Я даже улыбался. Я улыбался, чтобы показать Замбиле, что мне все равно, что меня уже не трогает прошлое, не волнует прошедшее время, превратившее нас обоих в стариков, в безобразных и жалких стариков.