Ветер и дождь — страница 20 из 121

— Что ты знаешь о боярине из Доли? Его звали Албу Доля.

— Мне многое рассказывали о нем два года тому назад, когда я сюда приехал. Кажется, он принадлежал к старинному и знатному роду. К какому именно, я уже сейчас не помню — я всегда путал имена бояр и воевод Молдовы. Побывал я, конечно, и в селе Доля и осматривал боярское имение. Какие добротные дома! Какие сады! Замечательная старинная часовня! Этот боярин был, по-видимому, очень набожным. Монашеский скит в Молифте тоже он построил. Церковь, которая стоит в селе Доля, воздвигнута его предками. Набожность не мешала ему предаваться несколько странным, но вполне понятным развлечениям. Он любил, например, ездить в город не на лошадях, а в карете, которую тащили на себе крестьяне. В 1907 году, во время крестьянских восстаний, жители Доли попытались поджечь и его усадьбу, но Албу Доля вместе с сыном и несколькими вооруженными стражниками отбил нападение крестьян. А через несколько дней, когда в Телиу прибыли войска, Албу Доля поймал зачинщиков и повесил их в собственном саду. Деревья, на которых они были повешены, растут и поныне. Это ореховые деревья, и они все еще плодоносят. В те дни Албу Доля охотился на крестьян с собаками…

— А после восстания с ним ничего не приключилось?

— Нет. Последний Доля умер всего лишь несколько лет назад, от старости. Но сын его погиб уже через год после подавления восстания: лошадь принесла его труп, привязанный к седлу… Албу Доля поставил на могиле сына пышный памятник. На цоколе была изображена группа крестьян, подносящих молодому барину цветы и венок из пшеничных колосьев. Есть люди, которые лгут не только при жизни, но и после смерти. Они лгут даже памятниками и мемориальными досками…

За дверью послышались женские голоса. В комнату вошла медицинская сестра и сообщила, что мы уже можем навестить Цигэнуша в его палате. Но она предупредила нас, что он еще очень слаб и ему нельзя долго разговаривать.

Мы вошли в палату. Цигэнуш лежал на своей койке, закутанный в одеяло до подбородка. Он лежал словно придавленный страшной тяжестью только что перенесенного страдания и смотрел на нас в упор своими грозными и вместе с тем наивными, как у ребенка, черными глазами. На его неподвижном и белом, как бумага, лице блуждала слабая улыбка. Увидев нас, он сказал:

— Сигарету… Дайте мне настоящую сигарету из настоящего табака…

Медицинская сестра нахмурилась:

— Еще рано, товарищ. Потерпите.

Цигэнуш покорно согласился:

— Раз нельзя — подчиняюсь. — Он снова попробовал улыбнуться: — Вот я и дожил до того, что вынужден подчиняться медицинской сестре.

Я взял его за руку, и он подумал, что я хочу нащупать его пульс.

— Сердце? Не беспокойся. Оно меня не подведет. Сердце знает, что ему еще придется поработать. Оно не подведет… Но… мне жаль ноги…

Несмотря на предупреждение сестры, мы оставались у койки Цигэнуша целый час. Когда мы наконец собрались уходить, было уже около полуночи. Выйдя на улицу, Орош остановился и спросил:

— Неужели дождь прекратился?

Я обрадовался.

— Завтра будет солнце!

— Завтра, — сказал Орош, — нашим активистам будет легче разъезжать по селам…

Я думал о солнце, а он сразу же подумал о работе. По-видимому, я уже никогда не научусь мыслить, как Орош. А если это он все упрощает и ошибается? Нет, Орош не может ошибиться. За свои убеждения он сидел в тюрьмах, а человек, который прошел через тюрьму, не может ошибаться. Если он и ошибается, то это случается редко, очень редко. Так думали мы в первые послевоенные годы. Позднее мы убедились, что все не так просто. Помню, как старые товарищи упрекали меня.

— В то время как мы сидели по тюрьмам и мучились, ты был на свободе. Ты занимался журналистикой и писал стихи. Ты публиковал свои сочинения и получал за них гонорар. Сидел в кафе и ходил в театр. Обедал в хороших ресторанах. Знакомился с красивыми женщинами. Свободно разъезжал по стране, а иногда ездил и за границу. Иначе говоря, ты жил и наслаждался жизнью… В то время как мы…

— Я готов признаться во всех этих грехах, товарищ Бод. Но как мне загладить свою вину?

Товарищ Бод молчал. Он рано поседел, его желтое лицо было в таких резких морщинах, что они казались искусственными. В выражении его лица было что-то мученическое, он напоминал мне византийских святых, изображенных на старых иконах. Я бесконечно уважал его героическое прошлое: двенадцать лет тюрьмы и четыре года концлагеря — не шутка. Я никогда не смел перечить ему, а он часто выходил из себя, объясняя, как я должен выполнить то или иное задание, и каждый раз терзал меня напоминанием о разнице в нашем прошлом.

— Ты был свободен, в то время как мы страдали.

— Да, товарищ Бод, я это охотно признаю. Но что же мне теперь делать? Как загладить свою вину?

— Это ты сам знаешь, — неопределенно говорил товарищ Бод.

Ответ был всегда один и тот же, после чего товарищ Бод погружайся в длительное молчание.

Примерно год тому назад, в середине зимы, в Бухаресте разразилась страшная вьюга. Снегопад продолжался трое суток, и город замер. Остановились трамваи и автобусы; Трудно было даже выйти из дому — снег слепил глаза, ветер валил с ног. И вот в самый разгар этого небывалого снежного урагана раздался телефонный звонок:

— Говорит Бод. Завтра в восемь утра состоится собрание активистов. Ваша явка обязательна.

— Но ведь…

— Я уже сказал: явка обязательна.

И товарищ Бод повесил трубку.

Я лег спать. Дом, в котором я жил, почти не отапливался. В комнате, где я работал и спал, было адски холодно. Холод и разбудил меня среди ночи. Я посмотрел на часы и увидел, что уже начало пятого. Я встал и оделся. Потом я разыскал палку и вышел из дому. Улицы были завалены снежными сугробами. Никаких тротуаров, никаких дорожек. Я спотыкался, проваливался в снег, подымался и шел дальше. Снова падал и снова вставал. Снегопад все еще не прекратился — четвертый день продолжалась непроглядная вьюга. А до места, где было назначено собрание, нужно было пройти больше двух километров. Я прошел их за четыре часа. Поднявшись на пятый этаж, я стряхнул с себя снег и вошел в зал заседаний. Там уже сидело человек двадцать. Всего было вызвано на собрание около ста товарищей. Сидевшие беспрестанно курили. В комнате стоял бледный сумрак и было так накурено, что, казалось, можно было бы разрезать табачное облако на куски. За столом президиума важно восседал товарищ Бод. Я поздоровался, но он не удостоил меня ответом. Я видел только, как он раскрыл какую-то тетрадь, похожую на классный дневник, и что-то отметил в ней; как мы поняли потом, он отмечал каждого вновь прибывшего и время, когда он прибыл. Я тоже сел на стул и стал ждать… Мы прождали до двенадцати часов дня. За это время пришло еще человек пять-шесть. Ровно в двенадцать товарищ Бод открыл собрание и сказал:

— Я вызвал вас на это собрание, несмотря на ужасную погоду, именно для того, чтобы узнать, кто из вас, новых членов партии, не прошедших через подполье и тюрьмы, беспредельно предан партии и готов явиться по первому ее зову…

После этого товарищ Бод сразу же объявил заседание закрытым и предложил нам разойтись по домам. У меня больше не было сил, чтобы рискнуть пуститься в обратный путь. Я отправился к друзьям, живущим неподалеку, и остался у них на целые сутки. Дорога, которую я проделал утром, не прошла для меня даром — я простудился и пролежал потом две недели с высокой температурой. Но я был рад, что так дешево отделался, и мне даже не пришло в голову, что товарищ Бод поступил неправильно. Однако позднее он сам занялся самокритикой:

— Знаете, я пришел к выводу, что не должен был вызывать вас в тот день, когда была снежная вьюга. Я сожалею об этом. К несчастью, должен признаться, что я всегда страдал левизной…

Когда мы видели, что старый товарищ ошибается или проявляет дурные черты характера, мы ужасно огорчались. Иногда у нас было такое впечатление, как будто на наших глазах происходит развенчание идола. А в те времена — теперь я уже могу сказать об этом открыто — идолов у нас хватало…


Когда мы подошли к дому, в котором помещался уездный комитет партии, мы увидели каких-то лошадей, привязанных к забору. В темноте трудно было их пересчитать, мне показалось, что их там не меньше семи. Орош сразу же определил:

— Это лошади Гынжей…

Семеро Гынжей действительно дожидались Ороша в той комнате, которую принято было считать его кабинетом.

— В чем дело? — спросил Орош. — Что-нибудь случилось?

— Всегда что-нибудь да случается, — неопределенно ответил один из Гынжей, и по его лицу я понял, что ему хотелось бы остаться наедине с Орошем.

Гынжи, разумеется, считали и меня своим товарищем, но только до определенной черты… А за этой чертой для них существовал только Орош. Именно он олицетворял для них партию.

Я извинился и сказал, что мне нужно уйти. Никто не стал меня задерживать, и я отправился в комнату, служившую нам спальней. Это была неуютная, но просторная комната, в которой стояли четыре железные кровати, застеленные грубыми шерстяными одеялами. Постельного белья я не обнаружил, но это меня не смутило: главное, было бы тепло. Пока я раздевался и устраивался на ночлег, пришел и Орош.

— А ты не хотел бы помыться? — спросил он.

— Еще бы! А где?

— Идем со мной.

И Орош привел меня в комнату, находящуюся в другом конце дома. Она показалась мне настоящим райским уголком. Там была не только горячая печка, но и таз для умыванья, и мыло, и полотенце, и простыни, и даже бутылка керосина.

— Когда помоешься, не забудь о керосине, — посоветовал мне Орош.

Я бы и так не забыл. Мысль о том, что я, наверное, набрался вшей, мучила меня уже второй день.

Помывшись, я вернулся в комнату, где стояли кровати, и улегся совершенно счастливый, хотя и насквозь пропахший керосином. Я очень устал и заснул сразу же, едва только моя голова коснулась подушки. Но и сон не принес мне успокоения после бурно проведенного дня. Я был весь в плену сновидений. Какой-то таинственный механизм управлял мною по своему