— Ты сумасшедший! — кричала мне квартирная хозяйка, вдова Зэвораш. — Зачем ты портишь себе глаза по ночам писанием всяких глупостей? Весна пришла… Разве ты не видишь?
— Да, мадам Зэвораш, кажется, пришла. Быстро бегут дни, недели, месяцы — вот и пришла опять весна.
— Что же ты все еще торчишь в комнате? Вспомни, что ты мужчина, а не монах.
— Что же мне делать, мадам Зэвораш?
— Что делать? Меня ты сторонишься… Ну что же, найди себе девчонку и отведи ее на пустырь! На нашей улице полным-полно девчонок, а ты тратишь время на какую-то писанину и на табак. Все торчишь в своем чулане и куришь. Ты скоро превратишься в копченую воблу! Табак убьет тебя!
— Но ведь что-нибудь в конце концов должно же меня убить. Пусть это будет табак.
Я и в самом деле стал много курить. Чем дольше я жил в городе, тем чаще я часами плавал в табачном облаке. Я плыл по волнам, это было главное, но я совсем не знал, куда мне плыть…
Проходя по Каля Викторией, я остановился у чугунной решетки королевского дворца и стал смотреть, как сменяется караул. Вдруг кто-то положил сзади руку мне на плечо, и я услышал знакомый голос:
— Глазеешь на музыкантов?
— Так точно, господин Диоклециан.
Я обернулся. А господин Диоклециан продолжал осуждающим тоном:
— Почему ты не приходил ко мне?
— Я был занят, господин Диоклециан. Честное слово — ни минуты свободного времени.
— Понимаю… Весна! Во всем виновата весна. И девчонки с улицы Иночента. Не красней, дурачина! Это твое право. Когда я был помоложе, у меня тоже была зазнобушка на улице Камподуч. Ты когда-нибудь видел, какие девчонки водятся на улице Камподуч?
— Видел. Как раз вчера я гулял по Камподуч с двумя девушками.
— Ну и как? Хорошие девчонки?
— Они никогда не причесываются, господин Диоклециан. Да и не моются, наверно.
Во дворе королевского дворца заиграл военный оркестр. Ветер шевелил поля шляпы господина Диоклециана — он носил артистическую шляпу с широкими полями.
Когда церемония смены караула закончилась, Диоклециан взял меня под руку и увел с собой. Я спросил:
— Куда? В Чишмиджиу?
— Зачем это тебе вдруг захотелось в парк?
— А куда же мы пойдем?
— Пойдем к этой свинье, к Борде…
— К нему я не пойду — он никогда меня не звал.
— Ну, миленький, ясное дело! Ты ведь не знаменитость. Не опубликовал еще ни одной книги. И не выставлялся.
— Ну и что же? Напрашиваться я не стану. Он меня не звал, стало быть, незачем мне к нему идти.
Диоклециан вдруг громко расхохотался. Он смеялся довольно долго и даже начал задыхаться от смеха. Потом он сказал:
— Сегодня ты можешь отправиться к Борде без приглашения. Эта свинья тебя уже не выгонит. Бордя умер!
— Умер! Как так — умер? Мне казалось, он проживет сто лет. Жрал за семерых. Да и вообще жил в свое удовольствие. И выглядел-то всегда отлично.
— Да, на вид он был здоровым. И все-таки умер. Сердце не выдержало… Лично я давно этого ожидал. Его разгульная жизнь не могла кончиться добром.
Я не стал больше упрямиться. Умер Бордя! Весь Бухарест будет обсуждать это событие по крайней мере дня два-три. Умер Бордя! Какой Бордя — делец и мошенник? Да, именно он, делец и мошенник. Умер мошенник Бордя. Бордя — педераст? Да, умер Бордя педераст. Бордя — тонкий знаток искусства? Да, именно он, и никто иной…
И я побежал за Диоклецианом. Миновав Каля Викторией, королевский дворец и сквер с плакучими ивами напротив здания Атенеума, мы свернули налево, на улицу Штирбей Водэ.
С Диоклецианом я познакомился именно в то время, когда у меня появилась мечта стать художником. Диоклециан был художником. Внешность у него была невзрачная: худ, сутул, глаза всегда красные, выражение лица утомленное, обиженное. Как только я появлялся в его мастерской, он заставлял меня позировать. У него не было денег, чтобы платить натурщикам, и он пользовался услугами всех своих знакомых.
— Сегодня ты будешь святым Димитрием, — говорил он, накидывая мне на плечи какой-то пестрый плащ. — Мне необходимо закончить эскизы для церковной фрески. Надеюсь, я получу этот заказ…
— Но ведь совсем недавно я был святым Пафнутием. Боюсь, что в следующий раз ты превратишь меня в святую Параскеву.
— Для святой Параскевы мне будет позировать жена.
— А барышня? Как поживает мадемуазель Диоклециан?
— Зачем ты бередишь мою рану? Даже имени ее я не хочу больше слышать! С тех пор как она сбежала из дома, она для меня не существует.
— Что поделаешь… Проклятый город! Он полон соблазнов…
— Да, Бухарест превращает честных людей в жуликов, а невинных девушек в проституток. Но довольно болтать. Сиди смирно. Приступаю к изображению святого Димитрия. Хотя… погоди… Я забыл. Совсем забыл, что я его уже нарисовал еще месяц тому назад. Ты же сам и позировал мне для святого Димитрия. Сегодня ты будешь архангелом Михаилом.
— Ладно. Как говорят у нас в деревне: вошел в хоровод — танцуй!
Диоклециан вытаскивал откуда-то другую одежду, давал мне в руки меч, а к спине привешивал два картонных крыла. Таким нехитрым способом я преображался в архангела Михаила.
После сеанса:
— Приходи и завтра. Будешь позировать для сатаны.
— Разве я похож на сатану?
— А по-твоему, ты похож на архангела?
И Диоклециан разражался бранью. Тут он был виртуоз — редко мне приходилось слышать такие отборные ругательства.
Встретив его случайно на улице, я знал: он меня уже не отпустит и будет таскать за собой по всему городу. Оправдывался он таким образом:
— Я боюсь ходить по городу один. Попросту боюсь. К тому же вдвоем веселей.
Однажды он привел меня на улицу Бонапарта и втолкнул в какой-то узкий проход, ведущий к невзрачному приземистому домику, в котором жил знаменитый поэт Балканский. Этого поэта я иногда встречал на улице. Довольно часто видел я его и в бухарестских кафе. Поэт был так худ, что походил на скелет, обтянутый бледной и прозрачной кожей. Он носил длинные волосы и длинные, закрученные кверху усы. Бледное, изнуренное лицо его было покрыто глубокими морщинами, только лоб оставался чистым. Особенно выразительны были руки Балканского: удивительно красивые, тонкие, почти прозрачные. Глядя на них, невольно приходило на ум, что такие руки должны быть у великих пианистов. Сам Балканский говорил, что такие руки были, наверно, только у Паганини. Другим непременным атрибутом внешности Балканского была его трость. Он никогда с ней не разлучался. Впрочем, в те годы многие ходили с тросточками. В кафе «Империал» поэт всегда сидел за одним и тем же столиком у большого окна, выходящего на Каля Викторией, и смотрел на прохожих. Он мог сидеть так часами и смотреть на улицу. Видел ли он то, на что смотрел? Я был убежден, что нет. Мне казалось, что он вечно погружен в самого себя, в свои мысли, в свою душу. В ту таинственную область своего существа, из которой, вероятно, и возникали его эпические поэмы и прекрасные сонеты. В «Империале» я видел поэта множество раз. Пока он не исчез… Навсегда. Нет, я не хочу описывать теперь смерть и похороны Балканского. Это были странные похороны. Впрочем, странной была вся его жизнь.
Итак, Диоклециан привел меня к маленькому невзрачному домику, стоявшему в глубине какого-то захламленного двора, и уверенно открыл входную дверь. Сначала мы попали в небольшую тесную прихожую, а потом в холл или салон. Он был набит людьми, и на нас никто не обратил внимания. Никто даже не заметил нашего появления, и я был этому очень рад. Я примостился на табурете у самой двери и стал наблюдать.
Балканский, худой, высокий, бледный, одетый в какой-то странный балахон, восседал в центре салона в большой детской качалке. Публика, собравшаяся вокруг него, состояла преимущественно из молодых людей. Когда мы вошли, один из этих юношей, очень похожий на толстого важного мальчика с розовыми щечками, читал вслух стихи явно своего собственного сочинения. Когда он кончил, Балканский величественно протянул руку и сказал:
— Дай-ка мне его сюда, Харагошческу. Дай мне твой сонет.
Мальчик с трепетом протянул мэтру свое сочинение. Взяв его в руки, Балканский извлек из кармана огромный карандаш и перечеркнул все четыре строфы сонета.
— Молодой человек, — дружелюбно сказал поэт. — Ты гениален. Из тебя получится второй Шекспир или второй Данте. Если уж очень будешь стараться, возможно, что ты поднимешься и до моего уровня. Возможно, что ты даже меня превзойдешь. Но в этом сонете годится пока только то, что я не перечеркнул. Только это…
Я приподнялся со своего места и вытянул шею, пытаясь разглядеть получше, что именно Балканский не вычеркнул. И увидел одно-единственное слово: сонет. Впрочем, точности ради следует сказать, что маэстро не перечеркнул также подпись: И. Харапник-Харапническу.
Проявив слишком большое любопытство, я обнаружил себя. Поэт меня заметил и, безошибочно догадавшись, кто меня привел, спросил Диоклециана:
— Этот молодой человек пришел с тобой? Он пишет?
Юга Диоклециан ответил:
— Ничего подобного, дорогой маэстро.
— В таком случае зачем ты привел его в обитель поэзии?
— Он рисует, дорогой маэстро. И неплохо.
Маэстро пристально посмотрел на меня и сказал:
— Молодой человек, ты будешь вторым Микеланджело. Вторым Леонардо. Или только Рафаэлем. Это видно по блеску твоих глаз, зеленых, как майская трава. С завтрашнего дня ты приступишь к созданию моего портрета. Я заплачу за него чистым золотом.
— Я очень вам благодарен, маэстро…
Вероятно, поэт даже не расслышал моих слов. Он продолжал:
— И вот таким образом, зацепившись за полы моего сюртука, ты тоже достигнешь бессмертия. Современники меня презирают. Но будущие поколения будут меня обожать. Они воздвигнут мне статуи и монументы. Они будут превозносить мое имя до небес… До луны… До звезд…
Говоря это, поэт смотрел куда-то поверх голов присутствующих. Может быть, он видел небо и звезды? Потом он снова посмотрел на меня. Теперь он смотрел мне прямо в глаза и продолжал: