Ветер и дождь — страница 31 из 121

Крест березовый и белый,

Весь исхлестанный ветрами,

Лишь луна тебя украсит

Ночью белыми венками.

Как невидимой рукою,

Смоет надпись дождь упрямый,

И от бури покосится

Белый крест, стоявший прямо, —

пела певичка.

Беда не в том, что прогнил и погибнет березовый крест. Невыносимо было то, что гибли люди. Впрочем, одни гибли, а другие рождались. В газетах печатались таблицы, доказывающие небывалый рост рождаемости. Настанет день, когда на земном шаре будет столько людей, что они вынуждены будут стоять, плотно прижавшись друг к другу. Вот тогда начнется совершенно новая жизнь…

Я случайно посмотрел на Людовика Скимбашу. Его почему-то лихорадило. Потом он стал жаловаться вслух:

— Живот болит! Хотя я и гениален, у меня, как и у обыкновенных людей, лишенных таланта, есть и желудок, и кишки… И вот, представьте, у меня заболел живот!

Рацэ презрительно посоветовал:

— Зачем ты нам об этом рассказываешь? Иди в уборную!

Скимбашу ушел. Но вскоре он вернулся и, наклонившись к Диоклециану, зашептал ему на ухо:

— Одолжи мне пять лей! Не спрашивай, для чего они мне нужны… Умоляю — пять лей!

Диоклециан не стал ни о чем спрашивать. Он порылся в кармане, нашел пять лей и отдал их Скимбашу. Тот схватил деньги и, забыв поблагодарить, помчался назад, в уборную. Я вопросительно посмотрел на Диоклециана. Он сказал:

— Ты не понял? Там… надеюсь, ты представляешь себе, где именно… Там сидит немая… Понимаешь? Несчастная немая женщина, которая за пять лей…

А когда зима покроет

Снегом мир оледенелый,

Под сугробами исчезнет

Крест березовый и белый.

Под сугробами исчезнет! Все мы когда-нибудь исчезнем, превратимся в горсть праха. И все это знают. И забывают. Или притворяются, что забывают. За пять лей… Немая! За пять лей, немая… Другие делают это за большие деньги. Иногда за платье. Иногда за целое поместье. Или за поездку в Париж… А немая — за пять лей. Только за пять лей… Немая… Немая… Немая… Многие смотрят на нее с презрением. Многие не считают ее человеком…

Я попросил Диоклециана, пригласившего меня в кафе, заплатить по моему счету и, попрощавшись, вышел на улицу. Холодный ночной воздух мгновенно оживил меня. Каля Викторией была пуста. Я направился вниз, по направлению к Дымбовице. Решил пойти туда, где лежат убитые. Я все ускорял шаги. Я хотел видеть мертвых, чтобы, прикоснувшись к их смерти, найти в себе силы жить дальше, жить дальше этой жалкой жизнью…

Кто же помнит, что схоронен

Старец здесь, святой и строгий —

Крест березовый и белый

У обочины дороги.

Ветры этот крест повалят,

Он рассыплется и сгинет,

Только борозду земную

Кто схоронен — не покинет.

Крест березовый и белый

Над вершиною туманной,

Ты о ком же нам расскажешь,

Одинокий, безымянный?

Печальные строки о березовом кресте все еще звучали во мне. Какому-то заветному душевному звуку отвечали эти строки. Сколько чувств рождала дивная мелодия Ионела Ферники!

Так было тогда… А до того, что теперь, было еще далеко, очень далеко, целая вечность!


У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…


Теперь к дому, в котором я жил в Телиу, подходили все новые и новые группы молодежи. Я наблюдал за ними из окна. Они шли, как дети и подростки, направляющиеся в свою школу. Я смотрел на них с большим любопытством. Перейдя к зданию уездного комитета партии, они весело здоровались с привратником — похоже было на то, что он знал их всех в лицо, — и входили в дом. Я слышал, как они шагали по коридору к большому залу, где обычно проводились собрания. (В нашей жизни собрания были новинкой. Но мы быстро к ним привыкли. Иногда нас созывали для обсуждения действительно важных вопросов, от которых зависела вся наша дальнейшая жизнь. А иногда собрания проводились просто так, для галочки, для отметки в плане. Но и в том и в другом случае мы затрачивали на них слишком много времени. И слишком много слов.)

…В соседней комнате или в коридоре кто-то сильно хлопнул дверью, и Орош проснулся. Открыв глаза, он озабоченно спросил:

— Восемь? Почему ты меня не разбудил? — Он приподнялся на кровати, потягиваясь и протирая глаза: — Сейчас попытаюсь связаться с Бухарестом по телефону.

Через несколько минут он уже стоял в своем кабинете с телефонной трубкой в руках. Сначала он вызвал министерство внутренних дел и рассказал о ранении Цигэнуша, Потом он рассказал кому-то о товарище Бэрбуце. Это был странный разговор. Человек, с которым он говорил, хотел знать подробности. Но тот же человек останавливал Ороша, как только тот начинал сообщать конкретные факты. Он делал это под предлогом, что телефон не лучший способ для передачи секретной информации.

Орош ни разу не повысил голос. Я снова позавидовал его выдержке. Поговорив с министерством внутренних дел, он вызвал центральный комитет партии. И начал все сначала. Но теперь его никто не останавливал, и лицо Ороша прояснилось. Он горячо поблагодарил товарища, с которым разговаривал, и, положив трубку, сказал:

— Все это мне не нравится. Не нравится мне то, что происходит в Бухаресте. В министерстве внутренних дел говорят одно, а в центральном комитете — другое.

— С кем ты разговаривал в министерстве?

— С человеком, имеющим прямое отношение к избирательной кампании в нашем районе, — с Алистаром Мынзу.

Услыхав это имя, я не мог скрыть своего удивления:

— Алистар Мынзу работает в министерстве внутренних дел?

— Да. А разве ты его знаешь?

— Еще бы! Впрочем, я не видел его много лет. Я думал, что он сбежал… Умер… Алистар Мынзу…

Старый мир умер, но люди этого мира продолжали здравствовать и действовать. Они будут здравствовать еще много лет.

— Алистар Мынзу не умер и не сбежал. Он вошел в приятельские отношения с одним ответственным лицом, и его назначили инспектором министерства внутренних дел. Как это ему удалось, я не знаю. Но тем не менее это факт. Алистар Мынзу теперь большая шишка в министерстве.

Алистара Мынзу я знал давно. Еще с тех времен, когда жил в родном селе Омида. В те времена Алистар Мынзу, только что закончивший юридический факультет, получил назначение в наш район. И вот, поднимаясь ступень за ступенью, он добрался до министерства внутренних дел. Это называется: сделал карьеру.

— Его оставили в министерстве как специалиста, — уточнил Орош. — Лично мне кажется, что нам нужны совсем другие специалисты, а таких, как Мынзу, давно следовало бы гнать в шею… Но, видимо, не все придерживаются такого мнения… Во всяком случае, надо считаться с фактами.

— Послушай, Орош, вот ты разговаривал с министерством внутренних дел и с центральным комитетом партии. Чьи указания ты будешь выполнять — министерства или ЦК?

Орош был удивлен моим вопросом:

— Как это чьи инструкции я буду выполнять? Разумеется, только инструкции центрального комитета. Я ведь не государственный служащий. Для меня существует один закон — слово партии.

Пока мы разговаривали, пришел префект Бушулянга. Его сопровождал Мосорел Бэрбуца. Префект был в отличном настроении.

— Ну-те-с, — сказал он весело, — как спалось? Как поживает товарищ Цигэнуш? Я встретил вчера доктора Дарвари, и он с большой похвалой отозвался о товарище Цигэнуше. Больной мужественно перенес операцию. Да, он сильный человек, товарищ Цигэнуш.

Глядя префекту в лицо, Орош спросил:

— А где вы встретили Дарвари?

Бушулянга ответил преувеличенно спокойно:

— На улице. Город у нас маленький. Стоит только выйти на улицу, и обязательно встретишь знакомых.

Орош усмехнулся, но ничего не сказал. Мосорел Бэрбуца, который явно не успел выспаться и все время зевал, вмешался в разговор:

— Не пора ли открыть собрание, товарищи? Давайте приступим к делу серьезно, по-рабочему.

Когда мы вошли в зал, он уже был битком набит молодежью. Вглядываясь в лица собравшихся, я был поражен их бледностью, худобой, у многих молодых людей были оливково-зеленые лица с бескровными, пепельными губами. Я подумал: все это от недоедания… Я видел на своем веку немало голодных людей. Было время, когда я и сам голодал… Молодых людей не так жалко, молодые поправятся, забудут… Молодым еще жить да жить.

Голод — прямое следствие войны. Но разве только война виновата? Я видел голодных и до войны. И нищие села я видел с детства. Так было еще до первой мировой войны. И после нее. Стоит ли все валить на войну?

Молодые люди и девушки, собравшиеся в зале, были пропагандистами. Открывая собрание, Орош поблагодарил их за проделанную работу — почти все они недавно вернулись из деревень. Не успел Орош закончить краткую вступительную речь, как в первом ряду поднялся необыкновенно худой юноша с почти детским, безусым лицом и попросил слова.

— Нам пришлось нелегко, — многозначительно начал юноша, когда ему дали слово. — Вы должны знать, что обстановка в селах сложная…

И он стал, волнуясь и запинаясь, рассказывать о грязных дорогах, по которым им пришлось шагать под непрерывным дождем из села в село, о голоде и прочих лишениях, которые им довелось испытать. Рассказал он и о врагах, о тех, кого распропагандировали попы и помещики, о крестьянах, поверивших, что новое правительство — исчадие ада, что в случае победы на выборах оно заставит их всех есть из одного котла, как в казарме. Тщедушный паренек говорил долго и убедительно. Поразила меня в нем восторженность, соединенная с трезвым расчетом. Он отнюдь не отрывался от реальности, но ни в малейшей степени не хотел с нею считаться. Орош слушал его, улыбался и что-то записывал в свой блокнот. Должность у него такая, подумал я, ему нельзя не улыбаться. Что бы ни случилось, секретарь уездного комитета партии должен оставаться оптимистом.