Наступил вечер. А потом наступила ночь. Узнав о новом правительстве, многие завсегдатаи бухарестских кафе весело смеялись. Потом они испугались. А испугавшись, замолчали. И вскоре кафе опустели. Еще до полуночи бухарестские кафе опустели.
Маленькая фашистская партия Гоги-Кузы, которой король поручил сформировать правительство, на последних выборах с трудом провела в парламент восемь или девять депутатов. Но эта партия, как и всякая фашистская организация, имела свои штурмовые отряды. Легионеры из «Железной гвардии» носили форменные зеленые рубашки, а штурмовики Гоги-Кузы — голубые. И вот уже через полчаса после того, как члены правительства принесли присягу, отряды головорезов в голубых рубашках начали бесчинствовать на улицах, избивать прохожих, грабить магазины. Новая власть показывала свою фашистскую природу. Ночью состоялось первое заседание нового совета министров, и он вынес постановление о закрытии всех демократических газет, за исключением той, которую издавал я; новый премьер Октавиан Гога, будучи сам поэтом, питал некоторую симпатию к моим стихам и решил пощадить мою газету.
В ту ночь я лег очень поздно и не смог заснуть. Не только из-за волнения и усталости, но и потому, что с улицы слышались выстрелы… На другой день Бухарест имел жалкий вид; как будто над городом пронесся ураган. Придя в редакцию, я узнал, что она тоже подверглась нападению фашистских молодчиков: хулиганы опрокинули столы, сломали стулья, выбросили на улицу ящики с рукописями, избили служащих и, что самое пикантное, поколотили принца Жиона, которого застали спящим в одной из редакционных комнат.
— Не смейте меня трогать, я — принц! — кричал несчастный, когда на него набросились хулиганы.
— Если ты принц, что тебе здесь надо?
Так началось правление кабинета Гоги-Кузы, которое продолжалось всего сорок дней. Первые сорок фашистских дней в Румынии.
У мира нет границ.
Границы есть у жизни.
У мира нет границ…
Ночная тьма окутала окружающие поля. Ветер окреп, в лицо мне резко бьет холодом. Давно уже обсохли лошади, которым пришлось вплавь перебираться через реку. Над головой вороненое небо в белых и красных звездах. И все тяжелее дышали наши пленники, которые шли пешком, зажатые со всех сторон маленькими лошадками Гынжей. Все тяжелее дышали и лошади, которым приходилось идти по колено в грязи. И все тяжелее ворочались в моей памяти пласты воспоминаний. Я видел свое прошлое. Я встречался с ним и наяву. От этого нет и не могло быть спасения. Много раз пытался я упрятать поглубже свои воспоминания. Много раз пытался я уйти от них подальше, отказался от них, а если уж нельзя отказаться, то хотя бы забыть… Как часто я жалел о том, что молодость моя прошла. О, если б я родился только вчера! О, если б я мог снова пережить молодые годы… И провести их иначе… Но как? Как?!
Я поднял голову и увидел яркий фосфорический след упавшей звезды. И мгновенно превратился в мальчишку, который родился и вырос в селе Омида и знал все приметы. И я подумал: «Может быть, это закатилась звезда Гынжа, убитого в лесу? А может, это звезда убитой им лисы? Нет. У животных нет звезд. Только у человека, у каждого человека есть в небе своя звезда. Так говорили старики в селе Омида. Так ведь оно и есть?»
В Телиу мы добрались поздно вечером. Но Лику Орош все еще был в своем кабинете. Он сидел за столом и что-то писал. Я рассказал ему о всех событиях дня, и он распорядился увести арестованных и запереть их до утра. Убитого Ифтодия Гынжа положили в одну из комнат уездного комитета партии. Сюда же принесли его седло, торбу и убитую им лису. Я взглянул на седло: добротная кожа, застежки из никеля — превосходное седло немецкого кавалериста. Я посмотрел и на лису — она показалась мне молодой… А сколько лет было убитому Гынжу? Он тоже был молод, двадцать пять или двадцать шесть, не больше. Годы уходят как дым. Годы проходят, рассеиваются и исчезают…
Я услышал голос Ороша:
— Хотя ты, наверно, очень устал, но тебе предстоит сегодня еще одно дело. Сейчас идет собрание, на котором я не смогу выступить. Прошу тебя, отправься туда вместо меня.
— Но ведь поздно уже…
— Собрание еще не кончилось. Избиратели ждут тебя.
Орош позвал молодого активиста, которого звали Изу, и попросил его показать мне дорогу. Изу был рыжий парень с мечтательными голубыми глазами и маленькими усиками. Фамилия его была Розен.
Едва мы вышли на улицу, Изу принялся болтать и уже не умолкал всю дорогу. Он рассказал мне все, что только можно было рассказать приезжему. Впрочем, я не был для него просто приезжим. Он помнил мою газету и даже статьи, написанные мною во время правления кабинета Гоги-Кузы.
Через четверть часа Изу привел меня в здание школы, и мы вошли в большой зал, переполненный народом. Я увидел людей, которые, если судить по одежде, принадлежали к разным слоям населения. Лица у всех были ярко выраженного еврейского типа. Меня поразило, как много в зале стариков с длинными белыми бородами. Похоже было на то, что я попал в молельню или дом для престарелых. Что я мог сказать этим людям? Когда мне дали слово, я все еще всматривался в белые восковые лица стариков, сидевших в первых рядах. Их морщины и глубокие грустные глаза напомнили мне о длинной и скорбной истории этого народа. Я стал вспоминать эту историю, ее трагические вехи, начиная с Египта и Вавилона, после разрушения Иерусалимского храма римскими легионерами. Изгнание. Потом рассеяние… Я вспомнил средневековую Испанию и костры инквизиции. Перейдя к более поздним временам, я вспомнил погромы царского режима. Наконец я перешел к новейшей истории, к победе Гитлера в Германии и нацистским лагерям смерти: Освенциму, Бухенвальду, Треблинке. Я видел эти лагеря вскоре после окончания войны. Я рассказал своим слушателям и о восстании в Варшавском гетто, и о многих других ужасных событиях, которые произошли в странах, оккупированных гитлеровцами.
В зале стояла тишина. Люди слушали затаив дыхание. Я хотел говорить сжато, но неожиданно моя речь получилась длинной и взволнованной. Я напомнил и о том, что произошло у нас во время фашистского засилья. Я рассказывал все то, что эти люди знали и без меня и, конечно же, лучше меня. Тем не менее они внимательно слушали. Я напомнил им об их собственных горестях, и мой, может, не очень связный рассказ взволновал многих. Я увидел слезы на глазах слушателей. Я увидел древние, высушенные годами и страданиями лица, по которым текли слезы…
После моей речи из первых рядов встал длинный, высокий и сутулый человек и подошел к эстраде. Пожав мне руку, он попросил разрешения сказать несколько слов. Потом, не ожидая моего ответа, повернулся лицом к залу.
— Речь кандидата была хорошей, — начал он спокойным и даже несколько задумчивым тоном. — Благородная речь. Он говорил от всего сердца. Он напомнил нам длинную и трагическую историю нашего народа, наши постоянные беды и несчастья. Он заставил нас плакать…
Зал утвердительно загудел, и даже послышались аплодисменты. Тогда оратор обернулся ко мне и, уже глядя только на меня, продолжал:
— Мы, конечно, могли бы голосовать за вас. Все мы, сколько нас собралось в этом зале, могли бы голосовать за коммунистов. Но ответьте мне, дорогой товарищ кандидат, ответьте на мой вопрос: как можем мы голосовать за вас? Ведь мы торгуем мануфактурой. А вы собираетесь отобрать у нас лавки. Вы хотите, чтобы вся торговля была в руках государства. Мы торгуем ситцем. А вы хотите, чтобы ситцем торговало государство. Мы продаем гвозди и посуду. А вам нужно, чтобы только государство продавало гвозди и посуду. Мы хотим держать корчмы и кофейни. А вы хотите, чтобы все кофейни и корчмы принадлежали государству. Вы хотите одного, а мы другого. Как же нам договориться? Если вы хотите, чтобы государство покупало и продавало все на свете, чем же станем заниматься мы? На какие средства прикажете жить нам?
И словно глубоко огорченный таким неразрешимым противоречием, оратор вздохнул и добавил:
— Вот это вы нам и объясните, товарищ кандидат… Если только вам удастся найти объяснение…
Я был рад, что дело ограничилось риторическим вопросом. По-видимому, этот коммерсант не решался пойти дальше. Он боялся. Я уже знал, что в городе жил страх: тут не последнюю роль сыграл и темперамент товарища Цигэнуша. Задав мне вопрос, оратор снова повернулся к залу и продолжал свою речь. Теперь он словно забыл о моем присутствии и обращался только к публике. Он то повышал, то понижал голос. И все время жестикулировал. Что-то было в нем от профессионального оратора, такие жесты, такую манеру говорить я часто встречал в судах, в парламенте.
— Как зовут этого человека? — спросил я Изу Розена.
— А вы разве его не знаете?
— Нет.
— Неужели вы даже не слыхали о нем? Ведь это же Сами Гольд — знаменитый оратор Сами Гольд. Если б он родился в Англии, он, вероятно, затмил бы всех ораторов палаты лордов. Быть может, там он стал бы вторым Дизраэли. Но он родился в Телиу… А когда человек рождается в Телиу, это все равно что родиться в диком лесу или в пустыне.
Имя Сами Гольда мне ничего не говорило. Это была местная знаменитость. Люди слушали его с большим вниманием, я бы даже сказал, с благоговением. Но когда он кончил, слово взял Изу Розен. И без всякого почтения набросился на знаменитого местного оратора. Он ругал его последними словами, называл мелким буржуа и пособником акул капитализма. Публика внимательно слушала и речь Розена. И когда он кончил, ему тоже аплодировали. Люди, сидевшие в зале, боялись. На их лицах было написано, что они живут в постоянном страхе. Они знают, что такое страх, но не всегда знают, кого нужно бояться.
Собрание кончилось, и меня окружила молодежь. Многие из этих молодых людей и девушек, по-видимому, уже вступили в Союз коммунистической молодежи.
— Вы не должны обижаться на то, что говорил Сами Гольд. Он прав, если думать о судьбе коммерсантов. Но мы, молодежь, не хотим торговать. Мы не хотим быть лавочниками. Мы хотим учиться, как все… Старики — это прошлое. А мы, молодые, — с вами. Мы с партией, которая прислала вас сюда…