Ветер и дождь — страница 76 из 121

Я еще раз попытался приободрить больного:

— Оставь… Уж слишком ты легко поддаешься панике. Может, все еще обойдется. По-моему, ты выздоровеешь. Ты обязательно должен выздороветь. Ты слышишь меня? Обязательно. Ты нужен своей невесте. Ты нужен партии. Ты должен жить. Должен.

— Я тоже так думал… Но что же делать? Доктор Дарвари прямо сказал, что надежды нет. Он даже показал мне, как гангрена распространяется по моему телу, как она поднимается все выше и выше.

В дверях появился Орош. У Цигэнуша радостно заблестели глаза.

— Собрание кончилось?

— Да, — ответил Орош.

— Что нового? — спросил я.

— Мало тебе новостей на сегодня?

— Да, пожалуй, на сегодня хватит.

— И все же еще одну новость я вам принес.

— Какую?

— Полчаса назад из Бухареста прибыл генеральный инспектор министерства внутренних дел Алистар Мынзу. Он подъехал прямо к префектуре и заперся в кабинете префекта, в компании Бушулянги и Бэрбуцы.

— Ого! — усмехнулся Цигэнуш. — Быстро они нашли друг друга.

— Они ведь и раньше были знакомы. И всегда действовали сообща. — Орош обернулся ко мне: — Есть еще новость, специально для тебя. Получены бухарестские газеты. В «Национальном вестнике» тебя сильно ругает некто Балбус Миерла. А в «Либерале» тебя поливает грязью какая-то дама, которая подписывает свою статью именем Брэндуши Бербек.

Он протянул мне газеты. Я поблагодарил и сказал:

— Ладно… Займусь этим потом…

Подумав, что умирающий Цигэнуш, наверно, хочет поговорить с Орошем с глазу на глаз, я, сославшись на усталость, вышел из палаты. В коридоре я увидел Сармизу Чиобану. Она сидела на скамейке опустив голову. Я сразу понял, что она плачет. Она плакала беззвучно, но глаза ее блестели от слез. Увидев меня, она сказала:

— Они убили его… Он сидел в тюрьме и остался жив. Он был на фронте, прошел со своей частью до Праги и остался жив. А теперь они его убили. Именно теперь… Когда начинается настоящая жизнь…

Что мог я сказать ей в утешение? Смерть приходит, когда мы ее не ждем. И человек уходит. Навсегда. Я никогда не мог примириться с этой мыслью. Но ведь и другие не мирились, а тоже умерли. Смерти наплевать на то, что мы о ней думаем. Вся горькая мудрость человека, вся мука его души, все его слезы для смерти не имеют никакого значения. Смерть не прислушивается к нашим мыслям. К нашим словам она тоже равнодушна.

Вскоре и Орош покинул палату Цигэнуша. Он подошел к Сармизе и мягко сказал:

— Иди к нему. Он тебя ждет…

Мы с Орошем вышли из больницы; в вышине, над смутными очертаниями крыш, сквозь редкие облака сверкали звезды. Холодный ветер бил нам в лицо. Некоторое время мы шли молча, потом я спросил:

— Как думаешь, он доживет до утра?

— Пожалуй. А вот до завтрашнего вечера — уже вряд ли. Если только… — Он не закончил фразу и задумался.

Меня удивило это неожиданное «если только».

— Значит, у тебя есть еще какая-то надежда?

— Одна-единственная…

Я не стал расспрашивать Ороша, на что он надеется. И он тоже не счел нужным ничего добавить к сказанному.

Пока мы дошли до уездного комитета, ветер стал мягче, на спящий город наползал густой туман. Все вокруг приобрело какие-то фантастические очертания. Мимо нас проехал извозчик — его экипаж был похож на странное чудище, плывущее по черному ущелью.

В доме уездного комитета партии было тихо и сумрачно. Все давно разошлись. Орош направился в свой кабинет, а я в комнату для приезжих, где стояла моя койка. Было холодно, и я сразу же залез под одеяло. Только теперь я по-настоящему почувствовал усталость, накопившуюся за день. Все тело ныло, как будто меня избили. Гнетущая тоска охватила меня. Заснуть я не мог, но и бодрствованием мое состояние тоже нельзя было назвать. Я думал о том, что произошло за день, картины прошедшего дня смешались с воспоминаниями о далеком прошлом. Сердце билось сильно, тревожно. Сперва передо мной встали лица кулаков из Темею. Потом я увидел убитого Мардаре, потом бледное, страдальческое лицо Цигэнуша. На меня смотрели десятки, сотни человеческих глаз. Миллионы глаз. Чьи это глаза? Мне казалось, что я вижу людей разных рас и континентов. Мне не хотелось спать. Я был необычайно взволнован. Вдруг я почувствовал, что куда-то проваливаюсь. Я понял, что проваливаюсь в болото. Оно засасывает меня. Я совершенно одинок и беспомощен. Предельным усилием воли я открыл глаза. Болото исчезло. Но мне казалось, что я все еще чувствую его запах. Из-за перегородки, отделявшей мою комнату от кабинета Ороша, донесся его голос. Он говорил по телефону:

— Это совершенно необходимо, товарищи! Отправьте его еще сегодня ночью. Трудно? Знаю. И все же это необходимо сделать сегодня. Завтра утром он должен быть здесь. Невозможно? Что ж, значит, надо сделать невозможное… Иначе… Вы сами понимаете, мы потеряем очень хорошего товарища… Этого нельзя допустить. Вы поняли меня? Повторяю… Да, да, надо сделать!

Мне нравились слова: «необходимо», «надо». Мне казалось, что это говорит сама революция: надо… надо… надо…

Орош закончил разговор и повесил трубку. Я вспомнил о газетах, которые он передал мне в больнице, достал всю пачку и стал ее листать. И сразу же окунулся в другой мир. В знакомый, очень знакомый мир… Свои лучшие годы я провел в чаду и тумане этого мира. Редакции… Пресса… Печать… Редакции, в которых я работал. Газеты, для которых я писал. И газеты, в которых писали обо мне, ругали меня, уничтожали меня и как журналиста, и как поэта.

После падения фашистской диктатуры генерала Антонеску, когда Румыния порвала с гитлеровской Германией и выступила против нее, газеты, поддерживающие немцев, перестали выходить — их хозяева бежали за границу вместе с гитлеровцами. При помощи гитлеровцев многие из этих лакеев оказались во Франции, другие в Испании и Италии. Но нашлись и такие, кто мгновенно перестроился и стал радеть за… демократию. Они, видите ли, всегда были антифашистами, но во времена Антонеску нельзя было открыто высказываться против фашизма. То, что они публиковали тогда в газетах, отнюдь не выражало их подлинного мнения. Они делали это по принуждению. А свои истинные мысли они записывали в тайные дневники. Настанет день, они опубликуют эти дневники, и тогда все увидят их настоящее лицо. Да, да, пусть никто не сомневается, что в глубине души они всегда были демократами. Они могут это засвидетельствовать под присягой…

Они клялись святым крестом, что всегда ненавидели нацизм. При этом они нащупывали и поглаживали в кармане железные кресты, которыми наградил их Гитлер. Сейчас эти кресты уже нельзя было носить открыто, их надо было прятать. Обладатели гитлеровских орденов божились на всех перекрестках, что всю жизнь были патриотами, стояли на страже национального знамени. Когда это знамя было в руках короля, они верно служили королевской диктатуре. Когда знамя взял в свои руки генерал Антонеску, они, опять-таки из глубоко патриотических побуждений, служили фашисту Антонеску. А теперь… ну, теперь создалось другое положение, в Румынии восторжествовала свобода, и они будут защищать ее до последней капли крови. От кого нужно защищать свободу? Конечно же, от коммунистов. Антикоммунизм стал главным лозунгом этих журналистов. Хотя война еще продолжалась и Гитлер еще не был добит, их газеты занялись только коммунистами. Национал-царанистская и национал-либеральная партии возглавили антикоммунистическую кампанию. Дело не обошлось без курьезов и анекдотов. В бухарестских кафе рассказывали, как пытались включить в эту кампанию и последнего Братиану, главу той самой семьи, которая больше полувека правила Румынией. Последний Братиану, девяностолетний старец, давно впавший в детство, был все же символом старой, боярской Румынии. Его извлекли из нафталина и пытались оживить для новой деятельности.

— Господин Дину, вы должны поднять национальное знамя. С вашим именем на устах, под вашим руководством страна одолеет своих врагов.

— А разве Румынии кто-нибудь угрожает?

— Да. Снова появились коммунисты.

— Какие коммунисты?

— Настоящие.

— А разве с ними не покончил мой брат Ионел? Я хорошо помню, что он их расстреливал.

— Да, расстреливал. Но многие спаслись.

— Жаль… очень жаль… А разве те, что спаслись, не попали в руки моего брата Винтила? Кажется, Винтил их тоже расстреливал?

— Так точно, расстреливал. Но ему не удалось расстрелять всех. Кое-кто все-таки спасся.

— А разве те, что спаслись, не попали в руки Авереску? Ведь Авереску тоже расправлялся с коммунистами. И Арджетояну…

— Да, да, и Авереску, и Арджетояну. Но всех не удалось расстрелять.

— Жаль, жаль… Очень жаль… А что делали Маниу и Михалаке? Разве они не расправлялись с коммунистами?

— Им тоже не удалось расправиться с ними до конца.

— Плохо, плохо… Очень плохо… А куда смотрел Антонеску? Он-то ведь умел расстреливать. Он был мастером по этой части. Он расстреливал днем и ночью.

— Он расстреливал тех, кого ему удалось поймать. Но кое-кто скрылся.

— Плохо… плохо… И много их еще осталось?

— Порядочно, господин Дину.

Старик качал головой и нажимал кнопку звонка. Входил лакей с белой бородой и золотыми галунами на ливрее.

— Вызови мне начальника полиции. Я отдам ему приказ покончить с коммунистами.

— Прошу прощения, барин, но начальник нам уже не подчиняется. Мы теперь не управляем страной и не имеем права отдавать приказы.

— Вот как!.. В таком случае сообщите королю, что я хочу его видеть. Я попрошу Фердинанда, чтобы он доверил мне правительство.

— Фердинанд умер…

— А кто же теперь король?

— Михай…

— Тогда я попрошу Михая.

Вот какой разговор происходил в старинном особняке на Каля Доробанц. И разумеется, он сразу же стал достоянием гласности, распространяясь по городу как анекдот.

Впрочем, анекдотами дело не ограничивалось. Национал-либералы пока еще располагали немалыми средствами. Следовательно, они могли себе позволить иметь не только свои газеты, но и своих журналистов. В последнее время в либеральных газетах часто сотрудничала поэтесса Брэндуша Бербек, которую публицист Биби Гуриан некогда подобрал в одном из домов свиданий, сделал своей любовницей, а потом передал ее другому литератору, члену либеральной партии Ладишу Зурзуку.