Ветер и дождь — страница 79 из 121

Первая военная осень была в Румынии длинной и теплой. Хотя война все еще удалялась от румынских границ, она уже давала о себе знать многочисленными ранеными, которых с каждым днем все больше и больше прибывало с фронта. Все госпитали были переполнены. Появились первые инвалиды. Больше всего их было в деревнях. Да, там они были заметнее, чем в городе.

Вот деревня, в которой мне приходилось бывать в ту памятную осень.

Она уже полна военных вдов. Одна из них живет по соседству со мной — она ютится в жалкой хибаре с дырявой крышей. Когда идет дождь, женщина собирает своих детей — их у нее четверо — и накрывает всех старой рогожей. Дождь проходит, и она вытирает лужи. Попытка замазать глиной дыры в потолке не приносит успеха. Ест она только мамалыгу и пустую похлебку. Одета нищенски. Траура по мужу она не носит, если не считать того, что в ее юбке, сшитой из лоскутьев старой материи, есть несколько черных полос. В доме уже почти не осталось никаких признаков того, что здесь жил когда-то мужчина, «герой», павший за «Христа и цивилизацию» в далеких русских степях. Крохотный дворик. Две курицы. Дети в одних рубашонках играют у сломанного забора.

— Твой муж погиб, Иоана?

— Да, господин. Его забрали у меня, и он погиб.

— А земля у вас есть?

— А как же, четверть погона.

— А пенсия за мужа?

— Есть и пенсия — шестьсот лей. Я получаю ее раз в три месяца, а хватает еле-еле на месяц…

Иоана разговаривает спокойно. Она не плачет и не жалуется. Она уже привыкла к своему безнадежному положению. Правда, улыбки на ее лице не увидишь. Но она ведь и раньше не очень-то часто улыбалась.

В селе уже есть не только вдовы, но и инвалиды. Двое местных парней вернулись одноногими. Третий лишился обеих ног — их ампутировали до самых бедер… Все же и он каждый день приползает в кабак. Нижняя часть его туловища зашита в холстину, наподобие мешка, и подшита куском кожи; в руках — два коротких костыля. Он просит стаканчик цуйки и начинает рассуждать о своем положении:

— То, что я остался совсем без ног, принесло государству большую экономию: при демобилизации я получил только куртку. Я-то, конечно, пробовал спорить: «Господин сержант, говорю, а штаны?» А он говорит: «Какие штаны? Зачем тебе штаны?» — «Повешу их на стенку и, глядя на них, буду вспоминать то времечко, когда и у меня были ноги… А может, отдам их брату… Вам-то какое дело?» — «Ах ты, нахал, — говорит сержант и хватается за ремень, — растак твою мать! Если твой брат хочет получить штаны от государства, пусть отправляется на фронт и идет в бой за короля и отечество!» — «Как же ему идти на фронт, ежели его и на свете не существует. Нет у меня никакого брата». — «Вот видишь, какой ты жулик? Я вас хорошо знаю: все вы жулики». — «Мы не жулики, мы безногие».

Потом безногий начинает рассказывать в том же ироническом тоне о своей службе в армии, о боях, в которых он участвовал. Сельский жандарм уже несколько раз предупреждал его:

— Эй ты, безногий! Попридержи язык, не то отправлю тебя в трибунал. Ты, видать, наглотался большевистской заразы и разлагаешь молодежь.

Безногий, однако, никого не боится. Ему нечего терять. Получив пенсию за инвалидность, он пропивает ее в два дня.

— Что мне за дело до военного трибунала? Ноги я уже потерял, жить все равно не хочется… Дайте-ка мне еще рюмочку и пачку табаку…

Получив требуемое, безногий хватается за свои костыли и уходит. Он прыгает по дороге, как огромная лягушка. Никто на него уже не обращает внимания. К нему привыкли даже дети.


В Бухарест все чаще стали прибывать поезда с ранеными. Михай Антонеску, правая рука генерала Антонеску, решил устроить пропагандистский спектакль и отправился в Плоешти, чтобы лично встретить один из этих поездов. Войдя в санитарный вагон, всесильный министр подошел к койке, на которой лежал уже немолодой солдат с серым, пепельным лицом. Вслед за министром шла целая толпа фоторепортеров, готовых запечатлеть для потомства историческое событие: встречу Михая Антонеску, второго человека в государстве, с крестьянами, пролившими кровь за «христианскую веру и любезное отечество» на Восточном фронте.

Изобразив на лице жалостливую улыбку, министр наклонился к раненому и спросил:

— Дорогой брат, куда тебя ранило?

— В ж… барин, — ответил солдат. — Не выше и не нише, а как есть в самую ж…

Солдаты, лежавшие на соседних койках, заулыбались. Некоторые даже рассмеялись:

— Ха-ха-ха! Слыхали? Здорово он ему ответил. Молодец!

Министр нахмурился. Ему лучше было бы повернуться и уйти, но ведь рядом репортеры. От них не так-то легко отделаться. Они ужасный народ, все видят, все слышат и, главное, все разнесут по свету. И Михай Антонеску, пересилив себя, снова наклонился к раненому:

— Ты меня не понял, дорогой солдат. Я спросил, где ты был ранен… В какой местности происходил тот бой, где тебя ранило?

— А откуда мне знать? — раздраженно ответил солдат. — Я был там, куда послали меня бояре. Больше я ничего не знаю…

Лицо раненого внезапно покрылось испариной, и он закрыл глаза.

— Его лихорадит, господин министр, — шепнул на ухо Михаю Антонеску врач. — Он и сам не знает, что говорит. Не стоит обращать внимание на его слова. Он тяжело ранен в живот и, вероятно, не протянет до утра.

Кто-то из журналистов, желая выслужиться перед министром, сказал:

— А может, он заразился большевизмом? Простые солдаты быстро подхватывают эту заразу. Стоит им вступить в контакт с противником, как они сразу же заражаются…

Другой репортер высказал, однако, иное мнение:

— Вряд ли у него был контакт с большевиками. Начальник поезда говорил, что все эти солдаты были ранены еще до того, как попали на фронт. Они видели только самолеты русских…

Вся эта история очень не понравилась министру. Потеряв самообладание, он вдруг заорал на раненого:

— Да знаешь ли ты, кто я такой?

Раненый облизал сухие губы, открыл глаза и удивленно поглядел на разъяренного толстяка, стоявшего у его койки:

— Откуда мне знать, барин? Никто мне ничего не говорил.

Михай Антонеску окончательно вышел из себя и закричал на весь вагон:

— Я глава правительства! Я председатель совета министров!

Раненый с презрением посмотрел на министра и пожал плечами. Он, видимо, снова почувствовал сильную боль, потому что очень побледнел. Но все же нашел в себе силы сказать:

— Да, да… Ты, наверно, и есть самая главная задница. Я же не спорю…

Михай Антонеску резко повернулся и пошел к выходу. Он так поспешно покинул санитарный поезд, что даже забыл раздать сигареты, табак, бритвы и прочие заранее приготовленные подарки, которыми были набиты карманы сопровождавших его чиновников.


В бухарестских ресторанах выступали цыгане. Те, посетители, кому это было по карману, ели, пили и слушали музыку. В ночных барах отплясывали модные танцы вперемежку с вальсами, напоминающими о далеких мирных временах.

Далекое мирное время… Кто вернет его мне?


В Бухаресте в начале войны было около полутора миллионов жителей. Много было беженцев из Северной Трансильвании, которую Гитлер и Муссолини подарили венгерским фашистам. Что касается меня, то я был постоянным жителем столицы. У меня была квартира, у меня был даже собственный телефон, по которому мои друзья иногда сообщали мне последние новости, неважные новости. С каждым днем во мне все усиливалось и росло предчувствие катастрофы, к которой катилась страна. Телефонные звонки были сигналами, предвещающими эту катастрофу.

Но вот однажды мне позвонил поэт Алексис Шопрон и попросил приехать — прослушать его новую поэму. Шопрон писал мало, печатал свои произведения редко. Он был совершенно равнодушен к литературной славе. Как ни странно, этот отнюдь не тщеславный человек придавал огромное значение своей внешности. Он был известен своей элегантностью и, желая придать себе еще более изысканный вид, носил монокль. К тому же он придумал себе таинственную биографию, согласно которой он оказывался прямым потомком одного восточного принца. Словом, Шопрон был чудаком, но, безусловно, талантливым чудаком. Так как он почти никогда не приглашал своих друзей к себе, я сразу же принял его приглашение и спросил:

— А когда мне прийти?

— Если можешь, сейчас, — ответил Шопрон. — Еще и чернила не высохли на моей рукописи, но я горю желанием услышать мнение истинного ценителя. Я обратился к тебе, потому что знаю: ты человек искренний. Ты порою резок, но это как раз то, что мне нужно.

Я спросил:

— А как называется твоя поэма?

— «Грустный вальс», — ответил Шопрон. — Надо бы придумать что-нибудь получше, тем более что «Грустный вальс» есть уже у Сибелиуса. Но ничего другого мне пока в голову не пришло.

Дом, в котором жил Алексис Шопрон, был мне хорошо знаком. Большой старый дом рядом с парком Чишмиджиу. Его давно не ремонтировали, поэтому он выглядел заброшенным и даже несколько таинственным, как будто в нем обитали не люди, а привидения…

Разыскав нужную дверь, я нажал кнопку звонка. Шопрон был в спальной пижаме, неумытый, небритый. Я почувствовал, что от него пахнет спиртным. Войдя в комнату, я увидел, что там уже кто-то есть; незнакомец, блондин с испуганным взглядом, был одет в какой-то странный, слишком просторный, словно бы с чужого плеча, костюм. Я присмотрелся к нему, он был страшно худ, бледен — словом, выглядел так, будто недавно поднялся с постели после тяжелой болезни. Алексис Шопрон сказал:

— Познакомься, это мой старый друг из Ясс — доктор Шпигель…

Я равнодушно пожал руку доктору и обернулся к поэту:

— Ну-с, а где же твоя поэма?

Шопрон был чем-то расстроен. Похоже, он даже забыл, зачем пригласил меня к себе. Я повторил вопрос:

— Где поэма? Перестань ломаться, ты же не девушка. Читай…

— Она очень длинная, — рассеянно сказал Шопрон. — Боюсь, она нагонит на вас тоску.

Доктор Шпигель молчал. Я продолжал свое:

— За меня не беспокойся. Ты знаешь, я ведь давно интересуюсь твоими стихами. Я всегда считал тебя человеком талантливым, хотя и лентяем…