— Ладно, будь по-твоему…
Шопрон взял со стола несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком, и начал читать:
Из тысяч глоток рев подняли пушки,
И хрипло пулеметы псами лают,
А землю, покрасневшую от крови,
Орел когтями черными терзает,
Орел когтями черными терзает.
Сам Дьявол дирижирует оркестром —
Плащ на плечах, пылающий, как пламя, —
И грустный жизни вальс танцуют люди
И, скорбные, ложатся под крестами,
Все под своими скорбными крестами.
Шопрон читал очень медленно. Очень тихим и грустным голосом. Не менее грустным, чем слова его «Грустного вальса», поэмы о том, как обреченные люди исполняют танец смерти среди крови и грязи ужасной войны…
Мы слушали молча. Когда он кончил, я похвалил его стихи, отметив их силу и выразительность.
— Ты собираешься это опубликовать? — спросил я автора.
Он рассмеялся:
— Да, собираюсь… Но кто это опубликует? Какой цензор это пропустит? Придется перепечатать ее на машинке и пустить по рукам.
Тут неожиданно в наш разговор вмешался доктор Шпигель.
— Любопытно, — сказал он, — что даже ты, Алексис, всегда писавший только о природе и о любви, вдруг сочинил социальную поэму. Может, это и есть твое подлинное призвание? «И грустный жизни вальс танцуют люди… И, скорбные, ложатся под крестами…» Да, да… Но в Яссах все это выглядело не так красиво…
Когда до меня дошел смысл его слов, я понял, что этот странный человек в чересчур просторном костюме мог бы, наверно, подтвердить или опровергнуть фантастические слухи о том, что произошло в Яссах в первые дни войны. Я спросил:
— Вы живете в Яссах, господин доктор?
— Я жил в Яссах… К сожалению, я жил именно в Яссах…
— А когда вы оттуда уехали?
— Вы хотите спросить, когда меня оттуда вывезли? После погрома. Уже после погрома. То есть две недели назад.
Алексис Шопрон перебил его и спросил, не хотим ли мы закусить. Обычно он питается в ресторанах, поэтому, к сожалению, у него нет настоящего обеда.
— Могу предложить вам помидоры с брынзой. И по кусочку холодного мяса, оно у меня в холодильнике. А может, хотите вина? Или по кружке пива?..
Мы поблагодарили. Пока он ходил за едой, я спросил доктора:
— Значит, вы все видели?
— К сожалению… Если б это зависело от меня, я охотно отказался бы от такого зрелища. Но я вынужден был все видеть, как вы выражаетесь…
Я решил не торопиться с расспросами. Шопрон вернулся из кухни, облаченный в поварский фартук. Это не было маскарадом, за поэтом давно укрепилась слава гурмана.
Приглашая нас к столу, хозяин сказал доктору Шпигелю:
— А ты лучше забудь. Забудь все, что видел. Война кончится, и, бог даст, все забудется.
— Нет, — возразил доктор. — Я этого забыть не могу и, вероятно, никогда не забуду. Однако попробую притвориться хотя бы за столом, что я все забыл…
Мы сели за стол. Шопрон и доктор Шпигель разговорились о своем родном городе и стали вспоминать старые Яссы — удивительный город, овеянный духом романтики и памятью старины. Я знал этот город только по книгам и по воспоминаниям его уроженцев. Я знал, что его уроженцы очень любят свой город и не позволяют «чужим» рассуждать о нем. Только они сами имеют право критиковать Яссы, другим это не позволено. Поэтому я молчал и не вмешивался в разговор.
Сквозь широкое окно комнаты, в которой мы сидели, ярко светило солнце. Мы ели с большим аппетитом. Брынза была свежей, хлеб мягким и вкусным, а сочные красные помидоры словно только что сняли с грядки. После закуски Шопрон принес холодную телятину.
— Замечательное блюдо, — сказал доктор Шпигель. — Я давно не ел такого вкусного мяса. Впрочем, я был близок к тому, чтобы навсегда потерять вкус к еде.
Мы старались не говорить о войне, о смерти и страданиях. И инстинктивно радовались, что еще живы и что сегодня прекрасный солнечный день. Удивительно, как быстро мы забыли те горестные чувства, которые выразил Шопрон в своем «Грустном вальсе». Я думал только о том, что хорошо бы разрезать еще один помидор, а доктор Шпигель, по-видимому, мечтал о дополнительной порции телятины. Наш хозяин уже был занят десертом и усердно жевал кусочек засохшего торта.
— После мяса, — сказал он, — мне всегда хочется съесть что-нибудь сладкое. До войны я всегда покупал инжир… Ну а теперь приходится довольствоваться вот этим уже не очень-то свежим тортом.
За окнами внезапно раздался резкий вой сирены, но мы не обратили на него внимание. Шопрон вдруг вспомнил стишки, которые каждый из нас учил в первом классе начальной школы:
Лучше, чем солдатской,
Жизни не бывает:
Бравого солдата
Всюду уважают.
Шопрон все же закрыл окно и, плотно занавесив его шторой, зажег электричество. Мы прислушались. Над городом пролетели истребители. Стекла задрожали. Шопрон сказал:
— Это «мессершмитты»… Узнаю их по звуку…
Вскоре раздались глухие разрывы, и Шопрон заметил:
— Бомбы… Это, вероятно, в Котроченах…
Мы снова чокнулись и выпили. Больше всех пил доктор Шпигель. Как будто он старался залить вином огонь, бушевавший в его душе.
Алексис Шопрон снова надел свой фартук и объявил, что пойдет варить нам кофе. Ему удалось недавно купить на черном рынке натуральный кофе. Пришлось, разумеется, раскошелиться и заплатить довольно дорого.
— Настоящий кофе? — удивился доктор Шпигель. — Я уже забыл его вкус.
Снова задрожали стекла — «мессершмитты» возвращались. Они летели теперь на небольшой высоте. Шопрон сказал:
— Вероятно, они пытались перехватить русские бомбардировщики.
Гул самолетов затих. Воздушная тревога кончилась, и с улицы снова доносился обычный городской шум. Шопрон открыл окно, яркий дневной свет снова залил комнату. Я подошел к окну и увидел на горизонте высокий черный столб дыма: по-видимому, где-то на окраине начался пожар.
— Горит нефтяной склад, — сказал Шопрон.
Итак, пока мы спокойно обедали и запивали блюда вином, где-то неподалеку умирали люди. А теперь все вошло в нормальную колею и город снова был занят своей обычной суетой.
Шопрон включил радио, и мы услышали голос Илинки Фустан:
Пастушок с тремя овечками,
Милый юный пастушок…
Шопрон резко выключил приемник:
— Проститутка! Она уже живет с немцами… После кофе, когда мы курили, Шопрон вдруг сказал:
— Мне хочется написать целую книгу стихов о страданиях, которые принесла с собой война. «Грустный вальс» — лишь начало. Первый набросок. Читая его вам, я увидел, что это только набросок. Много неуклюжих строк, неточных слов, банальных рифм…
Доктор Шпигель спросил:
— Ты полагаешь, что можно написать о людских страданиях, самому почти ничего не испытав? Слов нет, ты талантлив. Но этого мало. Извини, но я думаю, что, несмотря на всю свою талантливость, твои стихи довольно поверхностны…
Шопрон вздрогнул: слова доктора, видимо, причинили ему боль. Он готов был вспыхнуть, но сдержался и сказал довольно спокойно:
— Все это я уже слышал. И не раз… Есть люди, убежденные, что нельзя писать о любви, не пережив сильную влюбленность. Вот этот господин, — продолжал он, указывая на меня пальцем, — придерживается того же мнения. Он думает, что писатель не сможет написать настоящие книги, если он не любит людей. А ты думаешь, что нельзя изображать людские страдания, если сам не страдал. По-моему, все это чепуха!
— Почему ты говоришь это с такой уверенностью?
— Потому что я исхожу из собственного опыта. Я ведь уже опубликовал несколько книжек любовных стихов, и они принесли мне известность. Но сам я никогда не был влюблен. Даю вам честное слово! Надеюсь, что так будет и впредь…
Для меня то, что он говорил, не было новостью. Но Шпигель очень удивился. Видя его удивление, Шопрон весело рассмеялся. Потом вдруг снова погрустнел и сказал:
— Мне уже некогда влюбляться, мое время прошло. Вы когда-нибудь видели больное дерево накануне зимы, когда холодный ветер уже обрушился на него и оно вот-вот рухнет? Вероятно, мне еще предстоит страдать. Мне это не по душе. Зачем поэту страдать самому? Разве недостаточно ему наблюдать страдания других людей? А в наши дни нет недостатка в таких картинах…
— Тут ты прав, — подтвердил доктор. — В наши дни можно наблюдать страдания на каждом шагу. К сожалению, не все остаются наблюдателями. Кое-кому из нас судьба назначила другую роль — роль жертвы…
Рассуждения Шопрона о природе искусства я слышал уже не впервые. Я не разделял его взглядов, но высоко ценил этого человека. Я ценил главным образом его великолепный язык. Впрочем, его безупречные по форме стихи всегда производили впечатление искусственных построений. Несмотря на весь свой формальный блеск, они все же были холодными. Сердца они не затрагивали. «Грустный вальс» произвел на меня большое впечатление именно потому, что был непохож на прежние стихи Шопрона. Эти новые его стихи не поражали таким отточенным, изощренным мастерством. Но, может быть, поэтому они и волновали. Впервые Шопрон написал стихи, идущие от сердца. О стихах Шопрона и о его литературных теориях можно было говорить еще долго, но мне хотелось переменить тему, и я обратился к Шпигелю:
— Уважаемый господин доктор, я был бы вам очень признателен, если б мы вернулись к разговору, который начали до того, как сесть за стол. Я имею в виду события, произошедшие недавно в вашем родном городе, в Яссах. Вам, конечно, известно, что в газетах опубликовали официальное сообщение, грубо извращающее истину. Было много разных слухов, но все они противоречивы, и понять, что произошло на самом деле, очень трудно. Вы нам расскажете?
— Да… Разумеется, если наш друг Алексис, обожающий чистое искусство, не станет возражать.
— Ладно, — сказал Шопрон. — Хотя даже слушать о подобных событиях не очень-то приятно, я возражать не стану. Можете рассказывать. Теперь такие времена, они вынуждают ежедневно слушать что-нибудь такое, от чего волосы встают дыбом. Но что поделать… Начинай…