— Читаю: «Терпение. Люблю. Пики командировке. Целую. Урания».
— Ну что вы на это скажете?
Что я мог сказать бедному Мики в те безрадостные лагерные дни? Мог я тогда предположить, что увижу его друга, Пики, циника и ловеласа, палача и военного преступника Пики Василиу, на скамье подсудимых в зале Народного трибунала?
Остальные обвиняемые выглядели не лучше, чем любитель музыки Пики. Михай Антонеску, генерал Пантази, генерал Добре, бывший министр и адвокат Титус Драгош… У последнего, как и у генерала Пики Василиу, торчал платочек в верхнем кармане пиджака, только не белый, а почему-то серый. Генерал Добре, старик с длинными усами, все время сонно покачивался и смотрел в зал с таким выражением лица, будто совершенно не мог взять в толк, как он здесь очутился. В какой-то момент мне вдруг представилось, что генерал Добре плывет по воздуху, повиснув на своих собственных усах. Это видение было таким навязчивым, что я долго не мог от него отделаться.
Генерал Пантази вел себя не так, как все остальные: он не смотрел на судей, не обращал внимания на публику и все время почему-то пристально разглядывал окна зала суда. Что он там видел? Может быть, фигуры солдат, охраняющих здание суда, так интересовали бывшего военного министра, что он не мог оторвать от них глаз?
Михай Антонеску… Самонадеянный болтун Михай Антонеску был поистине жалок и смешон. Он сильно похудел, большие, некогда меланхолические глаза как будто уменьшились… Время от времени он, как школьник, поднимал руку и жаловался председателю на усталость. Председатель разрешал ему покинуть на несколько минут зал заседания.
— Пожалуйста… Отдохните…
В годы военной диктатуры Михаю Антонеску нравилось, чтобы его считали законодателем мод, самым элегантным мужчиной в Бухаресте. Здесь, на суде, он отказался от этих замашек. На нем был поношенный костюм неопределенного цвета, полосатая рубашка не первой свежести. Охранявшие его солдаты рассказывали репортерам, что бывший государственный деятель спит в одежде, а по ночам часто просыпается и спрашивает своих стражников:
— Который час? Прошу вас, скажите, который час? Мне совершенно необходимо знать, который теперь час.
Глядя на преступников, на совести которых были многие тысячи человеческих жизней, я, конечно, не забывал об их страшной вине. И все же их жалкий вид невольно вызывал и другие чувства. «К таким людям нельзя питать сострадание, — говорил я самому себе. — Ведь им чужды человеческие нормы поведения». Сострадание уже не раз подводило меня. Оно принесло мне так много бед, что я не раз страстно хотел от него излечиться. Но не излечился и не жалею об этом по сей день.
Перед судом выступило множество свидетелей: бывшие министры, высокие чиновники, бывшие узники лагерей, родственники тех, кого погубили обвиняемые, близкие и родные тех, кого расстреляли, замучили. Обвиняемые имели право задавать свидетелям вопросы. И они широко пользовались этим правом. Все они как будто стремились доказать справедливость поговорки об утопающем, который хватается за соломинку. А как им хотелось, уцепившись за какую-нибудь чепуху, увести разговор от главного, доказать, что они виновны всего лишь в каких-то пустяках, за которые не приходится даже краснеть. В документах говорилось о вагонах зерна, награбленного в России и вывезенного в Румынию, а Алексяну, бывший губернатор русских территорий, оккупированных румынскими войсками, придумал целую историю, чтобы доказать, будто эти вагоны попросту затерялись и не прибыли по назначению. И так далее. И тому подобное… Время от времени рассказывалась какая-нибудь трогательная история про то, как обвиняемые спасли какого-то несчастного еврея, в то время как именно они обрекли на смерть десятки тысяч его соплеменников. Генерал Антонеску вскакивал как ужаленный каждый раз, когда кто-нибудь упоминал имя его супруги или имя госпожи В. Г. Ему очень не хотелось, чтобы эти два имени произносились вместе. Но свидетели не обращали внимания на желания бывшего диктатора и говорили все, что знали. Антонеску уставал, но все же старался следить за показаниями свидетелей. Я смотрел на него: пожилой, обрюзгший человек, с отекшими глазами, плохо выбритый, страдающий легкой одышкой — типичный неудачник, состарившийся на каком-нибудь базаре или в жалкой лавчонке… Но это был генерал, в недавнем прошлом полновластный хозяин целой страны. Иногда на него вдруг находило хорошее настроение, он даже улыбался. Но чаще он выглядел усталым и, чтобы приободрить себя, начинал нервно отбивать пальцами такт. Как видно, в его ушах еще звучали те военные марши, которыми неизменно сопровождалось его появление на парадах и официальных церемониях. О, если бы на этом процессе шла речь только о военных маршах и парадах! Но речь шла о массовых убийствах, о пытках и расстрелах… С болью в сердце выслушивал я показания свидетелей, рассказывающих о том, как одни люди поступали с другими людьми… В такие минуты мне хотелось быть не человеком, а деревом… Но я был человеком и должен был выслушать все до конца.
Председатель суда задавал иногда вопросы обвиняемым. И общественные обвинители тоже задавали им вопросы. Но ответ был всякий раз один и тот же:
— Не помню…
— Что вы можете рассказать об убийствах в…
— Извините, господин председатель, я очень устал. И я уже плохо помню, о чем идет речь… Я ничего не помню… Извините.
— Попробуйте вспомнить.
— Прошло много лет, господин председатель. Я ничего не помню…
— Зачем вы втянули Румынию в войну?
— Почему приказывали расстреливать людей без суда?
Иногда обвиняемые притворялись, что даже не расслышали вопроса, тупо смотрели на судей, на охрану, на Христа, изображенного на стене, и отмалчивались. Но один из них, Алексяну, вел себя нагло. Он сам все время задавал вопросы:
— На каком основании вы меня судите? Была война. Я делал только то, что всегда делают на войне…
За долгие годы работы в печати я побывал на многих процессах. Я видел суды над убийцами и садистами. Я видел на скамье подсудимых женщин, которые отравили мужей или любовников. Я видел молодых людей, убивших родителей, чтобы поскорее получить наследство. И все эти преступники вели себя на суде по-человечески. Конечно, они тоже пытались оправдаться, найти какие-нибудь обстоятельства, смягчающие их вину. Шестнадцать военных преступников, представших перед Народным судом, — бывшие министры, генералы, люди, стоявшие на вершине социальной лестницы, вели себя хуже любого убийцы. Они не проявили ни тени раскаяния, ни даже ясного понимания того, что произошло. Ни один из них не признал свою вину. Ни у одного не нашлось мужества, необходимого для того, чтобы достойно встретить приговор, принять заслуженную кару.
Они лишь пытались спасти свою жизнь. Во что бы то ни стало спасти жизнь. Жалкая, хотя и вполне понятная попытка. Человек хочет жить. Каждый человек хочет жить. Жить, жить, жить. Во что бы то ни стало — жить.
В конце этого долгого и утомительного процесса обвиняемые потребовали, чтобы были выслушаны показания бывших политических деятелей, которые управляли страной до генерала Антонеску. И вот перед судом прошли Юлий Маниу — высокий, сухой, церемонный старик в твердом воротничке, какие носили в начале века… Ион Михалаке в своем бутафорском крестьянском костюме — вышитом жилете и узких белых штанах… Дину Братиану — старик, похожий на мумию… Все они пожали руку главному обвиняемому — Иону Антонеску. Все они уклончиво ответили на вопросы суда. И молча удалились, всем своим видом показывая, что они в глубине души не одобряют этого процесса.
— Были совершены преступления? Что же делать… На то война… На войне как на войне!
Ветер и дождь…
Ветер и дождь…
Ветер и дождь…
Суровый ветер прогнал с неба над полями Телиу хмурые облака. Я всей грудью вдыхал его свежесть, с наслаждением наблюдая, как из-за темного облачка, последнего на прояснившемся небе, выглянуло солнце и резко осветило черные поля Нижней Молдовы, ее рыжие перелески, голые леса. Солнце осветило и болото, мимо которого мы теперь проезжали, и оно покрылось блестящей, золотистой рябью. Болото стало даже красивым, ничто не напоминало, что на дне его столько жертв. Бедный Мардаре…
Мы проезжали Блажинь, когда неожиданно нам преградила дорогу большая толпа. Я даже не сразу понял, что происходит, пока не увидел деревенского попа в старой, изъеденной молью епитрахили и не услышал его гнусавый голос, отпевающий покойника: «Господи, помилуй… господи, помилуй…». Крестьяне молча, с обнаженными головами слушали молитвы. Женщины вели себя так, как они обычно ведут себя на похоронах: они причитали и голосили, причем каждая произносила имена своих близких, которые умерли давно и которых уже не раз оплакивали:
— Ион… Ион…
— Петрика… Петрика…
— Илие… Илие…
Покойника, которого хоронили сегодня, звали Мардаре; его имени никто не упоминал.
Мы вышли из машины и, сняв шапки, подошли к толпе. Мардаре лежал в простом некрашеном гробу с покорно скрещенными окаменевшими руками. Он был в чистой белой рубахе, в старых штанах и шерстяных носках, необутый. Видя, что я удивлен этим, кто-то из стоявших поблизости крестьян счел своим долгом объяснить мне, в чем тут дело:
— Ботинки у Мардаре почти совсем новые… Зачем их зарывать в землю вместе с ним?
— А опинки? — спросил я. — Наверно, у покойного были опинки?
Да, были. Но старые и потрепанные. А говорят, святой Петр никому не дозволяет войти в рай в поношенных опинках. Лучше уж подойти к воротам рая босиком, даже нагишом. Ангелы дают каждому голубую накидку, которая уж никогда не износится. Ее можно носить вечно… Оно понятно: дважды ведь никто не помирает…
Я пристально глядел на скорбное потемневшее лицо Мардаре, на его заострившийся нос и плоские слипшиеся губы и думал, что и лицо, и фигура покойного, и жесты его, и манера разговаривать еще сохранятся некоторое время в памяти вдовы, детей и односельчан. Может быть, еще и в памяти его убийц. А потом пройдут годы, его образ исчезнет, забудется навсегда, подобно тому как растает облачко, которое плывет сейчас над селом… Такова жизнь. Такова смерть…