Ветер из рая — страница 9 из 36

И однажды услышал диалог, который никаких не допускал иных трактовок.

– Синичкину моему, – прошептала мать, – впаяли восемь лет.

– Да как это может быть? – изумилась бабуля. – Его ведь не нашли!

– Да вот так и дали! Заочно! Есть такая мера в нашем УК!

А когда я учился в девятом классе – в стране вовсю бушевала перестройка, очень многое рушилось и все осмелели, – мать с отчимом однажды вызвали меня из моей комнаты в ту, что у нас считалась гостиной, или залой, и сказали даже с долей торжественности:

– Вот, Пашенька, – начала мать, – тебе скоро получать паспорт. И Евгений Михайлович согласился усыновить тебя. Ты сможешь взять его фамилию, Квасов, и в графе «отец» у тебя будет значиться он, Евгений Михайлович.

– Но я не хочу! – взбрыкнул я. – Я Синичкин! И у меня уже есть отец!

Отчим сидел тут же рядом с важным видом, но не говорил ни слова, только надувал щеки. Я не сомневался, что перед разговором он махнул рюмку-другую-третью – да от него и попахивало.

– Ты не понимаешь, Пашенька! Это так трудно было сделать! Но Евгений Михайлович сумел, договорился! И это он сам проявил инициативу! Евгений Михайлович оказывает нам всем огромную услугу тем, что дает тебе свое имя!

– Мне и мое очень даже нравится, – буркнул я.

– Да как же! Разве не понимаешь, что с фамилией Синичкин тебе везде будет закрыта дорога! Особенно в органах!

– Это еще почему? – набычился я, хотя о многом уже догадывался.

– Да потому, что отец твой чудный осужден! За преступления перед страной, перед Родиной! И об этом, и о том, что ты его сын, где нужно, прекрасно знают!

– Но если я фамилию сменю, я ведь не перестану быть его сыном? А он мне отцом?

– Да! Конечно! Но с другой фамилией это все как бы забудется! Станет неважным! Тебе не надо ни от кого отрекаться, просто пойдешь в милицию и получишь паспорт на новое имя, вот и все! Что ты упрямишься? Не понимаешь, какую услугу оказывает – прежде всего тебе! – Евгений Михайлович?

– А мне не надо от него никаких услуг. И одолжений.

– Все, Люся! – твердым жестом остановил маму отчим. – Хватит. Не уговаривай его. Насильно мил не будешь. Хочет он оставаться Синичкиным, пусть сидит с этой птичьей кличкой!

– Но, Женя!.. – взмолилась мама. – Он еще ребенок! Далеко не все понимает!

– Я сказал: хватит! Я никому, тем более этому щенку, навязывать самое дорогое, что у меня есть – свою фамилию! – не собираюсь. Оставь его! Пусть живет Синичкиным!

Мать, как и я, хорошо знала: спорить с отчимом бесполезно. Если Квасов сказал: разговор окончен, – значит, никогда эту тему нельзя больше при нем затрагивать.

Вот так я остался Синичкиным. Не потому, что мне слишком нравилась эта фамилия или я сильно привязан был к своему полумифическому отцу. Фамилия, если честно, самая дурацкая, и дразнили меня с ней безбожно: синицей самое малое. Просто мне и тогда казалось, что брать чужое имя, да еще ради абстрактных преференций типа грядущего продвижения по (неизвестно какой) службе, совершенно неправильно. И о том, что в итоге не стал Квасовым, я ни разу не пожалел. И никаких козней или рогаток из-за своей родословной я, честно говоря, не чувствовал, ни поступая в школу милиции, ни впоследствии на службе. А может, времена настали такие: разболтанность и вольница до органов докатились, и особые отделы перестали вынюхивать в анкетах сотрудников малейшие погрешности в биографиях. В конце концов, даже жестоковыйный Сталин изрекал, что сын за отца не отвечает (хотя распоряжался совсем по-другому).

Вот и я писал в анкетах честно фамилию родного отца, а дальше: «С семьей не живет с 1981 года, никаких сведений о нем не имею».

Но вскоре сведения появились. Когда я учился на втором курсе, то есть в девяносто втором году, на старый адрес в Коломенском (добрые новые жильцы передали) вдруг пришла открытка от моего родного отца. Новогодняя, довольно пошлая, как мне тогда подумалось, нездешняя картинка: старинный открытый автомобиль, навроде «Форда Т», а в нем пацан в тулупчике и седовласый дедок с бородой, типа Санта-Клауса, в красном кафтане. Автомобиль весь засыпан разнообразными подарками – по их поводу мамаша моя скептически сказала: «Лучше б что-нибудь вещественное прислал, охламон!» Внизу – надпись: With best wishes for a very Merry Christmas![18]. На обороте – американская марка, заокеанский почтовый штемпель, но никакого обратного адреса. И пара слов по-русски, знакомым почерком: «Дорогие Люся и Пашенька, поздравляю вас с наступающим Рождеством и Новым годом, желаю вам здоровья и счастья в наступающем году!»

Открытка долго валялась у новых жильцов, привезла ее мама ближе к Восьмому марта – я подумал было проявить свои сыщицкие способности и определить по почтовому штемпелю, из какого такого штатовского города прислано отправление, но маманя фыркнула: «Зачем это?!» Потом порвала открытку в мелкие лоскуты и самолично вынесла в мусоропровод – чтоб, как я понял, не обнаружил отчим.

У них тогда – если кто помнит девяносто второй год – все начало разваливаться: денег не было, пенсия у отчима вдруг стала грошовой, гайдаровские реформы и инфляция стремительно сжирали накопления, вдобавок Евгений Михайлович стал чрезвычайно вдумчиво пить.

Отец будто бы услышал через океан материно недовольство и месяца через два прислал письмо: типа, что нам передать, есть оказия, в чем мы нуждаемся? Что-нибудь из вещей, может, джинсы или куртку-аляску для Пашеньки?

И обратный адрес – абонентский ящик где-то в Калифорнии. Но мамаша строго наказала мне ни в коем случае отцу не отвечать и сама тоже делать этого не собиралась. Как я понимал, она не хотела, чтобы об этой переписке узнали – и Евгений Михайлович, и у нее на работе.

Потом отчим помер, замерз насмерть – но и послания от родного отца сами собой прекратились. Пока – уже в наши дни – он не явился в Москву собственной персоной.

Синичкин-старшийНаши дни

Он решил проехать по местам «боевой славы» в порядке удаления: сначала – город Горький, нынче Нижний Новгород, затем Иркутск с близлежащим Байкалом. И наконец, Владивосток. А дальше видно будет.

Курс доллара к рублю стал таким (для него) выгодным, что денег запросто хватало на перелеты бизнес-классом, но из Иркутска во Владик он решил проехаться поездом, посмотреть на нынешнюю Россию хотя бы из окна вагона «СВ».

Города российские, – что Москва, что Нижний, что Иркутск – поразили его чистотой, удобством, тем, что совсем не проблемой стало остановиться в прекрасной гостинице и вкусно поесть в ресторане. Наоборот! Лучшие отели, заведения и магазины словно соревновались друг с другом в комфорте и гостеприимстве.

И, глядя три дня на свою страну из окна поезда, он поражался: какая она красивая! Разнообразная! Милая! И насколько мало освоенная. Как не похожа на другую великую державу, заокеанскую, где, куда бы ни поехал, куда ни брось взгляд, – следы человеческой деятельности: автодорога, или бензоколонка, или опора ЛЭП, или мост, или возделанное поле. И тут и там – противный в своей гордости звездно-полосатый флаг.

А у нас: тянется поезд, к примеру, от Улан-Удэ до Читы, из окна виден длинный-предлинный, загибающийся состав, и за окном открываются взору пейзажи, один роскошнее другого: сопки, тайга, быстрые чистые реки. Но вокруг безлюдье – ни городка, ни души. И ни следа человеческой деятельности, только тайга и сопки. Лишь возникает вдруг будка путевого обходчика. Или подбегает к железнодорожным путям грунтовая дорога, тянется вдоль полотна, а потом обрывается – зачастую свалкой.

К Владивостоку подъезжали утром, поезд шел вдоль океана. За окном простирался вдохновляющий пейзаж: золотистое сверкающее море до горизонта, множество теплоходов, на рейде или спешащих своим курсом, яхты и катера, пустынные по весне пляжи, на которых, однако, мелькают загорающие тела. Десятки и даже сотни добротных вилл, на дорогах – сплошные иномарки, в основном японские, праворульные.

Он в здешних краях не был больше сорока лет; тогда, в восемьдесят первом, ему стукнуло тридцать четыре – по нынешнему восприятию совсем молодой человек. Сейчас сильно за семьдесят. Жизнь, считай, прожита.

Хорошо ли, плохо ли? Могла ли она повернуться иным боком?

Могла – если б он тогда, в марте того же восемьдесят первого, не вернулся со своего прошлого задания, из Иркутска, неожиданно, без звонка. Да он всегда так делал! Ему и в голову не могло прийти Люсьену предупреждать!

А тут – явился. Среди бела дня, время идет к «рабочему полдню», – была такая передача, концерт по заявкам, по первой программе Всесоюзного радио. Вот и трехпрограммный громкоговоритель у него в квартире на кухне вещает: «По просьбе литейщика Ивана Петровича Козырева из Новолипецка и сеточника шестого разряда с Малинской бумажной фабрики поет Ольга Воронец!» И – разливистый, псевдорусский голосок: «А где б мне взять такую песню, и о любви, и о судьбе…»[19]

И тут же, на кухне, – дверь опер открыл своим ключом, – пожалуйте, картина: Люся, в халатике выше колена, простоволосая, встрепанная, босоногая. На столе – закусь: баночка рижских шпрот, колбаса полтавская, хлебушек белый. И бутылочка бренди, да не простого армянского, а «КВ», то есть коньяка выдержанного, наполовину распита. И рюмочки на столе стоят – две, прошу заметить. А рядом с Люсей там же на кухне – мужик. Сосед. В майке и трениках. Огромный, волосатый.

Он его знал. Тот проживал на девятом этаже их ведомственного милицейского дома. По званию полковник, кажется. Сильно старше их обоих, под пятьдесят. Звать Евгений Михалыч.

Потом Люська с ним сошлась, как ему стало известно через много, много лет. А тогда, в марте восемьдесят первого, у них, значит, все начиналось, у полюбовничков. О чем свидетельствовала разбутыренная постель на том же самом диване в большой комнате, где они обычно ночевали с Люсьеной.