«Неужели это мои мечты довели тебя до такого? – мысленно, не издав ни звука, обратился я к больной, снедаемый чувством, очень похожим на раскаяние. – Возможно, да; при этом сам я в последнее время с головой погружен в работу. Даже находясь рядом, я о твоем нынешнем состоянии совершенно не забочусь. Хотя постоянно твержу, уверяя тебя, да и себя самого, будто, работая, я одновременно все больше и больше времени посвящаю именно тебе. А между тем вместо того, чтобы действительно подумать о твоем здоровье, в беспечном самолюбовании трачу время на какие-то нелепые фантазии…»
Словно почувствовав мой немой призыв, больная посмотрела в мою сторону; взгляд ее был серьезен, на лице – ни тени улыбки. Сами того не замечая, мы все чаще в последние дни смотрим друг другу в глаза именно так – гораздо дольше, чем раньше, гораздо строже и пристальнее; это стало входить у нас в привычку.
Еще два-три дня, и можно будет, пожалуй, заканчивать работу. Очевидно, рассказ о череде повседневных забот сам по себе почти бесконечен – веди, покуда ведется. Чтобы поставить в рукописи более-менее убедительную точку, нужно чем-то завершить повествование, но я по-прежнему не хочу подводить в длящейся истории нашей жизни никаких итогов. Или, скорее, не в состоянии этого сделать. Возможно, лучше всего будет завершить историю, простившись с ее героями в их нынешнем состоянии и положении.
В нынешнем состоянии?.. Мне вспоминаются слова, вычитанные некогда в одном романе: «…Ничто так не мешает счастью, как память о счастье»[48]. Ибо то, чем мы одаряем друг друга сегодня, разительно отличается от счастья, которое мы приносили друг другу прежде! Нынешнее чувство чем-то похоже на былое, но по сути своей совсем иное: в нем столько невыразимой нежной грусти, от которой сжимается сердце! Следуя выбранному пути, я вскоре настигну – и постигну – наше подлинное состояние, которое не до конца еще явило себя в свете текущей жизни, но станет ли оно подходящим финалом для моей счастливой истории? Сам не знаю отчего, но мне кажется, будто в том, что держится в тени, оставаясь для меня пока не вполне понятным, скрывается нечто нашему счастью враждебное…
Размышляя с тревогой об этом, я погасил свет и уже направился к себе, но, проходя мимо больной, которая к тому моменту погрузилась в сон, внезапно остановился и внимательно вгляделся в ее лицо – оно одно смутно белело в непроглядной тьме. Под кожей вокруг слегка запавших глаз то и дело чудилось мелкое подрагивание, и мне почему-то привиделось в нем проявление страха: казалось, больную что-то мучает. Возможно, я воспринимаю все в подобном духе исключительно из-за собственного неизъяснимого беспокойства?
Я перечитал все, что успел написать в своей тетради, от начала и до конца. Думается, этого вполне достаточно для раскрытия замысла, я могу быть доволен.
С другой стороны, читая свои записи, я постепенно начал различать нечто новое и неожиданно тревожное: я разглядел в себе человека, потерявшего всякую способность к наслаждению тем счастьем, которое было главной темой моей работы. В какой-то момент я отвлекся от нашей истории. «Мы поверили, что способны дарить друг другу совершенно необыкновенное счастье, просто наслаждаясь маленькими радостями жизни, которые ниспосланы лишь нам одним, – такими я нас изобразил. По крайней мере, сам я полагал, будто одним этим вполне смогу усмирить свое сердце… Но может быть, мы ставили перед собой слишком высокие цели? Может быть, я недооценил собственную жажду жизни? Не потому ли узы, сдерживающие мое сердце, настолько истерлись, что, кажется, вот-вот порвутся?..»
«Бедная Сэцуко. – Я отбросил тетрадь на стол и тут же позабыл о ней; мысль моя потекла дальше. – Теперь кажется, будто Сэцуко давно разглядела за моим молчанием все те жизненные порывы, которые я сам старался не замечать, и даже прониклась сочувствием. И от этого только горше и больнее… Почему я не смог скрыть от нее эту сторону своей натуры? До чего я слаб…»
Я посмотрел в сторону выступающей из тени кровати, на больную, которая лежала, прикрыв глаза, и почувствовал, что мне не хватает воздуха. Покинув освещенную часть палаты, я тихо прошел к балкону. Серпик луны был совсем узким. В его тусклом свете смутно угадывались лишь очертания укрытых облаками гор, холмов, граница леса. Все прочее тонуло в глухом зеленовато-синем мраке. Но я в тот момент видел совсем иное. Передо мной открывался пейзаж, который память моя хранила еще отчетливо, без изъятий: те же горы, холмы, леса, какими они предстали перед нами в один из вечеров ранним летом; мы любовались ими тогда вдвоем, полные невыразимой взаимной любви, и верили, что сможем пронести наше счастье неизменным до самого конца. Эта недолговечная картина, в которую оказались вписаны мы сами, до сих пор столько раз приходила на ум, что все ее детали как-то незаметно стали, в свою очередь, частью нас, поэтому иногда мы смотрели – и словно не видели их нынешнего, измененного временем облика, хотя все они менялись от сезона к сезону…
«Неужели наша совместная жизнь ценна уже тем – и только тем, – что нам довелось пережить некогда столь счастливый момент?» – спрашивал я себя.
За спиной моей неожиданно послышались тихие шаги. Это, конечно, была Сэцуко. Но я остался неподвижен и к ней не обернулся. Она, ничего не говоря, встала чуть поодаль. Однако мне чудилось, будто она стоит очень близко, так что я даже ощущаю ее дыхание. Время от времени над балконом бесшумно проносился холодный ветер. Где-то вдали надрывно скрипели иссохшие деревья.
– О чем ты задумался? – произнесла она наконец.
Я ответил не сразу. Обернулся к ней, улыбнулся немного неуверенно и задал встречный вопрос:
– А ты не догадываешься?
Она посмотрела на меня настороженно, словно ожидала какого-то подвоха. Поймав этот взгляд, я неторопливо пояснил:
– Конечно, о своей работе, о чем же еще? Я никак не могу придумать своей истории подходящую концовку. Мне не хочется, чтобы по завершении возникало чувство, будто жизнь наша проходила впустую. Что скажешь? Не хочешь немного поразмышлять над этим вопросом вместе со мной?
Она улыбнулась. Но в улыбке ее по-прежнему сквозило какое-то беспокойство.
– Я ведь даже не знаю, какую историю ты написал, – после некоторого молчания чуть слышно проговорила она.
– Вот как? Не знаешь… – эхом отозвался я и снова неуверенно улыбнулся. – Что же, тогда, может быть, найти в ближайшие дни время и прочитать тебе то, что получилось? Правда, это только первый вариант, я еще не успел придать ему настолько законченной формы, чтобы его стоило зачитывать вслух.
Мы прошли обратно вглубь комнаты. Я снова сел под лампой и уже потянулся, чтобы взять лежавшую на столе тетрадь, но Сэцуко встала у меня за спиной, уходить она не собиралась. Мягко положив руку мне на плечо, она пыталась заглянуть через него. Резко обернувшись, я сухо сказал:
– Уже поздно, тебе пора спать.
– Да, конечно, – покорно согласилась она. Чуть помедлив, сняла руку с моего плеча и отошла. – Только я, похоже, все равно не смогу уснуть, – пробормотала она спустя две-три минуты уже из постели, словно разговаривая сама с собой.
– Может, стоит погасить свет?.. Мне он уже не нужен. – С этим словами я выключил лампу, поднялся и приблизился к кровати. Потом присел на ее край, взял Сэцуко за руку. И какое-то время мы провели с ней рядом: не говоря друг другу ни слова, в кромешной темноте.
Ветер, похоже, заметно усилился. Он заставлял беспрестанно стонать окрестные леса и рощи. А иногда вдруг налетал на здание санатория, хлопал где-то оконными створками и в конце концов добирался до нас, скользя мимоходом и по нашему окну. Словно напуганная его бесчинствами, Сэцуко очень долго не отпускала моей руки. Глаз она не открывала; казалось, внутри ее совершается какой-то процесс, который занимает ее всю, безраздельно. Спустя немного времени пальцы ее слегка ослабли. Похоже, она решила сделать вид, будто ее наконец одолел сон.
– А теперь и мне, пожалуй, пора, – прошептал я и направился в свою темную комнатку, собираясь лечь, хотя так же, как и Сэцуко, предчувствовал, что уснуть мне не удастся.
В последнее время я часто просыпаюсь, чуть только начинает светать. Тихонько встаю и, бывает, подолгу сижу возле больной, внимательно вглядываясь в ее спящее лицо. Свет постепенно золотит край кровати, склянки – все окружающие предметы, и только лицо ее остается мертвенно-бледным. И порой я, не отдавая себе в том отчета, словно по привычке, выдыхаю сочувственное: «Бедняжка…»
Вот и сегодня я проснулся еще до рассвета, долгое время вглядывался в лицо моей больной, а затем, украдкой выскользнув из палаты, направился в рощу, раскинувшуюся позади санатория, – она совершенно высохла, деревья поражали чрезмерной наготой. На какое ни взгляни, на каждом осталось всего по два-три омертвелых листочка, упорно сопротивляющихся ветру. Когда я вышел из опустевшей рощи, солнце только-только поднялось над вершинами Яцугатакэ и буквально у меня на глазах озарило алым светом неподвижные низкие облака, протянувшиеся цепью с юга на запад – вдоль горной гряды. Однако дотянуться до земли лучам этой разгорающейся зари никак не удавалось. Зажатые меж гор оголившиеся леса, поля и пустоши выглядели в этот рассветный час так, словно их покинула всякая жизнь.
Я прохаживался туда и сюда по краю оголившейся рощи: время от времени замирал, но из-за холода очень скоро снова начинал притопывать на месте. Мысли безостановочно перескакивали от одного предмета к другому, так что я и сам не смог бы сказать, о чем думал, но в какой-то момент я вдруг поднял голову и увидел, что небо скрылось за плотной пеленой темных облаков, как-то незаметно утративших утренний румянец. Увидев их, я в одно мгновение потерял к происходящему всякий интерес – видимо, в душе до последнего надеялся, что заря, так живописно расцветившая небеса, все-таки коснется лучами земли, – и скорым шагом направился обратно в санаторий.