Представьте: кругом бескрайняя белоснежная корка длинной мёртвой северной зимы. Леденящий, холодный ветер перемещает снежную сыпь, закручивая её воронками. Жуткая потерянность и одиночество! Протяжно воет на ветер лайка, и сам ветер завывает, стонет и смешивает свой вой с собачьим. Но в чуме тепло и уютно. От чёрного чана, в котором, услаждая слух, булькает вода и варится мясо оленя, поднимается белый пар. Слабеющий, умирающий старый тунгусс погружается в блаженную дрёму. Смерть — это сладкий сон, умирать шибко сладко!
Мы упускаем то, что смерть, как и жизнь — конечна! Это в буддизме именуется бардо[23] умирания.
Возможно, мы боимся больше не самой смерти, а неизвестности и боли от разъединения сновидческого и физического тел.
Какая красивая панорама нашей земли русской! Как хорошо думается в полёте!
Защищён и храним молитвою — великое счастье! Когда-нибудь ласково шепнёт на ухо: пора, пора отдохнуть…
Умереть внутренне, умереть при жизни — достичь точки бесстрастия. Всё большее постижение смерти — движение точки сборки к месту отрешённого покоя. Зачем это нужно — умирать при жизни? В позиции духовной любви мы достигаем не только бесстрастия и победы над бесами. Мы достигаем бессмертия! В этом положении точки сознания происходит максимальное вливание чистого духовного Света и он стремится к уплотнению. Мы ощущаем небывалый подъём, вдохновение, силу, счастье и энергию. Обычный человек накопленную месяцами энергию может, например, выплеснуть в виде сильного гнева за всего 1–3 минуты и накормить кучу бесов и неорганических существ. В унынии и тоске — очень большая утечка энергии.
В христианстве нет такой смешной и, казалось бы, глупой буддийской мысли — подумаешь о кошке перед смертью и в следующей жизни родишься кошкой. Христианин умирает с любовью к Богу, в любви мысль останавливается…
Пролетаю над знакомыми, милыми, родными местами. Деревенская моя дорогая округа.
Спускаюсь… Я люблю бывать здесь. С высоты птичьего полёта за лесной крышей почти не видно, что здесь притаилось кладбище.
Деревенское кладбище совсем непохоже на городское. Оно лучше вростает и вписывается в природу. Здесь пышнее растут дикие цветы, кустарники и даже грибы и ягоды. Да и умершие люди с окрестных деревень здесь другие. Мёртвые души.
Тсс… Тихо… Они спят… вечным сном. Их сновидения всё продолжаются и продолжаются. И никогда им уже не очнуться.
Помимо «обыкновенного» кладбищенского духа, здесь присутствует ещё нечто. Стоит воздух полупустынности, полузаброшенности и природного умиротворённого покоя.
Я прохожу мимо крестов, оградок, железных и деревянных, читаю надписи, рассматриваю портреты и прикасаюсь к чужим бывшим жизням. Глядя на фотографию, особым чутьём угадываю, разворачиваю перед своим внутренним взором всю быструю крестьянскую судьбину. Вот мужичижко с виноватым лицом, неумело надетом для фотографии пиджаке в белой рубашке — он не привык носить этот костюмчик. Родился и вырос в деревне. Всю жизнь проработал на тракторе, в пыли, грязи. Единственная радость в жизни — «выпить». Конечно, дети, сварливая жена. И не важно, что потом отказали печень или сердце, но дотянул до пятидесяти пяти
Все эти старые бабки Пелагеи, Матрёны, Варвары, Елизаветы, Домны, при всей их разноликости — один собирательный русский деревенский бабий портрет. Повязанный белый или бледно-голубой платочек, шустрые глазки да большой нос картошкой.
«Дорогой… любимой… от дочки и сына…».
А вот очень трогательная надпись на могильной плите:
«Сердцу всё не верится в горькую утрату
Словно ты открыла двери и ушла куда-то…»
Прохожу дальше и останавливаюсь перед портретом ребёнка с испуганными от фотоаппарата большими тёмными глазёнками. Родился в 1989 году. Умер в 1989 — прожил 10 месяцев. Каков был его сюжет жизни, каков замысел его судьбы? Загадка.
Вижу далее свежевырытую могилу сорокапятилетнеголетнего мужчины. Умер в 1998 году. Рядом с ней также новое захоронение — молодой парень. Умер тоже в 1998 году. Отец и сын. Интересуюсь, погибли вместе? Катастрофа? Нет. Первым умер двадцатилетний сын. Через две недели отец. Разошёлся на поминках и от горя и водки не вытянул сам…
Удивительно красивое лицо девочки лет четырнадцати. Вчитываюсь, это мальчик. Как тебя угораздило, симпатяшка ты мой? Купался, свело ногу и утонул?
Деревенские широкие скуластые лица — он и она, на старой фотографии. Интимно склонили голову к голове. Сейчас так не снимают! Вместе в одной могилке. Умерли, ух ты, в 1939 году! Меня ещё не было, а вы уже прожили свои жизни и соединились где-то «там», как на фото. Две судьбы слились в одну, навсегда…
Интересное наблюдение: часто умирает сначала одна половина (муж или жена), — вторая, чаще всего, потом больше полгода не живёт.
Прохожу захоронение без названия, креста и оградки. Так бугорок, но весь обильно усыпан черникой. Рядом грибочки растут, и чуть подалее, даже белый, — король грибов.
Древние заросшие зеленью осевшие могилы людей, поумиравших в 30-х, 40-х годах, а рядом тут же свежепесочные бугорки-насыпи.
«Ну, здравствуй, деда мой». Он улыбается мне с креста своей милой улыбкой, виновато щурясь. Я встаю на колени перед его надгробием. Бабка похоронена в городе. Так вышло. А он, как и хотел, покоится здесь на родной земле. Рядом растут оранжевые грибы — лисички.
Дедуль, где ты сейчас? Быть может, уже воплотился на этой земле и маленьким первоклассником ходишь в школу, где нибудь в Таганроге? Или даже уже сдаёшь экзамены за восьмой классов. А мне скоро сдавать самый ответственный и Большой Экзамен.
Среди деревенских захоронений попадаются и знакомые. В деревнях все друг друга знают. Молодой мужчина Липоркин — помню такого, моего возраста, умер два года назад. Наверняка, пьяная драка.
Особое отношение к красивым умершим молодым женщинам. И после смерти красота с их фотографий продолжает томить, пленять, манить, звать, но уже туда к ним, где их окутала страшная тайна, где сыро, холодно и темно…
Поют птицы, и лёгкий ветерок треплет листочки деревьев. Воздух живой, упоительный. Он среди смерти напоминает о жизни.
Одна доярка с фотокарточки на кресте даже смеётся. Ей хорошо. Фотограф поймал и запечатлел ускользающий миг её былого счастья.
«Тихо…» — читаю на другом кресте надпись. Дальше прочесть буквы мешает венок из искусственных цветов и — «Е.Г.». Скорее всего, Тихонов похоронен.
«…Любимому мужу… любим, помним, скорбим…»
Тихо… Вам мирно спать?
Я прохожу стороной вдоль всех этих разных людей и вдруг они немым вопросом, безмолвными тенями встают, поднимаются из своих могил и напряженно, угрюмо сразу вместе, одновременно пытаются что-то выразить, мне что-то сказать, рассказать, спросить, и… не могут. Потому что сами находятся в необъяснимом недоумении и многое понять не в состоянии. И повисла в кладбищенском пространстве среди леса тихая тёмная, серая тайна.
Уже много людей умерло, умрёт ещё и я вместе ними…
Взлетаю в тихой печали. Я свободен! Лечу над землёй дальше. Поднялся выше.
Когда-нибудь придётся подняться ещё выше, высоко, долететь до Орла, проскочить сквозь липкую паучью паутину и пролететь мимо?
Последний день Терентия Смирнова (из творческой лаборатории)
Саксофон изнывает от жары. Он шепелявит и пришипётывает. Он повизгивает, как поросёнок. Устало и как-то невесело смеётся. Петляет вдоль городских улиц. Он ведёт свой томный звук протяжно, непринужденно, словно нехотя, и выходит на хрип. Вот-вот оборвёт свой низкий тон, но тянет и тянет. Он катается на длинноноте. Неожиданно замолкает. Саксофон убегает от скуки…
В городе пустынно и жарко. Все куда-то уехали, попрятались. Одинокие, вялые прохожие маются. Они раздражительны. Душно, жарко и в квартирах, совсем некуда деться.
В этот ничем не примечательный день, а вовсе ни какой не особенный, я и умер. Точнее, я умер ещё позавчера. А сегодня — мои похороны. Быстро так. Сами понимаете, на такой жаре я, извиняюсь, стал быстро портиться… Несут мой гроб по улице. Плыву я в нём как в лодке, покачиваясь. Людей, провожающих меня, мало. Самые близкие да мелкая горстка зевак. Похоронного оркестра нет, обойдусь, но из форточки соседнего дома, как раз обрывки протяжного грустного саксофона отлетают. Саксофону тоже жарко, он тянет тоскливо и утомлённо. В остальном тихо. Даже шаркающие шаги слышны. Вяло и нудно двигается процессия по жаре. В прочем процессия это громко сказано.
На кладбище возникает лёгкое оживление. Воздух здесь свежее и приятнее. Поставили мой гроб со мной на табуретки. Прощаются. Невдалеке могильщики томятся, уже выпившие, ждут деньжат и продолжение своего банкета.
Прокрался я свидетелем в толпу. Присматриваться стал. Это чегой-то здесь такое делается?! И правда, — меня хоронят. Посмотрел на себя в гробу: нос, как водится, торчком, лицо бледное, осунувшееся, пулями изуродованное, как ни припудривала меня мама, не скрыть следы. Вся она выплаканная. Вон стоит сухая, заторможенная. Шаблон, картина, карикатура на печаль. Стою. Захотелось себя пожалеть, всплакнуть для порядка, не получается. Равнодушие, безразличие какое-то к себе, лежащему, покойному. Отстранённость. Будто не я это вовсе умер, а кто то другой…
Заколачивают — ой, — каждый стук во мне внутренним эхом отдаётся. Опустили гроб на дно могилы. Землю стали кидать. Глухие удары комков её по деревянной крышке застучали так, словно нет в гробу никого — пустой он. Но я там остался заколоченный…
Выходит: всё…
Как всё?! Что значит всё?! Всё кончено разом, хотите сказать? Что? Меня больше нет и никогда не будет?!
Нет, нет, подождите! Как же так?.. Позвольте, я не согласен!
Во-первых, похороны… Это же всё-таки мои похороны… Это в жизни моей, я так понимаю, грандиозное и потрясающей силы событие. Оно у меня единственное в своём роде. Так нельзя, товарищи, или как вас… господа! Уж очень как-то скучно и вяло. Ну жарко, я понимаю, но нельзя же так… Много видел я на свете похорон. Наблюдал их специально, осознанно. Впрочем, не могу сказать, что мои мне не нравятся…