Ветер с океана — страница 1 из 3

Сергей СнеговВетер с океана

Галине Николаевне Ленской — жене, помощнице, первому критику

ЧАСТЬ ПЕРВАЯПРИЗВАНИЕ

1

Ольга Степановна проснулась за час до того, как позвонил будильник. С минуту она лежала на кровати, всматриваясь в светлеющее окно, потом стала торопливо одеваться. Торопиться было незачем, до прихода судов, возвращающихся из зимней экспедиции в Северную Атлантику, оставалось больше трех часов; ночью она звонила диспетчеру, тот порадовал, что погода на Балтике хорошая, суда идут ходко, ни одно не отстает — к берегу подойдут точно в восемь утра. Но Ольга Степановна ничего не могла с собой поделать: ожидание встречи стало непереносимым, оставшиеся часы лучше было провести на пристани, а не в комнате.

Она подошла к окну. Тьма еще окутывала землю. По небу проносились белые облачка, они создавали иллюзию рассвета. В дверь осторожно постучали условным стуком. В комнату вошла Матрена Гавриловна, соседка по дому.

— Так и знала, что ни свет ни заря поднимешься, — сказала она. — Деток-то не разбудила?

— Их раньше девяти не поднимешь, — ответила Ольга Степановна. — В воскресенье в детский сад не надо, они любят выспаться. Так ты посмотришь их, Гавриловна?

— Посмотрю, посмотрю. А задержитесь в порту, умою и накормлю. Можешь идти спокойно. Я бы и сама пошла встретить Кузю, да мой старик говорит — не рыбацкое дело музыку и речи на берегу устраивать. — Она поспешно добавила, чтобы не обидеть Ольгу Степановну: — Я не к тому, чтобы ты не шла, ты иди, твое дело особое. Надо, надо муженька порадовать!

Гавриловна подошла к шифоньеру. На шифоньере стоял в вазе букет цветов — розовые и красные тюльпаны, синие гиацинты, белые с золотом нарциссы и — пламенным бордюром вперемешку с темно-зеленым папоротником — кольцо высоконогих гвоздик. В центре роскошного букета — главным его украшением — вздымали яркие головы три розы. Гавриловна восхищенно покачала головой. Она любила цветы, сама разводила их в маленьком садике при доме, но на ее участке не вырастало таких.

— Розы! — сказала она. — И где ты их достаешь, Степановна? Ведь только апрель, когда-то еще розы пойдут! Небось, половину мужниного аттестата на букеты убиваешь? Достанется тебе от Сергея Нефедыча!

Ольга Степановна радостно засмеялась. Сергей огорчился бы, если бы она встретила его без цветов. Сегодняшняя встреча в порту, к тому же, была юбилейной. Пошел седьмой год, как они поселились в Светломорске — за это время Сергей участвовал ровно в десяти промысловых экспедициях, сперва в Северном море — штурманом, потом в Атлантике — капитаном. И каждое свидание на берегу — какое бы ни было время года — с цветами. Она залюбовалась прекрасным букетом, он был лучше всех прежних, — как раз такой, чтобы отметить юбилейную встречу.

— Я пошла, Гавриловна! — Ольга Степановна тихонько, чтобы не потревожить детей, прикрыла дверь.

Солнце еще не взошло, но небо порозовело, на улицах уже было светло. В обычные дни Ольга Степановна побаивалась выходить в такую рань одна, в городе было полно разрушенных домов, в центре целые улицы лежали в развалинах — жестокие сражения последнего месяца войны мрачно напоминали о себе руинами. Ольга Степановна побаивалась развалин, поговаривали, будто в них скрываются бродяги и преступники. И хотя ни с ней самой, ни с ее знакомыми ни разу не происходило чего-либо плохого, а милиция, периодически производившая облавы в районах больших разрушений, обнаруживала почти всегда только мирных жителей, собственным усердием приспосабливающих под жилье комнаты в невосстановленных еще домах, недоброжелательство к руинам не выветривалось — даже днем, если надо было далеко идти, она выбирала дорогу подлиннее, но по восстановленным, оживленным улицам, чтобы не пробираться через разрушенные кварталы.

В дни возвращения рыбацких караванов страхи эти пропадали: город просыпался рано, автобусы и трамваи выходили на улицы не по расписанию, а всей массой, женщины и дети торопились в порт, на пристани выстраивался оркестр. И сегодня, чуть Ольга Степановна вышла и направилась по самой короткой дороге к рыбной гавани, ее стали обгонять другие женщины, подростки, пожилые мужчины.

На пристани было уже полно нарядно одетых людей. Оркестр, примостившийся на первом причале, начал опробовать свои инструменты. Ольга Степановна то и дело раскланивалась со знакомыми. Из города, сквозь частокол заводских труб, вырвалось солнце, красное, крупное, по темной воде канала побежало сияние — оркестр в честь солнца грянул «Катюшу». Две женщины заплясали в кругу зрителей на гранитной мостовой, протянувшейся вдоль причальной линии, их поддержали смехом и аплодисментами, какой-то лихой парень ворвался в круг и самозабвенно переплясывал женщин. Ольга Степановна услышала, как один проходивший мужчина громко сообщил другому, что караван уже два часа стоит у канала, но не дают «добро» на вход — вероятно, встреча часа на два запоздает. Встревоженная, она уже хотела пойти в диспетчерскую доведаться, так ли это, но ее остановил председатель рыболовецкого колхоза «Рассвет» Матвей Иванович Крылов, он тоже встречал своих рыбаков, возвращавшихся в составе каравана.

— Не волнуйся, Оля, все в порядке! — сказал он, посмеиваясь. Невысокий, наголо лысый, хотя ему еще не было пятидесяти, председатель колхоза был из тех, кто даже выговоры объявляет с улыбкой. А когда кто-нибудь при нем шутил, Крылов первый смеялся, и так заразительно, что все кругом тоже начинали хохотать. — Караван, верно, стоит у Балтийских ворот, просто поджидают отставшие немного суда, а как все соберутся, в полном параде пойдут по каналу. Ни на минуту не опоздают.

Крылов, прихрамывая — побаливала раненная в войну нога, — ушел в дальний конец пристани, а Ольга Степановна, успокоенная, ходила по второму причалу, именно здесь, так ей обещали в диспетчерской, ошвартуется «Кунгур» Соломатина. Народу все прибывало. И так как мало кто знал, где какое ошвартуется судно, встречающие сгущались всего больше на первых причалах, никто не торопился в дальний край пристани.

В порт въехала машина, из нее вышли Алексей Прокофьевым Муханов и Николай Николаевич Березов. Это были друзья Соломатина, а Муханов еще и сосед по дому. Березов сказал, показывая на букет:

— Конечно, самый роскошный! Везет же Сергею! Только его жена умеет доставать такие великолепные цветы. И за что ему выпало это счастье? Рыбак как рыбак — ну, может, немного покрасивей да поудачливей других. Пожалуй, еще поумней да подобрей.

— По-твоему, этого мало — быть покрасивей, поудачливей, поумней и подобрей других? А чего еще женщине желать от мужа? — Ольга Степановна, счастливая, наклонила лицо к букету, от цветов шел тонкий аромат. Соломатина хвалили часто и искренне, все признавали, что он и моряк выдающийся, и человек хороший. А она все не могла привыкнуть к похвалам по адресу мужа, каждая радовала ее, словно впервые услышанная, — Ольга Степановна краснела, сердце начинало учащенно биться.

Особенно приятно было, что хвалил Сергея Березов, а Муханов подтвердил его слова одобрительным кивком. В Светломорске Николай Николаевич Березов слыл знаменитым капитаном, только Михаил Бродис, пожалуй, мог померяться с ним морской славой. В прошлом военный моряк, а ныне заместитель управляющего трестом «Океанрыба», Березов первый осваивал промысел в Северном море, первый вел рыболовные караваны в Атлантику, на Нью-Фаундлендские отмели и к Фарерским островам, Соломатин, тогда выпускник Одесского шорского училища, семь лет назад попал третьим штурманом на траулер к Березову — и быстрое возвышение Сергея началось с того, что он увлеченно перенимал морское умение своего капитана, усердно постигал под руководством Березова сложное искусство кораблевождения. Березов, второй год трудившийся на берегу, часто говорил, что видит в Соломатине своего преемника и уверен, что ученик скоро превзойдет учителя.

Березов обвел рукой шумящую, заполненную нарядными рыбачками пристань.

— Праздник, Алеша! Лучший рыбацкий праздник — всенародная встреча с родными при возвращении в родной порт! А мы с тобой усердно работаем, чтобы сделать такие праздники невозможными. Тебе не жалко, скажи по правде?

Муханов пожал плечами. Невысокий, худой, немногословный, он любил отвечать на иные вопросы не так словами, как выразительными жестами. И сейчас молчаливое пожатие плеч сказало Березову и Ольге Степановне, что он и не подумает убиваться, если больше не будет таких праздников.

— Сухарь ты, Алеша! — весело объявил Березов. — Временами удивляюсь, за что тебя люблю. Нет, правда, морские нужды ты понимаешь превосходно, а морская душа тебе во многом, очень во многом — темна. У хорошего моряка есть слабости, с ними надо считаться, товарищ Муханов. А ты ни у кого не признаешь слабостей, ото всех требуешь совершенства.

Муханов показал на оркестр, отдыхавший после игры.

— Ты относишь это к радостям встречи, с которыми надо считаться? Оркестров, парада, огромной толпы, торжественных речей скоро не будет, это правда. А радостные встречи, цветы, поцелуи сохранятся, только перестанут быть такими многолюдными, превратятся в повседневные из квартальных и полугодовых. Счастье встреч не нарушится, оно будет интимней, но отнюдь не уменьшится. Против чего ты, собственно, возражаешь? Против своего собственного проекта превратить экспедиционный лов в круглогодичный?

— Ни против чего не возражаю. А утраты кое-чего жалею, правда, — ответил Березов со вздохом. — Пора кончать с караванами и экспедициями! Но, понимаешь, одно дело, когда в порт возвращаются через день по одному траулеру, и совсем другое, когда к пристани раз в квартал подходит целый отряд судов!

Ольга Степановна не вмешивалась в разговор. О том, что сезонный экспедиционный лов собираются превратить в круглогодичный промысел, говорили уже давно. Лишь недостаток квалифицированных моряков мешал перестройке промысла: суда выходили в океан не по мере готовности, а отрядами, которыми командовали самые опытные капитаны. В ожидании, пока сформируется караван, иные суда теряли недели, а то и месяцы. Сергей часто говорил жене, что разрешили бы ему идти в море, никого не дожидаясь, — он раза в полтора увеличил бы добычу.

— Когда же собираетесь покончить с караванами? — спросила она.

— Еще один, летний, отправим, а с осени перейдем на долгосрочный лов, — ответил Березов. — Теперь уже хватает капитанов, которым можно доверить самостоятельные океанские рейсы. А перед этим проведем одно важнейшее мероприятие. Подготовляем особый приказ. Вот шуму будет! Кто за голову схватится, кто кулаками замахает.

Ольга Степановна засмеялась. И об этом приказе она слыхала. В «Океанрыбе» собрались провести чистку среди моряков: пьяниц, нерадивых, недисциплинированных людей либо увольняли из треста, либо списывали в береговые команды и на сухопутные должности. Она сказала:

— Надеюсь, Сергея Соломина ваш страшный приказ не коснется?

— Не надейся, Ольга! — возразил Муханов. — В первую голову твоего Сергея коснется наш приказ. Отношение имеет к нему самое непосредственное.

— Вроде бы Сергей не пьяница, не озорник, не прогульщик, в неумении не обличен…

— Правильно. Но ты называешь одни отрицательные признаки. А есть и более важные — положительные: опытен, талантлив, настоящий морской пахарь. Придется учесть и эти его свойства.

— В общем, жди перемен! — добавил Березов и громко засмеялся.

Оба, похоже, ожидали радостных расспросов, а у нее тоскливо стеснилось сердце. Алексей Муханов, секретарь парткома «Океанрыбы», местный старожил, как и Березов, — оба воевали на этой земле и остались на ней жить — недели две назад дал понять при встрече, что Сергею прочат повышение., Она догадывалась, что за повышение готовят мужу. Она не желала перемен, какие оно могло вызвать в их семейной жизни, но поостереглась откровенничать с Мухановым. Об этом человеке, на редкость, честном, до резкости прямом, правильно сказал его друг Березов: Муханов не сочувствовал человеческим слабостям. Он, Ольга Степановна в том и не сомневалась, сурово осудит ее желания, объявит вздорными ее чувства, со всей своей неизменной резкостью отвергнет планы, какие она втайне вынашивала. До решающего разговора с мужем Алексею нельзя было и намекать на то, что она задумала. И она постаралась увести разговор подальше от опасной темы.

— Я слышала от Марии, что в вашей семье ожидается пополнение? — сказала она Муханову. — Когда приезжают гости?

Надолго сюда?

— Не гости, Оля. Свои, родные — отец и брат… И не на — время, постоянно жить здесь.

И, отвечая на новые вопросы Ольги Степановны, Муханов объяснил, что отец третий год на пенсии, на работу устраиваться не будет, писал в последнем письме, что мечтает о хорошем отдыхе — посидеть дома с книжкой, в саду поковыряться, по хозяйству помочь Марии, за внуком присматривать… С братом — сложней. Миша бредит морем: написал, что хочет немедленно в Атлантику. Ему вообразилось, что выход в море совершается так: явился, поздоровался за руку с начальником отдела кадров и тут же выбирай судно, которое по душе. А для него получение разрешения к загранплаванию, и само по себе дело хлопотное, будет трудней, чем для любого другого. Он молодой, всего двадцать три года, но с детства рос взбалмошным и своенравным, с родными и сверстниками — дерзок. Упрям, непослушен, к обычной дисциплине относится, как к несносному ярму…

— В общем, из тех, кого стали теперь называть трудными детьми, — сказала Ольга Степановна.

Муханов кивнул. Точно, трудный. Матери в войну от младшего сына досталось. Нелегко пришлось и отцу, когда тот после победы возвратился домой. Теперь Миша рвется в море, а каков будет в море? Народ на судах разный — попадаются и забулдыги, озорники, забубённые головушки, великие истребители спиртного… К кому он пристанет? Среди кого найдет приятелей?

— Жените Мишу поскорей, — посоветовала Ольга Степановна. — Семья укрощает самых своенравных, дисциплинирует самых диких. Вероятно, Миша весельчак и охотник до девушек. Таким вредно засиживаться в холостяках.

— Да нет, ты ошибаешься, Оля, — сказал Муханов. — Совсем Миша не весельчак, скорей даже мрачен, а не весел. Порывист, нетерпелив, это правда, а на гулянки не охоч, выпивает, конечно, но к пьянкам не пристрастился. То же и с девушками — особенно не увлекается. Не то, чтобы настоящей любви, далее подружек пока не заводил. Отец писал: «Нет в нашем городке подходящих для него, так Миша объясняет свою неподатливость».

— Здесь поддастся, — уверенно предсказала Ольга Степановна. — Особенно, если будет ходить в море. Моряк и любовь — понятия неотделимые. Не думаю, чтобы твой Миша явился тут исключением. Но на время он тебе с Марией жизнь осложнит.

— Пусть осложняет, только бы на пользу ему пошло. Признаюсь тебе, я сам позвал сюда отца с Мишей, когда узнал, что Миша мечтает о море. Но только просил о моем приглашении ему не говорить, чтобы не вообразил, что едет на все готовенькое. Хотелось, чтобы инициатива переезда исходила от него самого и чтобы он сам, без протекций боролся за свою судьбу.

Ольга Степановна засмеялась, Муханов посмотрел на нее с удивлением.

— Ужасно похоже на тебя, Алексей, — объяснила она. — Всегда ты стараешься показать себя хуже, чем есть. Уверена, что думаешь о брате больше, чем сам он о себе думает, а представляешь дело, будто чуть ли не равнодушен. Готов опекать его больше отца, но страшишься, что это заметят.

— Помогать готов, опекать не буду. Говорю тебе, он сам должен бороться за то, чтобы стать на хорошую дорогу. А иначе, что это за жизнь — всюду с чужой помощью, на наставлениях, как на костылях?..

Березов, прогуливаясь по пристани, пытливо осматривал причалы, лицо его становилось хмурым. Муханов поинтересовался, что беспокоит друга. Березов ответил, что суда придется ставить в три-четыре нитки вдоль причалов, впритык борт к борту — о нормальной разгрузке и думать нельзя. Да и половину ширины канала заполнят траулеры, осложнится движение других судов из гавани в море и с моря в гавань.

— Сколько нам еще мучиться без своего рыбного порта? — сказал он с досадой. — Пока разговоры да разговоры, утрясают ассигнования, уточняют проект, а строителей и не видать. Хоть бы площадку расчищали, все было бы как-то легче.

Он показал рукой на противоположный берег канала. Ольга Степановна тоже смотрела в ту сторону. Во всем Светломорске, вероятно, не было места более унылого, чем тот низкий, захламленный, заболоченный берег. Темная вода накатывалась пенными валами на пустынный песок. Ольга Степановна знала, что там собирались выстроить самый крупный в стране рыбный порт — километровой длины молы, бетонные пирсы, гигантские склады, клубы и скверы. Но никаким усилием воображения она не могла оживить эту городскую окраину, эту болотистую пустошь противоположного берега. А Березов и Муханов заговорили о еще несуществующем рыбном порте, как о чем-то реальном, Березов не соглашался с намеченной емкостью складов, складов не хватит для приема всей привозимой из океана продукции, да и пирсов будет маловато, надо бы удлинить причальную линию хотя бы на полкилометра. Он с таким оживлением доказывал недостатки проекта, так тыкал рукой то в одно, то в другое место, словно и не было в той стороне низкой пустынной окраины, а стояли дома и тянулись высокие молы и пирсы. Они с увлечением говорили об этих несуществующих постройках, как о чем-то реальном, а она видела только низкий, серый берег, темные волны, накатывающиеся на песок…

— Ты прав, конечно, — сказал Муханов. — Но подумай и о том, что любая новая переделка проекта задержит его выполнение. Синица в руках лучше журавля в небе! Тем более, что и обещанное нам — грандиозно. — Он посмотрел на часы. — Уже, идут по каналу, скоро появятся передовые суда. Идем к трибуне. Ты с нами, Оля?

— Нет, у меня свое место, всегда встречаю Сергея там.

Березов и Муханов направились к маленькой трибуне, возведенной на причале, где расположился оркестр, а Ольга Степановна еще некоторое время ходила вместе с другими встречающими. Затем толпу охватило возбуждение, с дальних причалов закричали, что показались суда. Все стали тесниться к воде, а Ольга Степановна отошла назад, перебежала мостовую, поднялась на прибрежный холм. Отсюда ей хорошо был виден канал. Она знала, что и с подходящих судов этот холм виден. Из канала выплыл первый траулер, в толпе закричали, что идет «Звенигор» Бродиса. В кильватер «Звенигору» вымчалась «Березань» Новожилова. А затем показался третий траулер, его появление встретили дружным криком: «Соломатин идет, Соломатин!» У Ольги Степановны забилось сердце, она высоко подняла букет, радостно махала цветами, упоенно повторяла вместе с другими: «Соломатин идет!»

Оркестр грянул марш.

2

Поезд не подъезжал, а подползал к городу. Прокофий Семенович Муханов с сыном молча глядели в окна. Открывавшийся за окном пейзаж угнетал. С левой стороны поблескивало болото, с правой громоздились развалины заводских корпусов и жилых домов. Приближавшееся здание вокзала тоже не радовало: вокзала, собственно, не было, было переплетение ферм и колонн, железный каркас некогда стеклянной крыши, продырявленные снарядами стены. Только очищенная колея светила полосами рельс, да на перроне выбоины были заделаны кирпичом.

Впечатление разрухи пропало, когда поезд остановился. На перроне суетились встречающие с цветами. Их было так много, оживленных, празднично одетых мужчин и женщин, они так толкались, протискиваясь к своим, восклицания были так громки, что ничего уже не замечалось, кроме радостно гомонящей толпы. Так встречают только поезда дальнего следования.

Миша заметил среди встречающих Алексея и прыгнул на перрон.

— Чертушка! — кричал Миша и в восторге то тряс, то обнимал брата. — Ну, такой же, не переменился!. Алексей поцеловался с братом и отцом. Прокофий Семенович опросил, где стоят такси, вещей много, надо бы и носильщика.

— Вот еще — носильщика! — возмутился Миша. — А мы с тобой на что? И Алеха вроде с руками!

Он влетел в вагон и появился с чемоданами. Прокофий Семенович вытащил два баула. У вагона выросла горка багажа. Алексей огорченно смотрел на вещи.

— Машины не будет, отец. Моя служебная в ремонте, а такси вряд ли поймаем, их у нас пока мало.

Муханов покачал головой. Алексей стоял сутулый, серьезный, у него было виноватое лицо. Прокофий Семенович ласково дернул старшего сына за плечо.

— А далеко ли до тебя?

— На площади сядем в автобус. Живу я, в общем, далековато.

Толпа приехавших и встречающих валила в туннель. По опустевшему перрону прохаживался милиционер, носильщиков не было. Прокофий Семенович со вздохом взял чемодан потяжелее. Миша отнял чемодан и вручил отцу баул. Алексей спустился в туннель. В туннеле было темно и сыро, сквозь трещины в стенах просачивалась вода. Муханов спросил, неужели и здесь шли сражения — повреждения словно бы от взрывов. Алексей ответил, что бои в городе шли в воздухе и на земле, в подвалах и на крышах.

На вокзальной площади повторилось, только в обратном порядке, впечатление, испытанное, когда поезд остановился у перрона. Сперва Мухановы попали в людской водоворот — и снова ничего не видели, кроме радостных лиц и негромко рычащих машин. Высокий мужчина зычно кричал в мегафон: «Кто по переселению, прошу в наши автобусы!» Один за другим два автобуса наполнились и отъехали. В другой стороне взывала женщина: «Товарищи с курортными путевками, сюда, сюда, в машину санатория!» — к ней тоже шли. Через несколько минут площадь стала пустеть.

И тогда Мухановы увидели, что вокруг изуродованного вокзала громоздятся руины домов. И противоречие между радостной толпой, сновавшей по площади, и грядой мертвых зданий, окаймлявших площадь, было так кричаще, что Прокофий Семенович опустил, пораженный, наземь баул. Последние машины отъехали, уже никого не оставалось перед вокзалом, а Муханов все осматривался.

Потом он сказал с упреком:

— А писал — хороший город! Где город, Алеша? Кладбище зданий…

Алексей пожал плечами.

— Этот район еще не восстанавливали. Там, где я живу, лучше.

— А трамваи у вас ходят?

— Ходят вообще-то…

— Что значит — вообще ходят? А конкретно?

— Час назад движение трамваев через главный мост прекращено. Воинская часть ведет неподалеку какие-то раскопки. Автомашинам предписано идти в обход по дальним мостам.

— Ты сказал — сядем в автобус здесь на площади.

— Я не ее имел в виду. У нас имеется другая, главная — площадь Победы. Все ее зовут просто площадь. Там центральная автобусная станция.

— Значит, пешком до нее? Если в километрах, то сколько? Пять, шесть?

— Ну, зачем же? Километра два.

Мухановы шли по узкой улице. Когда-то ее образовывали многоэтажные дома. Сейчас это был туннель между их остовами и грудами битого кирпича. Брусчатая мостовая, чистенькая, прочеркнутая двумя трамвайными узкоколейками, опускалась вниз. Шальная зелень покрывала нагромождения щебня и бетона, на стенах, лишенных крыш, покачивались молодые березки. Ветер шумел в развалинах. Прокофий Семенович сказал, что город разрушен, но не грязен — идеально подметенные руины!

Алексей объяснил, что дожди смыли пыль, а что осталось, то защищено от размыва разросшейся травой. Сейчас они идут по бывшему центру, здесь не было ни деревьев, ни садов — склады, храмы, доходные дома. Зато и разрушения здесь огромные: английские самолеты дважды превращали этот район в сплошное пожарище.

— Больших боев в центре было немного, — закончил Алексей. — По этой улице я после захвата вокзала проскочил на бронетранспортере без выстрела до набережной. А у реки сражение шло трудное…

— Сколько камней наломали! — Отец вздохнул.

Алексей рассеянно оглянулся по сторонам — и видел, и не видел руины. Расспросы отца возродили воспоминания о том, как он впервые вышел на эту улицу. Он сказал, что проскочил ее без выстрелов, и верно — выстрелов не было. Зато было пламя, перекрывшее улицу. Пламя рвалось из окон, мощные языки выбрасывало как под давлением. Бронетранспортер остановился, Алексей всматривался в огненную завесу. Надо ехать дальшей, а что там? Широк ли очаг пожара? Удастся ли проскочить?

— Рискнем на один глаз, товарищ майор? — предложил водитель. Водителя, отчаянного паренька, ничто не страшило. И сквозь завесу огня он тогда проскочил, и еще из десятка опасных положений выкарабкался в этот день, а на другой, в дымное апрельское утро, погиб от шальной пули — за час до полного прекращения огня.

— Давай! — сказал Алексей, и бронетранспортер ринулся в пламя.

Оно оказалось нешироким, всего два дома соединил пламенный мост, вот эти два дома — две горки наваленных кирпичей…

А за ними снова была пустынная улица, брошенные жителями дома, склады, склады, склады…

Развалины улицы вплотную подступали к реке. Вдоль нее в прошлом тоже тянулась улица, сейчас лишь груды бетона и кирпичных блоков заваливали набережную. Из руин вздымались стены кирх: церковные постройки были прочнее жилых. Только у моста через реку поднималось неразрушенное затейливое здание с колоннами и лепными украшениями. Издали оно казалось совсем целым, но когда Мухановы подошли поближе стало видно, что внутри оно выгорело.

— Прежде здесь помещалась биржа.

Прокофий Семенович прошел через мост и остановился. Со стрелки острова, где сливались два рукава реки, открывался фантастический вид. На западе мертвое переплеталось с живым, среди развалин вставали восстановленные дома, дымили заводские трубы, виднелись мачты судов, а берега реки соединял исполинский портальный кран. И оттуда, несмотря на ранний час, доносились свистки паровозов, гудки пароходов, сопение паровых машин.

На север и на восток простирались нагромождения развалин. Черным силуэтом на фоне посветлевшего неба вздымались руины собора. На невысоком холме поднимал черные стены древний замок — массивный камень надменно нависал над обвалами домов, башни с бойницами высились по углам, за оградой устремлялась вверх колокольня, четырехугольная призма с конической головой.

Мухановы свернули налево. Мостовая, единственное, что осталось от улицы, прихотливо вилась в нагромождениях кирпича, повторяя обводы замкового холма. Алексей показал рукой вперед.

— Вот и площадь Победы, отец.

Площадь была странная: обширное пространство, окруженное руинами зданий, массивных, многоэтажных, вылупивших пустые глазницы окон и распахнувших, как рты, провалы парадных входов: только два дома, восстановленные или непострадавшие, высились живыми четырехэтажными фасадами.

А то, что происходило на площади, опять, как и на вокзале, поражало все тем же противоречием кипящей жизни и мертвечины руин. Час был ранний, солнце только всходило, а на площадь въезжали с разных сторон автобусы, из машин вылезали колхозники с корзинами, женщины с сумками и кошелками, мужчины с портфелями, моряки в форме. Машины, предупреждающе гудя, поворачивали и уходили, быстро пропадая в извилинах почти десятка улиц, сходившихся к площади.

— Недалеко центральный рынок, — пояснил Алексей. — Здесь жизнь начинается рано.

Прокофий Семенович в автобусе занял место у окна, рядом поместился Миша, позади — Алексей. Автобус мчался по неровной — где широкой, а где резко сужающейся — улице, она, видимо, была главной — на перекрестках светили вывесками магазины, — потом свернул на широкий проспект, снова углубился в кривульки старых улиц. Сердце Прокофия Семеновича отходило: с каждым новым кварталом город преображался, разрушений становилось меньше, появлялась зелень, кустики сменялись деревьями, деревья мощными стволами выстраивались вдоль тротуаров, темными кронами перекрывали мостовые.

— Да это сад! — воскликнул Прокофий Семенович, когда они вышли из машины.

Это был, конечно, не сад, за стволами деревьев проступали двух- и трехэтажные дома, но могучие липы, каштаны и клены оттесняли здания — те пропадали в глубине, затененной нарядными великанами.

Алексей направился в зеленый туннель, образованный двухобхватными каштанами. Вскоре показался штакетный заборчик, калитка, двухэтажный дом в глубине сада, кусты сирени перед домом.

— В особняке живешь, как фон-барон, — со смехом сказал Миша.

Алексей пожал плечами. Таких фон-баронов четыре семьи в их доме. — По лестнице ходите осторожней, она шатается.

Железная лестница не только шаталась, но и звенела. На первом этаже заскрипела дверь, пожилой мужчина с рыжей щетиной на щеках высунул голову, что-то приветливо проговорил, — Алексей обернулся и молча кивнул. Навстречу гостям вышла Мария Михайловна, жена Алексея.

— Принимай гостей, Мария! — Прокофий Семенович расцеловался со снохой. — А внук где?

— Спит. Входите смелей, ему скоро просыпаться. Прокофий Семенович вошел первый, сел на диван, иронически поглядел на Алексея.

— Хоромы! В письмах они были как-то привлекательней! Комната, большая, высокая, на два окна, казалась убогой от наполнявшей ее старой мебели, двух примитивных олеографий на стенах — на одной в лесу слонялись олени, на другой эти же олени спасались от охотничьих псов — а всего больше от несоразмерно мощного, на толстых тумбах, стола. Почти треть комнаты занимала дубовая кровать с высокими спинками и бортами, как на корабельных койках.

Пока сыновья вносили вещи, Прокофий Семенович прошел в другую комнату. Она была поменьше и потемнее — деревья за окнами заслоняли листвой небо. В кровати лежал мальчик лет десяти. Прокофий Семенович с нежностью наклонился над ним, осторожно поправил подушку, погладил волосы — Юрий, внук, трудные 1947—48 годы еще несмышленышем прожил у деда с бабкой, тогда еще живой, пока Мария с Алексеем после демобилизации обживались в новом городе. Расставание с внуком бабка пережила тяжело, Прокофий Семенович тоже тосковал — тогда и появилась мысль переехать на постоянное жительство к старшему сыну, чтобы больше не расставаться с внучонком. Но выполнить эту задумку Прокофию Семеновичу удалось лишь после смерти жены.

— Будить его надо, а не гладить. — Алексей хотел потрясти сына за плечо, но Прокофий Семенович отвел его руку.

— Тебя будить надо, а не Юрку, — сказал он, когда они возвратились в большую комнату. — Так всю эпоху проспишь, сынок. Ну у кого ты сегодня увидишь такую рухлядь? Здоровый быт — Здоровый дух, помнишь, как я учил тебя еще мальцом? Насчет быта твоего — эх и ох!

— Не до мебели, отец, — серьезно ответил Алексей. Он все воспринимал серьезно, даже остроты. — Столько времени берет работа… Выискивать мебель по магазинам нет физической возможности.

— Возьму на себя реконструкцию вашего быта, — решил отец. — Боюсь, если ты будешь ходить по магазинам, толку все равно не получится.

Мария расставляла на столе тарелки и рюмки.

— Ругаете Алексея? — сказала она одобрительно. — Вот уж муж достался! Все знакомые роскошествуют в новых квартирах, а Муханов как попал в это логово, так и не выбирается.

— А ты смени мужа, — посоветовал Прокофий Семенович. — Зачем с неудачником жить?

— Я бы сменила, да сын противится. Не знаю, чем он его приворожил к себе.

Она смеялась, с веселой нежностью глядела на молчаливого мужа. Мало было людей, так привороженных друг к другу, как эта пара — Алексей и Мария. В их семье организующим началом была она, Алексею досталась роль помощника при властном хозяине. Над ним здесь беззлобно посмеивались — с пониманием и уважением — и любили.

— Я ухожу, — сказала Мария. — Вчера оперировали пожилого больного, ночью он спал плохо. Два раза давали кислород. Возможно, приду поздно, управляйтесь без меня.

— Управимся, — пообещал Прокофий Семенович. — А ты тоже после завтрака уходишь, Алеша?

— Часок могу задержаться.

— Отлично. Расскажешь, что нового в твоем тресте. Ты мне писал, но письмо — одно, живое слово — другое.

После завтрака Миша с проснувшимся Юрой стал распаковывать багаж в отведенной ему с отцом третьей комнатке. Прокофий Семенович уселся со старшим сыном на диван в гостиной. Алексей рассказывал, как идут дела в «Океанрыбе», что за новые люди появились у них, какие вступили в строй новые суда, как меняются задачи треста. Прокофий Семенович любил такие разговоры с Алексеем, при встречах — раньше они велись только, когда Алексей с Марией приезжали в отпуск в его родной городок, — он всегда заставлял сына подробно рассказывать о своих делах. Суховатый старший сын, рассказывая, менялся. Он как бы загорался — не сразу, не с первых слов, увлеченность его не выплескивалась наружу, она таилась где-то внутри — лишь слегка оживляя рассказ внутренним жаром. Посторонние люди, и не заметили бы, что деловая информация постепенно превращается в живое повествование, Алексей, и увлекаясь, не позволял себе пышных слов, жесты оставались такими же скуповатыми и четкими, но чуткое ухо Прокофия Семеновича отмечало меняющиеся интонации в голосе.

Алексей говорил о том, что в истории их рыбодобывающего треста открывается новая глава, он бы назвал ее индустриализацией океанского промысла. Они, наконец, кончают с остатками кустарщины, отказываются от древнего фарта, от расчета на авось, на везение. Промысел становится разновидностью промышленного производства. Предпосылки для этого созданы — построены суда, о которых прежде и не мечтали, воспитаны высококвалифицированные кадры мореходов, изучены районы промысла… По существу, одно осталось: очистить их рыбацкий коллектив от всего изжившего себя, от стихии недисциплинированности, от рвачей, пьяниц, прогульщиков, лежебок. В начальные годы кадров не хватало, после войны за каждого работника хватались, на многие недостатки закрывали глаза. Теперь будем очищать коллектив от сора.

— Готовится приказ об укреплении дисциплины на судах, — закончил Алексей. — Около пятидесяти человек будет уволено, больше ста понижено в должностях, переведено на берег. Соответственно выдвигаются вперед достойные люди.

— Сегодня вечером рано придешь, Алеша?

— Рано не обещаю.

Алексей ушел в трест. Отец убрал со стола, вымыл на кухне посуду и выбрался наружу.

3

Прокофий Семенович обошел дом, вышел на улицу, снова вернулся в сад. Дом был кирпичный, потемневший, давно не ремонтированный. Под полом имелись подвалы, сухие, светлые и столь обширные, что их хватило бы на иной магазин, а над двумя этажами нависала красная черепичная кровля, такой высоты и так выступавшая над стенами, что дом исчезал под ней. Угрюмый и насупленный, дом словно бы надвигал крышу, как исполинский шлем, на подслеповатые глаза окон. Дом и привлекал и отталкивал, в нем были удобства и что-то чуждое спокойной жизни. Не нашего бога черт, решил Прокофий Семенович.

А сад ему понравился — небольшой, сотки на три, густо засаженный ягодными кустами и плодовыми деревьями. Прокофий Семенович увидел и малину, и крыжовник, и смородину — черную и красную, — и клубнику, а меж ними — кривобокие яблоньки, две груши, две сливы, с десяток вишен и даже алычу, редкое деревце, не по географической широте. И над всем этим фруктовым изобилием два пирамидальных тополя взметались вверх, а в углу сада покачивалась на несильном ветру березка, до того стройная и изящная, что Прокофий Семенович, растрогавшись, сперва нежно похлопал ее по коре, а потом обнял — больше всех деревьев он любил березу. Неподалеку от неё стояла скособочившаяся скамейка. Он осторожно присел, скамейка скрипнула и зашаталась. Впереди, полукругом на единственной в заросшем саду полянке, куда свободно проникал солнечный луч, теснились розовые кусты, на иных уже появились бутоны. Воздух в саду был пряный, чуть терпковатый, с ароматом молодых трав и влажной коры. Ветер с запада усилился, сад зашумел, кусты зашевелились, яблоньки и вишенки переплетались ветвями, алыча шарила длинной ветвью по стене дома и скрипела, въедливый скрип как бы перерезал все иные звуки. В воздухе возникли новые запахи, не от растений, Прокофий Семенович ощутил холодноватую сырость, воздух из мягкого вдруг превратился в жесткий.

— С приездом, Прокофий Семенович! — проговорил приветливый голос. Между яблонями показался пожилой человек, недавно выглядывавший из нижней квартиры. — Сосед буду, Куржак мне фамилия. Петр Кузьмич Куржак, будем знакомы.

Прокофий Семенович передвинулся на край скамейки, Куржак присел рядом. Он был невысок, узкоплеч, узкогруд, весь какой-то заросший, какими бывают лишь старые пни: огненно-рыжая щетина покрывала и голову и лицо — здесь она подбиралась к глазам, лишь острый нос вылезал из волосяных зарослей, — и оголенные по локоть руки, и грудь, видневшуюся в распахе темной косоворотки. «Бородатые руки», — с насмешливым удивлением определил Прокофий Семенович соседа. А среди этого волосяного богатства светили такие яркие и такие добрые голубые глаза, и с губ не сходила такая дружелюбная улыбка, что Прокофий Семенович сразу почувствовал к соседу расположение.

— Слыхали, слыхали про вас. — Куржак говорил с белорусским акцентом, беля звук на «а», как называют такой выговор певцы. И голос его, глуховатый, неторопливый, тоже был располагающим. — И Мария, и Юрка, и сам Алексей Прокофьевич — все одно: вот скоро наши приедут, вот скоро наши… И приехали. И как же, нравится у нас?

Прокофий Семенович заговорил о разрушениях, нигде он еще не видал столь страшного нагромождения развалин — ужасна, ужасна была здесь война! А вот зеленые улицы их района и эти низенькие домики в садах нравятся, здесь легко дышится. И единственное, что поражает, он скажет сильнее — возмущает, так это пренебрежение жителей, к своему жилью. Этот дом, к примеру, он же давно нуждается в ремонте.

— Сколько ругались в домоуправлении, им трын-трава, — равнодушно сказал Куржак. — Живете — и живите, вот их сказ. Силы брошены на восстановление, не до ремонтов.

— Сами жильцы, значит, должны поработать, не ожидая милостей от дяди из домоуправления! А сад? Это же черт знает что, каждый клочок земли, каждая ветка молит о помощи. Здесь нужно немедленно браться за лопату, за кирку, за садовые ножницы.

Куржак кивал кудлатой головой — точно, живем в захламленности, надо, надо приукрасить жилье. Но Прокофий Семенович угадывал в его вежливых кивках, что соседа не интересовали ремонт и расчистка.

— Ветер с Атлантики, — сказал Куржак. Он всматривался в реденькие белые тучки, побежавшие по белесому небу, вслушивался в шум деревьев. Прокофий Семенович с досадой установил, что к звукам, наполнившим сад, сосед прислушивается внимательней, чем к его словам.

— С Балтики, — поправил Муханов. — До Атлантического океана тридевять земель и морей.

— С Атлантики ветерок, Прокофий Семенович. Муханову захотелось подразнить соседа.

— По запаху узнаете? Или на язык? А может, на слух?

— И по запаху. На вкус — посолоней будет. И что на слух, так еще верней, голос у дальнего ветра свой. Кабы и не передали по радио, что ждать циклона, узнал бы сам.

— Кто вы по профессии?

— Рыбаки мы. И я, и сынок, Кузей зовут, Кузьма Петрович, в деда имя. Я на заливе бригадирствую в колхозе, а Кузя в океан ходит, даль — голова кружится! Матрена Гавриловна, жена моя, иначе не высказывается: мужики мои — мастера-мореходы. Ну, хватает лишку, где нам в мастера!

— И до Светломорска рыбаком были?

Нет, до Светломорска Куржак о море и не мечтал. Родился в Мозырьских лесах, глушь, болота, сосед от соседа — выстрела не услыхать. Там и вырос, и женился, и с Матреной Гавриловной начали Кузю растить, и уже оба думали, что в чащобе и голову в домовину положат — нет, война все перевернула! Все было в войну — и окружение, и выход к своим, и госпитали, а в сорок пятом, весной, наступали на Германию, неподалеку от этих мест — вырвались на берег моря. По глазам резануло — мать же честная, до чего широко!

— После леса море поражает…

— Разбило душу! Только жаль, у моря побыли всего два дня — бросили нашу дивизию на юг.

— После демобилизации вернулись сюда?

— Где там! Подался к себе. Три года маялся на пепелище, домишка живого не осталось…

И Куржак рассказал, что в сорок восьмом году у них появился вербовщик из Светломорска, и как стал уговаривать перебираться, и как он первым записался в переселенцы в полеводческий совхоз, и как выдали ему тут же две тысячи рублей — сроду таких денег руки не держали, — и как приехал, а здесь — бери, пожалуйста, домик, крепость просто, огород, корова породистая — лучше не надо, десять мешков картошки до нового урожая. И как он вышел на залив и смутился душой: не тянет в совхоз, в поле и на огороды, и в тот добротный дом. Море — глаз не оторвать! И как нашлись добрые люди, быстренько переадресовали путевку на рыболовецкую артель, приняли на себя и авансы, и картошку, и жилье предложили другое, а корову возвратил — так и стал рыбаком.

— Сынок ваш, Алексей Прокофьевич, в этом деле помог, — с чувством сказал Куржак. — Ой, как помог — век его благодарить!.. — Он помолчал. — Одно горе — образования не набрал. Пять классов… На Балтике промышлять не доверяют, шастаю по заливу, один год у одного берега мои ставники, второй год у другого.

— Сегодня не промышляете?

— Катер на ремонте. Моя бригада такая: если выход не запретили — и цепью не удержать. Отчаянные на рыбалку!

Из дома вышли Миша с Юрой.

— Идем в трест «Океанрыба», — сказал Миша. — Юра покажет дорогу. К обеду не ждите, перекусим где-нибудь там.

4

До площади ехали в автобусе, дальше пошли пешком.

Дорога от площади в порт походила бы на аллею, если бы с левой стороны в гуще деревьев не проступали руины зданий — там, по словам Юры, находились остатки астрономической обсерватории. Мишу заинтересовал форт из красного кирпича с бойницами и орудийными амбразурами. Он стоял на пересечении двух улиц, так хорошо вписанный в обе дороги, словно это был жилой дом, а не грозный механизм разрушения. Парк набегал на форт, поднимался на его крышу, прикрытую двухметровым слоем земли — рослые каштаны и липы возвышались над сводами. На стене висела надпись, что строение — памятник архитектуры и охраняется государством.

Метров через сто Миша остановился перед новым памятником. Это была братская могила. Тысяча двести человек нашли здесь вечное упокоение, гласила надпись на обелиске, фамилия каждого убитого была высечена отдельной строчкой на гранитной плите. Вечный огонь трепетал у входа. У одной из могильных плит стояла женщина в темно-сером платье. Миша вполголоса читал номера дивизий: 18-я, 25-я, 84-я, 83-я, 31-я…

— Простите, — сухо сказала женщина, Миша по рассеянности толкнул ее.

— Вы меня извините! — поспешно проговорил он. Женщина медленно прошла мимо. В ее облике было что-то необычное, Миша не сразу сообразил что, и лишь когда она отошла, понял: весь облик женщины гармонировал с величественной печалью братской могилы, она сливалась с этим местом так, словно сама была живой деталью памятника. Остальные посетители были просто посетителями, людьми со стороны.

Он раза два оглядывался, пока они с Юрой обходили памятник. Женщина не торопилась уйти. На улице Миша потянул Юру назад. Женщина его заинтересовала. Она показалась очень красивой.

Она сходила со ступенек памятника, когда Миша подошел к ней. Он сдернул кепку, его лицо стало развязно-льстивым. Он часто напускал на себя такое притворное выражение, когда разговаривал с девушками: оно, казалось ему, вполне подходило для знакомства.

— Разрешите словечко? Надо кое о чем поговорить. Женщина холодно взглянула на Мишу.

— Мне — не надо. — У нее был низкий, звучный голос.

— Все-таки позвольте пару слов.

Миша загородил дорогу. В глазах женщины вспыхнул гнев.

Миша, поправляя неудавшееся начало, заговорил серьезней. Он приехал с отцом к брату Алексею Муханову, квартирка у брата маленькая. Нет ли в городе желающих сдать комнату смирному холостяку?

— Алексея Прокофьевича я знаю, — сказала женщина. — Так вы его брат?

— Михаил… Можно и Мишей звать, не обижусь. Она сказала с прежней холодностью:

— Если что узнаю о квартире для вас, сообщу Алексею Прокофьевичу. А теперь разрешите пройти.

— Характерец, — вслух сказал Миша, когда она ушла. — А внешность — ничего, только старовата. Лет около тридцати.

— Посмотрите еще парк за памятником, — предложил Юра. — Очень красиво там.

Они прошли за памятник в подступивший вплотную парк. Гранитная лестница спускалась вниз к ручью, Миша присел на ее ограду. Теплый ветер метался в кронах огромных, в два обхвата, лип и вязов, каштанов и дубов. В нескольких шагах отсюда царила торжественная тишина вечного человеческого упокоения, а здесь гомонила весна, все поглощалось ее голосами — грохотом падающей воды, свистом и треньканьем птиц, влажным шумом лип и дубов, — каменная неподвижность надгробий сменялась суетливым трепыханием распускающихся листьев, порханием пичужек. Миша задумался. Он вдруг с болью ощутил, как много людей похоронено в братской могиле. Он как бы видел их, какие они были перед смертью — высокие и низкорослые, все в военной форме, все с оружием в руках…

А ведь многие были моих лёт, были и моложе меня, думал он…

— Мне пора идти в школу, дядя Миша, — сказал Юра. — Вы теперь сами дойдете до «Океанрыбы». Она в конце этой аллеи, никуда не надо сворачивать.

5

«Океанрыба» размещалась в двухэтажном доме на пристани. Миша из тихого парка вдруг попал в толчею людей и машин. По набережной мчались грузовики, у домов стояли такси и служебные машины, по площади ходили мужчины в морской форме — площадка перед зданием шумела человеческими голосами, оглушала гудками, визжала тормозами.

Рыбную пристань заполняли вернувшиеся с промысла, разгружающиеся суда, и суда, готовящиеся идти на промысел. Куда ни обращался взгляд, всюду виднелись трубы и мачты, всюду к причалам жался рыбацкий флот, в три-четыре ряда заполнивший узкую водную дорогу — ОРТ, средние рыболовные траулеры.

Миша шел по набережной, вслух читая названия судов. «Кунгур», «Марс», «Воргуза» — прочитал он в одном ряду; «Рында», «Румб», «Медведица», «Поронай» — читал он в другом; а названия тех, что были дальше, он уже не видел и все шел, чтобы прочитать, что у них написано на корме.

Над судами вращали стрелы башенные краны, в воздухе проносились стропы с бочками, заливались предупреждающие звонки, то на пристани, то на палубе раздавалось протяжное: «Майна», «Вира», «Майна помалу!» От бочек с сельдью, от сетей, горками уложенных на палубе, от судов, от автомашин, нагруженных выше бортов и тяжело отваливающих от причалов, даже от булыжника улицы, приткнувшейся к набережной, несло пряным духом рыбы и водорослей, горелого машинного масла и моря.

— Океан! Пахнет океаном! — восхищенно пробормотал Миша.

Миша загляделся на траулер в третьем ряду. На корме было выведено название «Бирюза». Траулер был как все прибывшие издалека суда — обшарпанный, со ржавчиной на бортах. Стропы из десяти бочек выплывали из его трюмов и укладывались на причал. Дурманящий запах солений от «Бирюзы» несся так густо, что першило в горле.

С мостика «Бирюзы» сбежал рыбак в новенькой форме, с папкой под мышкой. Он ловко перепрыгнул на палубу соседнего судна, вскочил на траулер у причала, а оттуда на пристань.

Он так быстро пронесся мимо, что Миша успел заметить только, что на верхней его губе черточкой, почти ниточкой, протянуты усики.

Миша пошел в управление треста.

На первом этаже в коридоре было полно людей, на втором поменьше. В приемной пожилая секретарша охраняла дверь в кабинет начальника отдела кадров. Она сказала Мише:

— Посидите на диване.

У окна беседовали два капитана: один толстый, хмурый, с громким голосом, другой подтянутый, улыбающийся. Первый кинул на Мишу невнимательный взгляд и отвернулся, второй осветил его дружеской улыбкой.

В приемную вбежал моряк с «Бирюзы», которого Миша видел на пристани. Он взмахнул папкой, приветствуя двух капитанов.

— Как здоровье, милорды? — развязно закричал он. — Над чем трудит голову прославленный рекордист лова Борис Андреевич Доброхотов? Проблема сетей, намотавшихся на винт, или загадка пучины: как поймать за хвост селедку, нырнувшую под киль?

Он с таким преувеличенным вниманием ждал ответа, склонив набок голову, словно и впрямь задавал вопросы серьезно. В нем было что-то актерское, он казался играющим под моряка, а не моряком. И форма, щегольски новенькая, сидела слишком картинно, и лицо было картинное, красивое, смуглое, насмешливое, с холеными светлыми усиками, с чубом, по-казацки, выбивающимся из-под фуражки с «крабом»; ненатуральным казался даже голос, быстрый, легко меняющий интонации с уважительных на язвительные, с серьезных на веселые, невыговаривающий какие-то буквы — даже прислушиваясь, нельзя было различить, что это за буквы.

— Ёрник ты, Леонтий Леонидович! — добродушно сказал толстый капитан. — Слова человеческого от тебя не услышишь, все с вывертами. За что тебя Николай Николаевич любит? Карнович, Карнович — только и слышно от него.

— За селедку! — быстро ответил молодой капитан. — Вас не перегоню, Борис Андреевич, можете не тревожиться, но и далеко не отстану. И еще за двойку, которую схлопотал на курсовом экзамене в Бакинской мореходке.

Доброхотов высоко поднял брови.

— А кадровики врут, что у тебя диплом с отличием.

— Отличие появилось в результате двойки. После нее знаю все, что нужно рыбаку на судне. Березов ценит такое знание.

— Если бы ты так же хорошо знал, что не надо делать, цены бы тебе не было, — с тем же добродушием проворчал Доброхотов.

Карнович обратился ко второму капитану:

— Искал вас, Андрей Христофорович. Я в вашем караване. Разгрузку заканчиваем завтра, завтра же начну погрузку. Сам побегаю по всем складам. Через неделю могу выходить на рейд.

Второй капитан с сожалением развел руками.

— Вы ошиблись. Вашей «Бирюзы» в списках моего каравана нет.

— Как нет? — с Карновича мигом слетела актерская наигранность. — В отделе флота мне сказали: караван под командованием Трофимовского, выходите через неделю.

— Советую уточнить. Сам я ничего толком не знаю.

— Постой! — Доброхотов задержал повернувшегося Карновича. — Слишком быстр ты, это не всегда нужно. Давай помозгуем. По-моему, ты попал в приказ. Ты Кантеладзе знаешь — крут… За что-то на тебя рассердился.

— Березов у себя?

— Заседает в обкоме с московской комиссией. Решают вопрос о строительстве рыбного порта. Там и Кантеладзе с Мухановым. Полчаса как уехали. До вечера не будут.

— До вечера я успею выяснить, на кого теперь жаловаться. — Карнович выбежал из приемной.

Доброхотов покачал головой.

— Отличный будет моряк, когда обломается. Мартынов, знаешь, как его зовёт — корсар Карнович. Два противника. Мартынов у тебя?

— У меня.

— Не приобретение. Старательный, дисциплина, но — без удачи. Рыбак без удачи не рыбак.

Оба капитана ушли. Начальник отдела кадров все не появлялся. Мишу опять потянуло на пристань, но он побоялся выходить: Алексей предупредил, что Миша непременно должен повидаться с заместителем Кантеладзе по кадрам.

Через полчаса томительного ожидания в приемную вышел низенький насупленный человек, худой, в морской форме, вместе с другим, таким же низеньким, но полным, лысым, с веселым лицом и в штатской одежде. Худой взял у секретарши папку с бумагами и недовольно посмотрел на Мишу. Полный кивнул ему, как старому знакомому.

— Михаил Муханов? — спросил худой. — И, конечно, хочется сразу в океан? Ближе Норвегии теперь никому море не в море! Идите к инспектору, он на первом этаже, заполните анкету, сдайте свои документы — рассмотрим и решим, куда вас.

— Решение скоро будет? — спросил Миша. — Сколько, примерно, дней?

Заместитель по кадрам равнодушно посмотрел на него.

— Не дней, а недель. Зависит от анкеты, от характеристики, от квалификации. Если данные неважные, отказа не задерживаем. Вы, кстати, морское дело знаете? Плавали когда? — Миша отрицательно покачал головой. — Неграмотный, короче. Не золото. Ничего, обучим. Пошли, Матвей.

— Я задержусь на минутку, — сказал полный. — Хочу с браточком Алексея Прокофьевича потолковать.

Худой понимающе закивал головой.

— Нашего кадра к себе переманивать будешь? Переманивай. За необученных не деремся.

Лысый, не начиная разговора, так весело смотрел на Мишу, что и тот, несмотря на огорчение от сухого приема начальника кадров, невольно заулыбался.

— Знаю, знаю Алешу, вместе штурмовали город, — сказал новый знакомый. — Мы ведь собственной кровью завоевывали эту землю. И как странно получилось! Алешу свалили на берегу, где сейчас мое рыбацкое хозяйство, а мне прострелили ногу в десяти метрах от теперешней «Океанрыбы». Породнились, можно сказать. А через него и с тобой родственники.

Миша промолчал.

— Теперь послушай меня, парень. Оформление в этом заведении ладно, если месяц, как начкадров пообещал, а бывает и три. А если в характеристике хороших словечек недобор, так и вообще отказывают. Иди-ка лучше ко мне в рыболовецкий колхоз «Рассвет». Брат у Алексея плохим быть не может — выпущу в море сразу. Для начала в Балтику на малых судах, а там и в Атлантику. Фамилия моя Крылов, Матвей Иванович, об этой фамилии плохого не услышишь, о капитанах моих тем более — здешним ни одному не уступят! Ваш сосед по дому Куржак — из моих бригадиров, поинтересуйся у него.

Мише музыки морской, так громко звучавшей в названиях траулеров и в наименовании «Океанрыба», в словечке «колхоз» не послышалось. Словечко было глуховатое — для полей и лесов. Но после обидного разговора с заместителем по кадрам отказываться наотрез было боязно. Он пробормотал, что надо бы подумать.

Крылов хлопнул Мишу по плечу.

— Думай! А надумаешь — приезжай в Некрасово, там наша контора.

Он удалился, припадая на больную ногу. Миша без радости пошел к инспектору заполнять анкеты.

6

Два капитана, Трофимовский и Доброхотов, стояли у входа в «Океанрыбу». Трофимовский, назначенный начальником каравана рыбацких судов, отправляемых на промысел в Северную Атлантику, договаривался с Доброхотовым, одним из своих капитанов, когда лучше выходить в море. Из управления вышел мрачный Карнович. Доброхотов задержал его.

— Что-нибудь выяснил, Леонтий Леонидович?

— В приказе числюсь, но почему, никто толком не знает, — хмуро ответил молодой капитан. — Формулировочка без оснований: «Бирюзу» направить на промысел в Балтику. Даже в Северное море выхода не дали!

— Поговори с Березовым, — сочувственно повторил Доброхотов. — Он тебя любит.

— Буду говорить с Кантеладзе, — раздраженно сказал Карнович. — Николай Николаевич меня предал. И, следовательно, разговаривать с ним бесполезно. Мне сказали, что еще стармех Сергей Шмыгов пострадал.

— И его тоже? — удивился Доброхотов. — Вот уж кого бы я с радостью взял на свою «Ладогу». Андрей Христофорович, — неужели без согласования с тобой? Это ведь твой механик! И ты ничего не знал?

Трофимовский с сокрушением развел руками.

— Пришлось уступить. Механик он, конечно, хороший, но на берегу буйствует. Поведение несоразмерное квалификации.

— Что значит буйствует? Не дерется, больше других не пьет, чудит, правда. Мог бы объяснить Кантеладзе!

— С ним, сам знаешь, какой разговор…

— Вон он, Шмыгов, смотрите! — закричал Карнович. — И, точно, чудит!

В стороне, куда показывал молодой капитан, по улице из парка двигалась группка ряженых.

В центре был осел, грустный, заморенный, уныло поводящий ушами, еще унылей перебирающий ногами. На шее у него висели желтые бусы, ноги и хвост были схвачены зелеными бантами, на ушах красовались белые. Верхом на осле восседал мужчина в цилиндре, пиджаке, одетом на голое тело, небритый и до того длинный, что ноги толкались о землю, и он, когда осел уставал двигаться, шел сам, таща осла. С одного бока у осла висел чемодан, с другого — второй, поменьше. Мужчина в цилиндре играл на аккордеоне, а другой мужчина позади осла, по виду — пропившийся бродяга, хмуро бил в барабан. Всех занятней был третий, шагавший впереди. Худой, темнолицый, в гражданском костюме, но в фуражке с «крабом», он тянул осла за узду и во весь голос читал стихи.

— Вот же дает Сережка! — хохотали кругом. — А Пашка, Пашка! Языком-то как чешет!

Когда группка приблизилась к управлению, передний поднял руку и заговорил:

— Которые хорошие — прошу к нашему шалашу, а плохие — иди своей дорогой! Выпивка за наш счет, а кому не нравится, что Сережка без галстука, так галстук он ближе Гибралтара не покупает.

— А бриться летаю в Москву, — сипло возгласил мужчина в цилиндре. — По случаю нелетной погоды третий день со щетиной.

Чтец стихов заметил капитанов и торжественно встал перед ними.

— Поэт и штурман Павел Шарутин приветствует промысловых испытанных руководителей! От музы штурманства и рифм, усевшейся в порту на риф, склоняюсь, сколько сам могу, пред мощными на берегу! — особо продекламировал он Доброхотову и добавил, подмигивая — Штурман Павел Шарутин получил два килограмма дензнаков, механика Сережку Шмыгова бухи завалили рейсовой получкой, пускаемся теперь в новое плавание, не так дальнее, как пьяное.

— Визу закрыть обоим! — сердито сказал Доброхотов. — Писатель, квалифицированный моряк, с кем связались? С бичами связались! — Он показал на барабанщика, уныло стоявшего позади осла.

— Убедили! Черт же, как я чуток к принципиальной критике! Меня надо воспитывать, я поддающийся! — Шарутин повернулся к своим товарищам и мощно продекламировал — Я камбузником был и коком, стал штурманом и поэтом. Теперь я презрительным оком взираю на вас, отпетые!

Шарутин подождал, пока утихнут хохот и свист, и обратился к капитанам. Голос его звучал издевательски-почтительно:

— А вас зато приглашаю, Леонтий Карлович и Борька; на стаканчик сладкого чаю и два стаканчика горькой. Вас не зову, Андрей Христофорович, — сказал он Трофимовскому. — Вы для Сережки — начальство, Сережка на берегу начальства не признает. Ваших забот и в море по горло, и здесь — за горло хватают. Надоели вы каждому, Андрей Христофорович.

— Скоморохи! — Доброхотов укоризненно качал головой. — Сергей Севостьянович! Для кого этот шутовской спектакль?

— Для Кантеладзе, для кого еще? Он с Кавказа, там ценят артистов, — просипел Шмыгов. Он махнул толпе рукой. — Кто попроворней? А ну, на второй этаж, приглашайте управляющего на персональный концерт. Добавим ветра в его двенадцатибалльные приказы.

Из толпы закричали, что управляющего нет. Шмыгов недоверчиво переспросил: так ли? Карнович подтвердил, что Кантеладзе уехал. Шмыгов соскочил с осла.

— Давай большой чемодан, Тимофей! — сказал он барабанщику. — Концерт окончен, проваливайте подобру-поздорову! — объявил он веселой толпе и зашагал в гущу деревьев.

Остывший Шарутин попросил извинения, что назвал Доброхотова Борькой, это для рифмы в стихах, а не для поношения. Доброхотов не обиделся. Штурмана встревожил мрачный вид Карновича. Не случилось ли чего на «Бирюзе»?

— Потом поговорим, — сердито сказал Карнович. — Пока ты не остыл от скоморошества, толковать с тобой бесполезно.

Толпа, понявшая, что представление окончено, возвратилась к «Океанрыбе». Из парка вышел Шмыгов, одетый нормально. Вместе с костюмом он, казалось, сменил и манеры, и голос — пропала сиплость от старого облика осталась только щетина на щеках. Шмыгов сказал Доброхотову:

— Три дня не брился — и напрасно. Не удалось попугать начальство! Тимофей, — обратился он к барабанщику, — ты по-быстрому крой в ту конюшню, верни осла со всеми причиндалами. Давай маленький чемоданчик, бери большой. На, держи монету, — он вытащил из чемоданчика пачку денег и, не считая, сунул, — заплатишь за амортизацию копыт и хвоста, еще добавишь на сорок градусов хозяину и на сено ослу, а что останется — возьми в магазине сухим и мокрым пайком и неси к себе, мы через полчаса прибудем.

Барабанщик потащил осла. Вместо чемоданчика на боку теперь висел аккордеон. Шмыгов взял под руку Доброхотова — А ты с нами, Борис Андреевич! Будем праздновать, что земля тверда под ногами. Четвертый день хожу по улицам — не качаются!

— Да меня Лиза со свету сживет, если опоздаю хоть на час! — Доброхотов сел в освободившееся такси.

Шмыгов увидел на тротуаре Мишу и знаком подозвал его. Хмурое лицо Шмыгова подобрело…

— Салага! Наниматься пришел, так? Море, море, зыбкая дорожка! Ох, и тянет! Пашка, что ты видишь в глазах чернявого? Особенные глаза, правда?

— Водянистые, — проворчал штурман.

— Об этом и речь. Морские глаза! Моторист, ясно. У меня младшего моториста нет, возьму. Тебя, парень, Семеном?

— Михаилом, — ответил Миша. Озорной стармех, разыгравший диковинное представление, ему нравился.

— А по глазам — Семен. Ладно, пусть Миша. Примирюсь. Ты с машиной накоротке? Шатун от цилиндра отличишь? Винт от гайки?

— Пока с машинами не работал.

— Еще лучше. Не надо переучивать. Мой кадр. Беру. Паша, этот парень пойдет с нами. На, понесешь. — Он сунул Мише чемоданчик.

— Да я занят, — неуверенно сказал Миша. Шмыгов страшно выкатил глаза.

— Чтобы Сергей Шмыгов приглашал, а гость отказывался? Сроду не бывало. И не допущу! Все занятия на сегодня отставишь. Точка. — Он с гримасой посмотрел на небо. — Скоро дождь грянет. Надо спасаться. Настоящий моряк воду на берегу недолюбливает.

7

Шмыгов шагал посередине, Шарутин и Миша по сторонам. Встречные часто кланялись Шмыгову, он был, видимо, человек известный. Шарутин то хохотал, вспоминая, какой они устроили чудесный концерт, то мрачнел, опасаясь, не вышло бы представление боком. Голос у Шарутина был мощный не по росту — сумрачный, гудящий бас, он пускал его в самые низкие ноты, огорчаясь.

Мишу удивили быстрые переходы настроения штурмана, но вскоре он понял, что и внезапное веселье и хохот, и внезапное уныние отнюдь не выражают истинного состояния Шарутина. Он был весь как бы в себе, шел сосредоточенный, смотрел рассеянно, а иногда словно спохватывался, что надо поддерживать связь с окружающим, и торопливо что-то говорил, а что приходилось к слову, ему, в сущности, было безразлично.

Ветер, начавшийся с утра, усиливался, в проводах засвистело, быстро несущиеся облака превратились в тучи, тучи густели, темнели, в теплый воздух вторглась прохлада, день помрачнел до хмурого вечера.

— Замочит! — Штурман с гримасой посмотрел на небо. Он поднял воротник, что-то забормотал, Миша разобрал повторяющиеся слова: «замочит, источит, изгложет, зальет, заболтает, зажмет», — штурман-поэт загонял полюбившиеся глаголы в загородки рифмованных строк. Усилившийся ветер был ему на руку, можно было идти и молчать, не отвлекаясь на разговоры.

— Айда побыстрее! — прокричал Шмыгов на площади Победы.

Миша в третий раз пересек главную часть города, в те два раза она запомнилась шумом машин, гомоном людей на тротуарах, сейчас и машин и людей было больше, но все они словно стали безгласны, так все заглушал грохот ветра. Шмыгов ножницами, не сгибая, выбрасывал длинные ноги, Миша с трудом поспевал за ним. Шарутин тоже поднажимал, чтобы не отстать.

Снова удивившись количеству улиц, вливавшихся в площадь, Миша стал читать названия на перекрестках. Они шли по широкому Советскому проспекту, здесь все дома были целы, затем свернули на Кировскую.

Кировская, узкая, вся в старых липах, выстроившихся по тротуарам, в отличие от Советского проспекта казалась выставкой развалин. Здесь только одно здание было целым — Дом офицеров с гостиницей и рестораном. На противоположной стороне громоздилась огромная руина — в прошлом целый поселок из одного трехэтажного дома, выходившего своими четырьмя фасадами на две улицы и два переулка. Шмыгов направился к этому дому.

Миша отстал, с интересом разглядывая здание. Среди стенных провалов попадались окна, затянутые, где целыми стеклами, а где фанерой и тряпьем. На балконах, заваленных щебнем, росли сорняки, на одном красовалась березка, на нее и загляделся Миша. Это было настоящее деревце, метра на два, стройное, кудрявое, веселое, сейчас оно металось на ветру, билось ветвями в окна и балконную дверь и кричало живым криком, даже на тротуар с третьего этажа доносился шум его крепкой молодой листвы.

— Давай, моторист! Чудак, деревьев, не видел! — крикнул Шмыгов, пропадая в одном из провалов в стене.

Лестница в бывшем парадном была без перил, в бетонных ступеньках зияли ямы, в них свободно могла провалиться нога. На первых двух этажах вместо квартир раскрывались коробки с выбитыми стеклами, на третьем этаже, обитаемом, на лестничную площадку выходили две целые двери, одна — обитая дерматином.

— Здесь Тимофеевы хоромы, — сказал Шмыгов. — А временно, до законной квартиры, и мои. Ключ в стене, запомните. В музей к Тимофею можно приходить без приглашения.

Он достал из щели между кирпичами заржавелый огромный ключ, вставил в замок, пнул дверь ногой.

Комната, куда они вошли, просторная, с одним широким окном, и вправду, напоминала скорей антикварный магазин, чем жилье. С потолка, отталкивая одна другую бронзовыми рожками и стекляшками, спускались две массивные люстры, хрустальные побрякушки в них позвякивали при каждом шаге по шаткому полу, если, как вскоре убедился Миша, топнуть ногой, то люстры начинали звенеть, и негодующий звон долго не умолкал. В углах громоздились мохнатые, угрюмые кресла, большие и маленькие. Еще был стол с пухлыми ангелочками на ножках, резной буфет с разномастным фарфором, какие-то тумбочки, шкафчики, мраморный умывальник на полу, два эмалированных унитаза, водруженных в зев одного из могучих кресел.

Но самым удивительным сооружением в этой необычайной комнате была исполинская кровать, и Миша уставился на нее. Это был даже не двухспальный, а многоспальный, совершенно квадратный ящик о четырех стенках красного дерева — передняя откидывалась на пол, когда хозяин осмеливался лезть внутрь. И все четыре стенки были покрыты яркими, эмалевыми, оттиснутыми, а не нарисованными картинами. На наружной стене торца трое гномов у горна с ухмылками раскаливали орудия пытки и скашивали красные глаза на пленника, голого, накрепко связанного мужчину. На внутренней стороне того же торца всадник в латах, с султаном на шлеме, мчался на диком скакуне прямо на ложе — передние копыта готовились обрушиться на покоящегося в нем. А на задней стенке дюжина зверообразных римлян похищала нагих сабинянок. Умыкание невест совершалось с такими подробностями, что обрести спокойствие можно было, лишь отвернувшись от ужасного зрелища. Но всего трагичней была картина в головах: на всю эту стенку разлеглась голая томная девица, а над ней, чуть не задевая ее крыльями и когтями, дрались не то за душу ее, не то за тело прекрасный ангел с безобразным чертом.

— Забавный паноптикум, — констатировал Шарутин, с любопытством осматриваясь. — И что же — накупил мебель твой Тимофей или уже была от старых хозяев?

— Натаскал. — Шмыгов развалился на кровати, знаком показав штурману и Мише, чтоб воспользовались креслами. — Он гробокопатель.

— Ты серьезно?

— Могилы не вскрывает, а в подвалы развалин проникает. Янтарные сокровища ищет, чтобы сдать государству. В милиции ему пригрозили, что вышлют за тунеядство. Теперь строитель, в бригаде по расчистке — те же развалинки ворошит, кирпичи таскает…

— В море его не соблазнил?

— Его соблазнишь! Бледнеет, когда видит воду. В прошлый отход провожал, на «Радуге» Трофимовского шли, — руку схватил, едва вступил на трап. Морская болезнь, в глазах кружится — сказал. А волна — балла на два. Я уж и злиться не стал, так смешно стало.

— Я его сегодня как увидел, сразу понял — тип!

— Тип, точно. Отличнейший парень. Работяга, душа. Думаешь, иначе бы я перебрался из общежития в это логово? Другого такого друга не было у меня. И не будет. Говорит Сергей Шмыгов, а каждое слово Шмыгова — гиря! Только веские слова признаю.

Штурман удивленно поднял брови.

— Мне он таким хорошим не показался. Угодлив. Твои команды без слова исполняет.

— От доброты, а не от угодливости. Ничего ты в Тимофее не увидел. Я тебе объясню, какой он натуры.

И Шмыгов стал рассказывать, как в прошлом году они с Трофимовским возвращались вечером из управления. В парке за оградой закричали две женщины; к ним приставали пятеро подвыпивших парней. На выручку кинулся проходивший мимо мужчина — этот самый Тимофей. Женщины убежали, а пятеро насели на одного. Трофимовский хотел бежать к телефону вызывать милицию, Шмыгов перелез через ограду на помощь Тимофею.

— Драка была — прелесть! Каждому досталось от него больше, чем ему ото всех! Один парень вытащил нож, он ножик вырвал, закинул в кусты, чтобы ненароком кого не резануть — так объяснял потом. Ох, и поработал я кулаками! Двое удрали, троих держим. «В милицию их теперь, кореш?»— спрашиваю. — «Отпустим, — говорит, — зачем парням биографию портить, еще образумятся». Ты бы послушал, как они нас благодарили, что не сдали под арест! Так я познакомился с Тимофеем.

— И сразу пошел к нему?

— Пошел в другой раз. Тоже забавная история. Иду в «Балтику» навеселе…

— Пьяный, короче.

— Много ты меня пьяным видел, штурман? Веселюсь, верно, люблю, чтоб изо рта святым духом несло, а понимание выветривать — прошу прощения! В «Балтику» не пускают, мест нет. Я всем у двери дензнаки сую — от стармеха Шмыгова, мол, визитка на память. Хохочут, из рук вырывают! Бичи, суходралы — народец! А тут появляется Тимофей, оттащил, усадил в такси, привез сюда, раздел, уложил. Утром просыпаюсь один. Вспоминаю — мать честная! Что за экспедицию натрудил, за один вечер вышвырнул. Нет, денежки на столе, стопочками, бумажка к бумажке, записочка, куда ключ положить. С того дня и живу у Тимофея, пока квартирой не одарят, чтобы семью переводить с Белого моря на Балтику.

— Деньги и здесь можно порасшвыривать, а это для тебя главное. — Шарутин зевнул.

— Моторист, где чемоданчик? Подай и раскрой!

Миша раскрыл чемодан. Он был наполнен пачками денег. Кучку крупных купюр охватывала бечевка, на связке была надпись: «В Архангельск».

— Две трети сегодня переведу. А оставшиеся поразбросаю. И всегда так — раньше семье отсчитываю, а что останется, того уже не считаю. Закрой, моторист, и сунь куда-нибудь.

— Загулял твой Тимофей на деньжата, что ты ему дал. — Шарутин зевнул, еще слаще и закрыл глаза. Огромное кресло тянуло в дрему.

— Придет. Он и в бухгалтерию со мной попер, чтобы охранить от растраты. В спектакле участвовал, а не из гуляк. Особенно теперь.

— Что за особенность?

— Влюбился в соседку. За стеной живет. Одинокая. С дочкой лет двенадцати.

Штурман оживился.

— И красивая?

— Смотреть приятно, но о себе думает с перебором. Компаний не поощряет, в гости не вытащишь. А Тимофей перед ней чуть не на коленях ползает. Я ему объяснил — при такой преданности успеха не будет, женщины любят, кто поразвязней. Наставлять Тимофея на правильное ухаживание — прилаживание горбатого к стенке! Придется помочь. Вот рассержусь и прикажу ей выйти за него замуж. Пусть только попробует отказать!

Миша, не вмешиваясь в разговор стармеха и штурмана, смотрел в окно. Хлынул дождь, до того густой, что Дома офицеров не стало видно — за стеклом потемнело от низвергающейся воды. В единственное окно Тимофеевой комнаты как бы прорывались иногда ветки, это была та балконная березка, которую они увидели с улицы, она росла у соседки Тимофея, ветер сгибал деревце в три погибели, и оно хваталось за стену и стекла, чтобы не переломиться и не улететь. Миша пожалел, что пришел сюда и что нельзя в такую погоду уйти. Он надеялся, что два бывалых моряка заговорят о промысле, о приключениях в океане, о бурях и штиле, о рыбе и морском звере, о машинах и снастях, рангоуте и такелаже. Его не интересовало, что за характер у Тимофея, какие соседки здесь, красивые или уродливые, строгие или податливые. Женщины были везде, он приехал в этот полуразрушенный город не ради них. И от досады, что даром теряет время, Миша помрачнел и перестал слушать, о чем говорят моряки.

Дверь распахнулась, ввалился мокрый Тимофей с кучей свертков.

— Не серчайте, ребята, — сказал он. — Очередь была большая, угря копченого выбросили., Стол у нас сегодня — мечта!

8

Двухэтажный дом, где жили Мухановы, состоял из четырех трехкомнатных квартир. В левом крыле второй этаж занимал Алексей, теперь, после приезда отца и брата, семья была из пяти человек. На первом этаже этого крыла жил Куржак с женой Матреной Гавриловной, а при них сын Кузьма и невестка Алевтина с четырехлетней дочкой Таней.

Правое крыло принадлежало двум капитанам «Океанрыбы» — Соломатину и Доброхотову. Сергей Нефедович Соломатин, моряк из молодых, слыл удачником, все ему в морской карьере давалось легко — за семь лет плавания бывали и штормы, и трудная промысловая обстановка, когда рыба не шла, и всегда получалось как-то так, что и аварии обходили «Кунгур» Соломатина и в «пролов» он ни разу не попадал. «Ты счастливчик, Сережа, тебе всегда везет!» — говорили приятели. «Соломатин — умелец, мастер моря!» — утверждало начальство. И как часто бывает при таком расхождении мнений, обе оценки были верны: Соломатин был счастлив на море, потому что знал и любил его. Он, впрочем, был счастлив и на берегу: Ольга Степановна, на которой он женился на последнем курсе мореходки, брала и умом, и добрым характером, а когда они вдвоем под руку шли по улице, на статную пару заглядывались прохожие. Впрочем, в последние три года такие прогулки выпадали нечасто, даже когда Сергей Нефедович задерживался на берегу, — Ольга Степановна, бросив службу — она работала техником-строителем, — все время отдавала уходу за четырехлетним Сеней и трехлетней Надей.

А три комнаты нижнего этажа занимал Борис Андреевич Доброхотов с женой Елизаветой Ивановной. Среди капитанов «Океанрыбы» Доброхотов выделялся особой, как шутили о нем, «не статью, а хватью». Он не блистал ни морским талантом и лихостью Бродиса, ни отвагой Новожилова, ни искусством Соломатина, но другого такого же старательного и усердного промысловика, как Доброхотов, на рыбацком флоте больше не было. «Хозяйственный мужик, никто так в рейс не запасается промвооружением, как он» — с уважением отмечали работники треста. «Борис Андреевич и на холоде три пота с тебя сведет, да зато потом бухгалтеры наложат дензнаков!» — говорили о нем его матросы.

Как и все капитаны «Океанрыбы», Доброхотов стал рыбаком только после войны. Но в отличие от военных моряков Березова, Бродиса и Новожилова, Доброхотов пришел из торгового флота. Еще до войны, плавая на судах Совторгфлота, он, сперва матросом, потом боцманом, а к войне уже штурманом дальнего плавания, обошел все океаны, знал «в лицо и за ручку» все крупные порты мира. Он мало читал, в театр не ходил, даже кино недолюбливал, но была у него одна страсть, ей удивлялись и признанные коллекционеры: из всех портов, где удалось побывать, он привозил сувениры, о всех морях, заливах и проливах, куда ходили его суда, имел какое-нибудь вещественное напоминание — раковину, чучело диковинной птицы или рыбы, отпрепарированного лангуста или краба, клык моржа, китовый ус, скелет марлина С гигантским мечом, затейливый коралл, просто диковинный камешек с морского дна. Коллекцией собрание его сувениров назвать было невозможно, слишком уж разнородны были собранные им образцы и слишком хаотично они была расставлены — не по характеру, а по местам, откуда он привозил их. Большая комната его квартиры была заставлена стеклянными шкафами, а на полках шкафов соседствовали дикарские статуэтки с кусками лавы, с рыбами, с образцами самодельных тканей, с дудками, колокольцами, чучелами змей и раков. «Визитные карточки морей и стран!» — так он сам квалифицировал свое собрание и водил гостей от шкафа к шкафу, любовно отмечая выжженые на полированных дощечках надписи на каждой полке: «Остров Тасмания», «Мыс Горн», «Остров Сейбл», «Фареры», «Рейкьявик», «Сингапур», «Гонконг», «Выборг», «Ярмут», «Трапезунд»… Названий было множество, и располагались они отнюдь не в географическом порядке, правильно чередуя параллели и меридианы, а в том, для географии не существенном и случайном расположении, в каком с этими районами знакомился сам Доброхотов: переходя от шкафа к шкафу, можно было довольно точно повторить историю его морских странствий.

Пополняемые после каждого рейса в океан стеклянные шкафы с диковинками были главными жильцами его большой, на восемьдесят квадратных метров, квартиры. Единственный сын Павел служил в Севастополе на военном корабле, там и женился, и, выехав в свое время из Светломорска, сам уже ни разу сюда не наведывался — Доброхотов с женой проводил отпуск у него в Крыму. Елизавета Ивановна, рыхлая, грузная женщина, сидела дома — днем со штопкой или вязаньем в руках, вечером с книжкой: в отличие от мужа, равнодушного к художественной литературе, она увлекалась приключениями, особенно морскими. И она всегда отлично знала, где в этот день, даже час, промышляет муж, — он аккуратно радировал ей, с неизбежной служебной сдержанностью, где ходит его «Ладога» и каковы дела. А если не хватало его информации, она звонила диспетчерам «Океанрыбы» — в тресте хорошо знали, что отговорками о незнании ее не успокоить, и точно осведомляли о районе промысла и погоде на нем. Знакомые часто, вместо справок у диспетчеров, звонили ей, если интересующие их люди промышляли недалеко от Доброхотова, — и ответы всегда были верными. «Говоришь, Лиза, словно по карте смотришь!» — наивно удивлялись иные подруги. Елизавета Ивановна к морским картам не прикасалась. Она любила ставить свое кресло у шкафа, в котором хранились диковинки того района, где в этот день промышлял муж, и любовалась ими, разговаривая по телефону.

У капитанов судов, возвращавшихся в караванном строю из экспедиционных рейсов, был заведен обычай: отмечать благополучный приход вечеринкой дома у одного из них. В клубе тоже устраивались торжественные вечера с президиумом на сцене, речами, а после речей — с музыкой и танцами, с хорошим буфетом, но то были официальные собрания, характер их зависел от того, удался ли промысел или «не пощастило» на улов. А дома собирались своим кругом, по приятельству. В этот весенний приход каравана очередь хозяйствовать на вечеринке выпала Соломатиным.

Ольга Степановна три дня бегала по магазинам, закупая припасы, по два раза на дню появлялась на рынке: всего собиралось сесть за стол человек около двадцати, наготовить на такое количество гостей было непросто. Ей помогали Гавриловна и Елизавета Ивановна, в свободные от службы часы забегала на кухню, превращенную в заготовительный цех, и Мария Муханова. Создание закусок, жаркого, печеного и вареного взяла на себя Гавриловна. А изготовление тортов оговорила себе Елизавета Ивановна: за годы супружеской жизни, ублажая странника-мужа в те редкие недели, какие выпадало провести вместе, она постигла искусство кондитера. Первую пробу с ее творений сняли дети Соломатиных, после чего их — чтобы не болтались под ногами — отправили к Куржакам. Куржак принес из своей квартиры дополнительный стол и стулья. Столы были накрыты в большой комнате, а две другие — детскую и кабинет Соломатина — отвели для танцев и для курцов, — в курительной, самой маленькой, предусмотрительно держали открытыми форточки.

— Угощение такое, что полгода будем помнить! — восторженно объявила Елизавета Ивановна, когда закуски и вина расставили на столах. Она отличалась охотой к преувеличенным оценкам.

Ольга Степановна вдруг вспыхнула.

— Почему полгода? Разве через три месяца не устроим такого же вечера у тебя, Лиза?

— Поговаривают, что промысел пойдет по-новому, задания меняются, сроки…

Их разговор прервала Мария, высунувшаяся из кухни:

— Оля, помоги нам с Гавриловной. Ольга Степановна поспешила на кухню.

Первыми, всей семьей, пришли Куржаки: сам Петр Кузьмич, сын Кузьма, матрос «Кунгура», его жена Алевтина, медсестра областной больницы, худенькая женщина, некрасивая, но с большими, быстро меняющими выражение глазами, и друг Кузьмы — Степан Беленький, боцман с того же «Кунгура», мужчина баскетбольного роста, широкоплечий, широколицый, с маленькими, умно поблескивающими глазами, с неизменной добродушной усмешкой на гладком розовом лице. Следом за Куржаками появились Прокофий Семенович с Мишей.

— Давай знакомиться, — сказал Кузьма Мише. Он так сильно тряхнул Мишину руку, словно хотел оторвать ее. — Тебя Михаилом, так? Меня — Кузьма. А вот этот верзила, эта верста коломенская — Степа. Наш боцманюга. Все боцманы — драконы, Степа — всех драконистей, просто змей из змеев. К тому же мой спаситель, вытащил меня из пучины, когда я вдруг смайнался к Нептуну. Так что я у него вечный должник, для него — все!.. Учти, если станешь с ним ссориться, с двумя придется иметь дело.

Степан дружески сжал руку Миши. В мягком пожатии рослого боцмана чувствовалась сдержанная сила, Миша подумал, что вот уж человек, с каким ссориться не следует — один с двоими справится. Слушая, как его расписывает Кузьма, Степан смеялся, широко раскрывая рот, и ничего не сказал, он был, похоже, из неразговорчивых. А громкоголосый Кузьма, высокий — на голову выше отца — очень худой, с красивым бледным лицом, порывисто ходил по комнате, куда их пригласили, и пока Алевтина налаживала радиолу, все говорил. И говорил, и ходил он с какой-то поспешностью, двигая руками, словно боялся, что не вовремя прервут или заставят вдруг стоять. Он резко поворачивался, приближаясь к какой-либо вещи, непременно за нее хватался — из него словно било движениями, они вырывались непроизвольно.

— На море нацелился? — говорил он. — Хорошая задумка. Иди к нам на «Кунгур». Капитан — орел! Ребята — один к одному. Будем корешами. Заявление в «Океанрыбу» подал? Рванем в управление, я тебя протолкну.

— А зачем меня толкать? — Миша пожал плечами. — Сам пройду.

— Завтра вечерок освобождай. Приглашаю.

— Куда и зачем?

— Найдем, куда. Днем выдача у бухов для «Кунгура», после выдачи повеселимся. Традиция. Вместе потопаем в управление. Что будешь сейчас делать?

— Как — что?.. Отец говорил — приглашены на вечер.

— Вечер — когда соберутся капитаны. Раньше чем через час никто не прибудет. Ногами дрыгаешь? В смысле — танцуешь?

— Танцор я не очень…

— Я тоже. Пусть Лина со Степой кружатся, а мы с тобой смайнаем на этажок ниже. У Бориса Андреича Доброхотова такие штуковины в шкафах — обмереть! Пошли, пошли!

Он потянул Мишу за руку. Алевтина встревоженно окликнула мужа:

— Кузя, ты куда?

— На свидание с некоторыми милыми особами, — Кузьма захохотал. — Пока вы со Степой под музыку будете обниматься, мы с Мишкой повеселимся по-своему. Через часок появимся.

Рассерженная, она схватила его за плечо.

— Что еще надумал? Как зовут твоих милых особ? Из наших подруг?

— Не дай и не приведи, чтобы таких подружек заимела! Одна — жаба-рыба из Токоради, другая — акулища из Гренландии, там они в редкость, две бониты из Амазонки, десяток таких за часок начисто человека обглодают… И еще с сотню зверюг не лучше этих. Теперь пустишь?

— К Доброхотову идете, — сказала она, успокоенная. — Я кликну вас, когда позовут к столу.

Подталкивая Мишу к двери, Кузьма пригрозил Степану:

— Я тебе человек обязанный, но крепко обнимать жену запрещаю.

Степан посмеивался. Алевтина раздраженно сказала:

— Кузя, хоть бы при посторонних постеснялся. Что о нас подумают?

Доброхотов сидел в кресле. Выутюженная морская форма висела на спинке стула. Услышав, что Кузьма и Миша пришли знакомиться с его морскими сокровищами, Доброхотов оживился. Он подвел гостей к крайнему шкафу, там были сложены сувениры, добытые еще в довоенных плаваниях по Средиземному морю и Атлантике. Раскрывая стеклянные дверцы, он брал в руки каждый образец, рассказывал, где добыл его, с какими событиями тот связан. Миша увидел на одной из полок три крупнокалиберных деформированных пули. Он удивился: к морским достопримечательностям они вряд ли могли относиться.

— Ошибаешься, дружок! — возразил капитан. — Именно морская достопримечательность. Дело было в тридцать восьмом году, в начале весны. Наше судно, под покровом ночи, подходило к Барселоне. И вот, на первом рассвете, до солнца еще часок оставалось, всплыла подводная лодка мятежников-франкистов — старая, постройки еще до первой войны, даже пушчонки на ней не было, только пулемет. Однако, если бы пошла торпедировать, могла и на дно пустить. Я тогда вахту нес, стал маневрировать, быстро менять галсы. Но она не посмела пустить торпеду, флаг-то наш советский был виден ясно, только обстреляла рубку из пулемета. Матросы собрали мне пули, какие нашлись на палубе.

Покончив с первым шкафом, Доброхотов перешел ко второму. Здесь хранились реликвии, собранные в годы Отечественной войны. Доброхотов служил тогда на Тихоокеанском флоте, ходил в Японию, в Корею, в Южно-Китайские порты — каждый рейс оставил напоминание о себе. И капитан с такой охотой рассказывал о событиях тех лет и так живо описывал города, моря и людей, что Миша, увлеченный, почувствовал сожаление, когда их позвала спустившаяся Алевтина: Доброхотов не описал и половины своих собраний.

— Не огорчайся, малец! — утешил его капитан. — Соседи ведь, приходи запросто хоть каждый день, пока я на берегу. А теперь — наверх! Скажете, что я за вами, вот только оденусь по-праздничному.

В гостиной уже было полно гостей. За столом сидели: высокий, худощавый Корней Прохорович Никишин; всегда подтянутый, как на параде, Андрей Христофорович Трофимовский — оба из самых известных капитанов «Океанрыбы» — они пришли с женами. Вершину стола заняли Соломатин с женой, места только-только хватало на двоих — сидя они соприкасались плечами. По правую сторону от хозяев села Мария Михайловна — два стула рядом оставались пустые. Напротив нее разместился Доброхотов с Елизаветой Ивановной, около него Прокофий Семенович, дальше Куржак с женой, а места на другом конце стола предоставили молодежи — Алевтине, Кузьме, Степану и Мише.

Соломатин встал и постучал вилкой по бокалу.

— Прошу внимания. Николай с Алексеем позвонили, что опоздают. Есть предложение начать вечер. Первую, традиционную — за наше благополучное возвращение!

Вечер шел неторопливо, капитаны, закусив, говорили, как шел промысел, хохотали, вспомнив забавные события, делились мнениями об обстановке на берегу. Это были все те же разговоры, какие Миша слышал дома, отец каждый вечер выспрашивал Алексея — о судах, о морях, о штормах, о рыбе, о заработках, о том, кто приходит командовать новыми судами, кто списывается на берег. Но оттого, что говорил об этом не брат, хоть и связанный с морем, но сухопутный работник, а настоящие моряки, Миша слушал, раскрасневшись от увлечения. И его удивило, когда Кузьма вдруг с тоской сказал, даже не стараясь приглушить голоса:

— Чинно, как на собрании, только не хлопают ораторам. Хоть бы музыку пошальней врезать, что ли! Вот пойду и запущу радиолу на полный грохот!

Алевтина сердито покосилась на него, он умолк, уныло тыкая вилкой в сардину.

В передней раздался громкий звонок. Ольга и Сергей Нефедович разом вскочили. Она кинулась к двери, но попала в объятия мужа. Не выпуская ее, он радостно воскликнул:

— Что за черт! Куда ни повернусь, везде ты. Как это у тебя так здорово получается?

— Сережа, не хулигань! — сказала она, пытаясь высвободиться.

— Буду хулиганить! — Он двигался к двери, не выпуская ее.

— Молодожены, может, нам уйти? — крикнул Никишин. — Что-то мне чудится, мы вам мешаем.

— Пока не гоним, — отозвалась Ольга Степановна, убегая в прихожую.

— Но и засиживаться не рекомендуем, — важно добавил Соломатин, возвращаясь на свое место. — Всяк сверчок — знай свой шесток, всяк гость — свое время.

— До торта не уйду! — объявил Доброхотов. — Отбивные, вареные и печеные можешь оставить себе, а торты выкладывай на стол.

— Не только выложим на стол, но и дадим сухим пайком. На кухне я видел кремовый торт, удивительно хорош носить в кармане.

В гостиную вошли Березов и Муханов. Алексей, садясь рядом с женой, спросил, не сердятся ли на них за опоздание. Она тихо ответила:

— Веселимся нормально. Но я хочу тебя предупредить — будь осторожен, если начнут расспрашивать, какие новости. Не нравится мне сегодня Ольга.

— Нездорова? Мне не показалось.

— Чересчур возбуждена. Лиза сказала, что время промысла удлиняется, она так вдруг окрысилась. Оля умеет владеть собой, и уже если начинает кричать, значит, нервы у нее разошлись.

— Учту, — сказал Алексей и придвинул к себе закуску.

Березов сел по другую сторону Марии и, она, улучив минутку, повторила и ему свои советы. Он молча кивнул. Никишин громко заговорил:

— Николай Николаевич, товарищи интересуются, как заседали? Ходят слухи, что штурманов произведут в капитаны, а капитанов в адмиралы? Или врут? Между прочим, такое звание — рыбный адмирал — мне бы подошло. Звезды на плечах, лампасы на брюках… Рыбка, ослепленная блеском золотого шитья, сама бы кидалась в трал.

— Мало тебе шевронов на рукавах? — отшутился Березов. — Адмиралы — народ грузный, важный, ты же беспокойный, мечешься по промысловому квадрату то сюда, то туда… Несолидный у рыбаков адмирал, скажет селедка и с пренебрежением уйдет в глубину.

— Ладно, я в адмиралы характером не выхожу, а другие? — настаивал Никишин. — Между прочим, я своего «Коршуна» ни на какое судно не променяю, а вот Андрей Христофорович? Неужто такому капитану вековать на траулере? Если не в рыбные адмиралы, поскольку такого нужного звания вы не вводите, то ему хоть в капитан-директоры плавбазы!

Березов с усмешкой посмотрел на сконфуженного Трофимовского. Андрей Христофорович, человек средних лет — из послевоенного поколения моряков — отличался и дисциплинированностью и честолюбием. Он не только рьяно выполнял все требования морских инструкций и был знатоком всех морских законов и обычаев, но и умел свое тщание делать видимым для всех. Никишин насмешливо подчеркнул общее мнение — такой человек долго не мог задержаться в должности капитана небольшого судна. Березов ответил Никишину:

— Придут в порт строящиеся плавбазы, вспомним тогда, что Корней Никишин категорически отказывается бросить, свой траулер. Волей-неволей придется просить Трофимовского идти на повышение.

Трофимовский с удовлетворением откинулся на спинку стула. В Светломорск вскоре должна была прийти новая плавбаза «Печора», судно водоизмещением в двадцать тысяч тонн с мощными морозильными трюмами и механизированным рыбоперерабатывающим заводом. Трофимовский уже намекал Кантеладзе и Березову, что не прочь к своему званию капитана добавить и наименование — «директор».

— Будете административный пасьянс раскладывать, — кому на повышение, кому на захирение, — меня не забудь, Николай Николаевич, — проворчал Доброхотов.

— В каком смысле не забывать, Борис Андреич?

— В самом прямом. У вас кадровики — анкетные души. По анкете я первый на продвижение — скоро тридцать лет на морях, все океаны исходил, берега всех материков, кроме Антарктиды, ногой пробовал, глазами видел, можно сказать, и рукой щупал. Так вот — чтобы без выдвижений. Корнею его «Коршун», мне моя «Ладога». Пока мое суденышко бегает, я на нем.

— Воля испытанных морских волков для «Океанрыбы» — закон! — весело ответил Березов. — А теперь от служебных дел перейдем к праздничным. Вероятно, у вас уже был этот тост, но хорошие пожелания неплохо и повторить. Итак, за тех, кто в море!

Его прервала Ольга Степановна:

— Подождите с тостом! Почему о Сереже ничего не сказали? Какие изменения ждут капитана Соломатина?

— Он сам тебе скажет, Оля, — ответил Березов, не опуская рюмки.

Она порывисто повернулась к мужу.

Соломатин с шутливым сокрушением повел плечами.

— А ты молчишь, Сережа! Я спрашиваю, ты отмалчиваешься. Почему, хочу я знать?

— А что говорить, если сам пока ничего не знаю? Вызовут, объявят, поделюсь с тобой новостями.

Она снова обратилась к Березову:

— Нет, Николай Николаевич, я очень прошу! У вас намечаются большие перемены. Вы-то уж, наверно, знаете, что кому из ваших людей назначено.

Березов посмотрел на Марию Михайловну — та незаметно толкнула его коленом — и серьезно ответил:

— Говорить об этом рановато. Наберись терпения, Оля. Минуты через две встал Соломатин:

— Внимание! За опоздание на условленное рандеву накладываю на бывшего капитана первого ранга Березова штраф — открыть танцевальную программу. Кавалеры выбирают дам.

— Я с моей неизменной партнершей Елизаветой Ивановной! Другие дамы мне не по возрасту — быстро загонят немолодого человека. — Березов обошел стол и церемонно подал руку жене Доброхотова. Кузьма, оглянувшись — не слышат ли его танцующие, предложил:

— Братва, самый раз незаметно смыться. Проложим курс на гуляние в парк. На людей поглядим, себя покажем. Повеселимся, короче.

Алевтина недовольно сказала:

— Всегда тебе чего-то особого хочется! Неужто здесь не веселье?

— Линочка, какое здесь веселье? Язык во рту стынет — как бы иного словечка не вырвалось. И Николай Николаевич тоже… Закатил речугу. Обсуждают, кому какие должности. И это нам выслушивать? Пойми, какая мы старикам компания? Тем более — начальство!

— Нет, нет! Мне рано на работу. Больных так много, что койки, ставят в коридоре, не хватает сестер для ухода. И ты завтра с утра хотел Татьянкину кроватку починить.

— Хватилась! Кроватку я починил, пока ты со своими больными возилась. И ступеньки на веранду укрепил. Еще на крышу лазил, антенну наладил. Что тебе еще?

— Кузенька, лучше завтра пойдем в кино.

— Кино мы смотрим на переходе в океане — по две картины на день. Кино не для завтрашнего праздника.

Алевтина удивленно посмотрела на мужа.

— Завтра же будний день, Кузя.

— Это у тебя будни, а у нас со Степаном праздник! Степан, до того не хотевший вмешиваться в спор товарища с женой, осторожно сказал:

— Что-то я не понял, какой у нас завтра праздник. Кузьма запальчиво воскликнул:

— Морской, вот какой! Что под ногами земля! Три месяца мотало над бездной, три месяца лишний шаг вправо, лишний шаг влево — пеняй на себя, вот наши будни! А сейчас закрою глаза и пойду, не хватаясь за леера. На все тридцать два румба — асфальт! И это не отпраздновать?

— Мы же отметили твой приход. Вечеринку устроили, вот и Степан был…

— Да пойми ты, Лина, пойми! — твердил Кузьма, все сильней возбуждаясь. — Что мне в этих вечеринках? У нас дома — вроде поминок по рейсу, вернулись, мол, благополучно, и спасибо. А здесь поддакивай старшим, ешь глазами начальство! Я праздновать хочу, каждый день радоваться. И на людях, пусть все видят — у Кузьмы Куржака сегодня великий праздник!

— Кутить по ресторанам, да? Дома тебе не нравится…

— Лина! Не кутить — повеселиться; музыку послушать, А насчет дома… Ужасная радость — весь день налаживать, что у вас за три месяца испортилось. Или слушать, кто отдал концы в твоей больнице, какая температура у следующего кандидата на тот свет. В общем, одевайся, Лина, тихонько отчалим от этого пирса.

— Никуда я не пойду! — сердито ответила она. Перепалку прервал Степан:

— Хватит вам ссориться по пустякам!

Музыка смолкла. Гости рассаживались по местам. Кузьма, мрачный и молчаливый, сел на стул Миши, а его попросил подвинуться к Алевтине. У нее раскраснелось лицо, зло сверкали глаза. «Как бы не расплакалась при всех!» — опасливо подумал Миша. Степан, взявший роль семейного примирителя, поставил тарелку с тортом перед Алевтиной. С ложечкой в руке, она склонила лицо над тортом. В тарелку закапали слезы.

9

Гости разошлись во втором часу ночи. Неутомимая Гавриловна хлопотала у стола, собирая тарелки, ножи и вилки. Ольга Степановна утомленно сказала:

— Оставь, Гавриловна. Завтра уберем.

— Да я быстренько. За полчаса управлюсь.

— Завтра, завтра!

Гавриловна всмотрелась в Ольгу Степановну.

— Что-то ты не в себе. Не прихворнула?

— Устала. Разбуди Надю и Сеню, минут через пять заберу их.

— И не думай! У нас на диване им лучше. Солнце встанет, тогда бери.

Гавриловна ушла. Соломатин, провожавший последних гостей, вернулся, налил две рюмки портвейна, одну поднес жене. Она покачала головой.

— Больше не хочу. Да и в честь чего, Сережа? Он радостно объявил:

— В честь того, что одни, как молодожены.

Он поднял жену на руки и закружился по комнате. Она смеялась и пыталась соскользнуть.

— Пусти, сумасшедший! Ну, пусти же!. — Всю ночь буду на руках носить!

— Милый, голова кружится. Отпусти, пожалуйста. Нужно серьезно поговорить.

— Скажи по-нашему: брось, а то уронишь!

— Хорошо: брось, а то уронишь.

Он осторожно опустил ее на диван, сам сел на пол возле нее.

— Пришвартовался, Оля. На вечном якоре у ног жены. Она с нежностью смотрела на мужа.

— Мальчишка ты, Сережа! Не взрослеешь.

— Взрослеть подожду до седых волос. Это не скоро. Так о чем твой серьезный разговор?

— О нашем будущем. Но не о том, когда появятся седые волосы.

— Будущее — завтра. До обеда гуляем. Обедаем на Морском бульваре в «Трех дельфинах» под рокот волн. Вечером — в театр. Подходит будущее, которое называется «завтра»?

Ольга Степановна помедлила с ответом, стараясь распознать, понимает ли он, о чем она заводит речь. Лицо мужа не выражало ничего, кроме радости, что они остались одни. И от того, что он явно не догадывался о цели беседы, она не решилась сразу приступить к главному. Она уклончиво ответила:

— Я о будущем, которое подальше, чем завтра.

— Тогда послезавтра. Начинается наш месячный отпуск. О нем можно изъясняться лишь стихами и музыкой. Тум, тум, тум, бум, бум, бум!

Он энергично ударял локтями по полу, хлопал кулаками по надутым щекам. Ей было совсем не до смеха — страшило задуманное давно уже объяснение — но она невольно рассмеялась.

— Сережа, не дурачься!

— Никогда не был таким серьезным! Детишек завезем к бабушке с дедушкой, а сами — на Кавказ! Баку, Ереван, Тбилиси, Батуми, Сухуми, горные перевалы… Весна, бушующие горные ручьи. И мы их вброд, ты у меня на руках. А если и там скажешь: «Брось, а то уронишь!» — в клокочущий омут швырну!

— Чтобы отделаться от меня?

— Чтобы спасти тебя. Так хочется, Оленька, спасать тебя! Устраивает это горькое будущее?

— Нет!

Он с удивлением сказал:

— Почему — нет? Вместе же обсуждали этот план еще до рейса.

— За три с лишним месяца твоего рейса многое переменилось.

— А что случилось важного за те три месяца, что меня не было?

— Это и было единственно важное — что тебя не было. Удивление его все увеличивалось. Теперь она твердо знала, что муж и не подозревает, о чем она заводит разговор. Он смотрел так, словно не соображал — захохотать или рассердиться. Он сдержанно сказал:

— Не понимаю…

Он встал, демонстративно отряхнул колени, пододвинул стул и сел напротив жены.

— Я слушаю. Что произошло? Что с тобой случилось? Она наконец решилась:

— Я о слухах, которые пошли по городу. И о том, что сегодня говорил Николай Николаевич. Ты помнишь его слова?

Он ответил сухо:

— Но он говорил о многом. И слухи тоже ходят разные.

— Я говорю о перестройке вашего промысла.

— Собираешься пополнить собой великую армию наших рационализаторов?

— Не надо насмешек, Сережа!

— Ты пока ничего ясно не говоришь.

— Просто побаиваюсь тебя. Ну, хорошо, начну с фактов. Первый — промысел из экспедиционного становится круглогодичным. Это, очевидно, означает, что суда круглый год будут находиться в океане. Раньше на три месяца уходили в море, сейчас будут уходить на год. Верно?

— Нет, неверно. Суда будут совершать прежние трех-четырехмесячные рейсы, только приходить и уходить неодновременно. И промысел не прекратится от того, что каким-то судам нужно возвращаться. Отменяются лишь караванные выходы и приходы.

— Хорошо, останутся прежние четырехмесячные рейсы… Но промысел, начатый в каком-нибудь районе, будет длиться уже не три месяца, а год? Теперь верно?

— И теперь неверно. Целый год в одном районе промышлять невозможно, рыба ведь полный год не держится на одном месте, она приходит и уходит. Но, вероятно, пять-шесть месяцев — срок реальный. В одном районе океана осенне-зимний промысел, в другом — весенне-летний. Не понимаю, для чего это тебе нужно?

— Сейчас поймешь. Перехожу ко второму факту. О капитане Соломатине начальство самого лучшего мнения, ему прочат повышение. Что за повышение? Командовать плавбазой, вместо траулера?

— Вряд ли. В капитан-директоры нужен человек с любовью к экономике. Это ведь не только судно, но и завод. Я моряк, а не производственник. Многие больше меня подойдут на плавбазы.

— И я так думаю. Березов намекал — на плавбазу прочат Трофимовского. Что же готовят Соломатину? Такому удачливому, такому образованному моряку?

— Откуда мне знать?

— Не знаешь? А я знаю! Никто мне не говорил, а я все равно знаю. Уверена, что тебя назначат руководителем промысла, одного из тех, которые организуют на полгода в каком-то районе океана. Не знаю, как ты будешь тогда называться — начальником промысла, командиром или просто флагманом, но что это будешь ты, убеждена.

Он сдержанно сказал:

— Предложения такого пока официально не делали. Она настаивала:

— А неофициально? В дружеских разговорах? Он ответил уклончиво:

— Мало ли какие разговоры заводят?

— Мне о таких разговорах ничего не сказал!

— Не хотел раньше времени волновать. Разговоры всегда ведутся — и о важном, и о пустяках. Не все же валить на тебя.

Она со злой иронией возразила:

— Важное — твое служебное повышение? А пустяки — повеселиться с женушкой в отпуске. — Ее голос задрожал. — Важное и пустяки! Обо всем говорили, обо всем думали! Об одной лишь малости не подумали — обо мне! Все рассчитывали, меня одну не приняли в расчет! Такой крохотный пустячок — я!

— Оля, нельзя же так! — сказал он с досадой. — С чего ты раскричалась? Борис Андреевич услышит, Мухановы за стеной.

— Пусть весь дом слышит, что я больше не могу. Всему городу крикну: не могу, не хочу больше!

— В первый раз вижу истерику у тебя, — сказал он.

— А ты сколько меня вообще видишь? — воскликнула она с горечью. — Два месяца в году! А что со мной, когда ты в море, ты видишь? Ты видишь, как я ночи не сплю, все думаю — где ты? Жив ли, здоров ли? Ветер шумит за окном, вся дрожу — ох, шторм в Атлантике, вас разбивает, вас несет на скалы! Дождь пойдет — у вас гроза, ураганы! Мороз ударит — обледенение! Все дни страхи, все ночи страхи!

Он пересел на диван, обнял ее, она прижалась головой к его плечу. Минуту они молчали. Он ласково заговорил:

— Понимаю тебя, Оля. Но ведь ты не одна. Все твои подруги…

Она мигом взорвалась и оттолкнула его.

— Что мои подруги?. Что? Может, они мужей своих не так любят, может, по натуре поспокойней, может, заводят тайных дружков, а может, хуже моего терзаются. Не знаю и знать не хочу! Сил моих больше нет! Доля рыбачки хуже доли солдатки. У солдаток разлука с мужьями всего на два, на три года — и солдаток все жалеют. У рыбачек разлука с мужьями на всю жизнь — и никто их не жалеет, все считают, что одинокое существование в порядке вещей. Не хочу больше такого порядка! Сколько ночей просыпаюсь, обнимаю твою подушку — нет тебя, нет! Хватит с меня одиночества!

— Уже скоро десять лет хожу по морям… Сперва на юге, теперь здесь.

— Вот именно! Юбилей будем справлять — десять лет одиночества и мук! А сейчас эта ваша перестройка!.. Удвоят муки, удесятерят тоску — и назовут это: «Рационализация промысла» и «Муж продвигается по служебной лестнице»! Не хочу такого продвижения! По три месяца терзалась без тебя, теперь велят по полгода? Сердца нет у людей!

— Ты ставишь меня в немыслимое положение! — сказал он хмуро.

Она опять взорвалась:

— Тебя ставлю? А в какое ставят меня? Еще раз спрашиваю, почему никто не поинтересуется, каково мне? Посмотри на меня, я ведь еще молодая, правда? И я красивая, по крайней мере, ты всегда уверял меня в этом.

Он еще надеялся шуткой повернуть течение разговора.

— Если и ошибался, то искренно. Для меня ты лучшая из всех женщин на земле. Надеюсь, ты не сердишься, если я и преувеличиваю твои достоинства?

Она чуть не застонала:

— А для чего мне все эти достоинства, если тебя нет рядом? Для чего мне быть красивой и молодой?.. Когда я иду по улице, многие мужчины оглядываются, а мне горько, ты этого не видишь, даже поревновать меня некому. И я думаю об одном: все лучшее во мне пропадает, я вяну, сохну, безвременно старюсь… Ни для кого, ни для чего — одна мысль! Сережа, тебе не страшно, что меня посещают такие мысли? Они ведь могут привести к беде!

— Интересное признание! Но как понять тебя? — холодно спросил он.

— Не притворяйся, что не понимаешь! Сережа, ты можешь потерять меня! Если долго так будет продолжаться, я утрачу контроль над собой. Я могу изменить тебе!

Он привлек ее к себе, целовал губы, щеки, глаза, потом ласково произнес:

— Олечка, никогда между нами не было обмана — и никогда не будет. Не верю, не верю! Окажи, что ты все выдумываешь!

— Ах, я сама не знаю, где выдумка, где правда, — ответила она со слезами. — И мне так жутко от иных мыслей, от скверных желаний. Я не хочу скрывать от тебя ничего…

Наступило продолжительное молчание. Он хмуро глядел в пол, она тихо плакала на его плече. Он заговорил — спокойно и рассудительно:

— Подведем итоги, Оля. Ты ставишь меня перед выбором: отказаться от повышения или потерять тебя. Я выбираю тебя. Бели мне официально предложат возглавить промысел, я не соглашусь. Устраивает тебя это?

— Нет! — воскликнула она, вскакивая. — Нет и нет! Ошеломленный, он молча смотрел на нее. Только сейчас до него дошла огромность ее настояний. После паузы он задал вопрос, уже зная ответ на него:

— Так чего же ты хочешь?

Она опустилась перед ним на колени, схватила его руки, страстно глядела в его лицо, шепотом молила:

— Бросай море! Хочу, чтобы перестал бороздить океан. Бери работу на берегу.

Все это так чудовищно противоречило всему, на что он был готов согласиться, что он не рассердился, а рассмеялся.

— Море бросить? Мне, капитану дальнего плавания Соломатину? Ошалела, форменно ошалела! Сергей Соломатин в дезертиры? Да понимаешь ли ты, чего требуешь? Да ты просто с ума…

Она прервала его, еще горячей доказывала свое, еще настойчивей умоляла. Нет, пусть он не думает, что она сошла с ума, что отдается вздорным мыслям, скверным порывам. Нет, нет, все не так, все по-другому! Она долго думала, она все взвесила. Сергей скоро десять лет ходит по океану, можно сделать и передышку на несколько лет. И она не требует, чтобы он отказался от повышения, нет, не требует. Она понимает: новая организация промысла потребует огромной предварительной подготовки на берегу. И ее должен провести настоящий моряк, знаток моря и промысла, специалист, досконально понимающий все, что может потребоваться рыбаку. Почему не Соломатин, он же всех лучше знает условия труда в океане? Она спрашивает, просит, умоляет — почему не Соломатин?

Он плохо слушал ее, плохо понимал смысл ее требований. И когда она на секунду-две замолчала, он ошеломленно сказал:

— Ведьма ты! Сумасбродная ведьма, вот ты кто!

А она с ликованием услышала в его ответе, что он потрясен, что в нем совершается невидимая ей борьба и что он уже не способен ответить на ее просьбы категорически-резким, убийственным для нее отказом. Она горячо целовала его руки, горячо шептала:

— Да, да, ты прав, ты всегда прав — ведьма! Добавь только — влюбленная ведьма, ведьма, сходящая с ума от тоски. Столько ночей выплакано, столько мыслей передумано! Сережа, милый, люблю, люблю!

10

Приказ о перестройке промысла и наведении порядка на флоте был наконец вывешен — на площади перед «Океанрыбой» и в ее коридорах забушевала буря. У описка отчисленных на берег толпились и шумели — кто, увидев свою фамилию, ругался, кто, с облегчением не найдя себя в списке, сочувствовал незадачливому товарищу. У кабинетов Кантеладзе и Березова не убывала очередь обиженных.

Шмыгов не поверил глазам, когда обнаружил себя среди списанных. Со свитой друзей, предвкушающих занимательное зрелище, механик поднялся «взять на гак» управляющего. Шумная толпа забила приемную. К Кантеладзе пустили одного Шмыгова, остальным секретарша приказала вести себя тихо. Она была строгая — гомон спал.

Кантеладзе приветливо подал руку, усадил Шмыгова в кресло так уважительно, что механик не сумел начать разговора и с минуту только молча смотрел на управляющего.

А тот отвечал на возмущенный взгляд старшего механика такой радостной и доброй улыбкой, словно Шмыгов оказал ему честь своим приходом и собираются они вовсе не спорить и, может быть, даже ссориться, а хотят взаимно порадоваться, как хорошо складываются дела в их родном учреждении.

И выждав ровно столько, чтобы сбить у Шмыгова ярость, Кантеладзе заговорил первый.

Шалва Георгиевич Кантеладзе, невысокий, плотный, важный, темнощекий и темноглазый, был из начальников, которых подчиненные побаиваются, хотя он и голоса, глуховатого и неторопливого, никогда не повышал и на выговоры не был щедр. Моряк из средних, он брал организаторским умением — за шесть лет его работы в Светломорске маленькое береговое предприятие превратилось в один из крупнейших рыбодобывающих трестов страны. Говорили, что у него сильные приятели в министерстве — и это способствует его успехам, о нем посмеивались: «Шалва — инвалид, одна рука здесь, другая в центре». А Муханов, начавший работу в «Океанрыбе» еще до появления Кантеладзе, шутил по-своему: «Наш управляющий — трехрукий и десятиглазый. Все вокруг видит, держит одну руку на пульсе наших интересов в Москве, а две оставшиеся так энергично орудуют при нем, что только удивляться!»

— Много ждем от вас, Сергей Севастьянович, — ласково сказал управляющий. — Убивает ремонтная база, товарищ Шмыгов, просто режет, будете теперь поднимать на ноги ремонтников.

— Не буду! — объявил Шмыгов грозно. — Меня в ремонтники? Да тот двух дней не проживет, кто такое надумает!

Кантеладзе с улыбкой развел руками.

— Третий день живем, дорогой, третий день как подписан приказ — ничего, еще собираемся жить. Говорю вам…

— И слышать не хочу! Весь род мой на судах, а я на берегу, да? Еще Петр Великий не родился, а Шмыговы рыбачили в море!

Управляющий засмеялся.

— Рыбачили в море! Весло да парус — вот и вся техника. А мы, дорогой товарищ Шмыгов, индустрия. И кто лучше вас знает судовые двигатели, кто, укажите? Нет, кончим, кончим на этом, дорогой. Приживайтесь на берегу.

— Тогда у вас не переведутся штормы на берегу! — посулил механик и, выскочив в приемную, позвал, кто пожелает, идти с ним заливать горе. Но мало кому захотелось уходить из бурлящей «Океанрыбы».

Среди обиженных был и Шарутин, его перемещали на метеостанцию в порту. Мрачный штурман, повстречав Мишу, скорбно пробубнил стихи о лихой судьбе, превращающей мореплавателя в клерка. «Я теперь знаешь кто? Метеолух!»— сказал он. И, повторяя понравившееся словечко «метеолух», мощно возгласил: «Наблюдать невидимые сполохи, бури линиями изображать, не боками, цифрами дрожать — вот судьба презренных метеолухов!» Стихотворным возмущением, впрочем, и ограничился его протест — штурман покорно пошел на новое место работы.

Попросил приема у Кантеладзе и Карнович.

Кантеладзе разговаривал по трем телефонам сразу: две трубки прижимал к ушам, третья лежала на столе. На столике стояло пять телефонных аппаратов, каждый особого цвета.

— Да, да, постараюсь утрясти в Москве и доложу вам, — негромко произнес Кантеладзе в оранжевую трубку и положил ее на аппарат. — План составлял не я, план спущен министерством, надо выполнять, дорогой, надо выполнять! — прокричал он в черную трубку и тоже возвратил ее на столик, а в белую сердито сказал — Нет, вы слышали разговор? Я от людей требую промысла, а на чем они будут промышлять в океане? На шлюпках? — Слушая, он свободной рукой чертил что-то на листе бумаги. — Короче, пиши докладную, что не можешь. А мы тебе тоже напишем — выговор! Вот так, дорогой!

Он оставил телефоны и протянул руку. Широкое, темное лицо дружески улыбалось, под мощными, седеющими бровями сверкали черные насмешливые глаза.

— Садись, Леонтий Леонидович, садись, дорогой. — Кантеладзе знал в лицо и по имени всех своих капитанов, старпомов и стармехов. — Ты Юлия Цезаря знаешь? Ну, лично не удалось познакомиться, понимаю, а слыхал? Юлий Цезарь делал два дела сразу — одевался и диктовал секретарю. У нас в управлении пришлось бы императору доучиваться еще на два дела, чтобы вышло четыре. Что же ты молчишь, дорогой? Жалуйся! Стесняться — нехорошо, я не люблю!

— Я насчет выхода в океан. «Бирюза» возвратилась с промысла…

— Знаю. Не поставили твою «Бирюзу» опять в океан, назначили на Балтику. Обида, конечно. И правильно, что жалуешься, не уважал бы, если бы смолчал. Меня бы так обидели — кулаком бы по столу стучал!

— Так в чем же дело, хотел бы я знать? Почему другие люди в океан, а мне рейсовое направление в прибрежные лужи? За что такая немилость?

Кантеладзе некоторое время, не сводя с лица дружелюбного выражения, молча смотрел на разозленного молодого капитана. С Карновичем нельзя было так просто разговаривать, как с другими, к нему нужно было поискать ключи потоньше. И ему надо было доказательно разъяснить, что никакой немилости к нему нет, а есть то, что называется «морской школой». Рано или поздно этого человека надо было «прижать». Если иные рыбаки «дурели», сходя на берег, то Карнович «дурел» в море. На водном просторе он терял представление о дисциплине. Руководители караванов дружно жаловались на его своеволие. Он готов был гнаться за рыбой в любую погоду и на любом отдалении от флотилии. Экипаж на «Бирюзе» подобрался под стать своему капитану: даже в штормы этот траулер не жался к базе, а лихо носился по морю, выискивая рыбные косяки.

Собственно, в неуемной самостоятельности Карновича проступка большого не было, некоторые, даже сам Березов, склонны были считать достоинством такую независимость. Березов предсказывал, что в скором времени только так и пойдет промысел — каждый капитан поведет автономный поиск и лов, сообразуясь лишь с ходом рыбы, а не с приказом с берега или плавбазы. Но это время еще не пришло. Суда на промысел шли караванами, надо было соблюдать основной «караванный принцип»— знать свое место в строю. Лихая удачливость Карновича вызывала зависть, ему старались подражать — но то ли не хватало такого же морского умения, то ли просто не было счастья, выпадавшего ему, только добыча не увеличивалась, а порядок нарушался. Кантеладзе не наказывал Карловича, а убирал «подальше от соблазна», так он сам это сформулировал, когда своей рукой вписывал Карновича в приказ № 118.

Управляющий встал из-за стола, обнял Карновича за плечи, подвел к окну. Перед зданием не убывала толпа.

— Скажи — кто они, все эти? Управляющий говорил очень торжественно.

— Не понимаю вопроса, Шалва Георгиевич. Люди.

— Ты бы еще сказал — хорошие советские люди. И был бы прав, дорогой. Во всех наших городах советские люди и везде они хорошие.

— Ну, что еще? Моряки. Океанские рыбаки…

— Океанский народ, правильно. А какой народ? Пришлые, вот кто. Из многих республик. Со всех советских меридианов и параллелей. Разные обычаи, разные уклады жизни. А мы из них делаем коллектив, общий обычай создаем, такая наша забота, дорогой.

Управляющий вдруг заговорил, как юношей рыбачил на Черном море, а перед войной организовывал рыбацкий промысел на Дальнем Востоке. Охотское море — по площади десять Балтик, осваивали океан. Каждый год прибывали новые люди, а было легче — пришлые вливались в недра коренного населения, перенимали традиции, трудовой коллектив уже существовал, он лишь умножался. А здесь строим на пустом месте! Пришлые народ особый — легкие на подъем, хитрые на выдумку, энергичные, лежебоки на новые места не лезут. Бочка, клокочущая от брожений мыслей и дел! Но если бочку не скрепить обручем дисциплины, наружу выплеснет хаос, анархия будет, а не порядок.

— Индустрию делаем! Рыбодобывающую индустрию. Десятки заводов в океане! Вместо удачи — расчет. На кальке расписываем промысел, потом идем в море. А кое-кто приносит старинку свою. Фартовщики — своеволие, надежду на случай… Нет, так не пойдет! Ведь что порой на берегу? Пьянки, вокруг промысловиков вьются бичи, скверные женщины… Перед отходом матросов на иные суда свозят хмельных на такси! И это терпеть? Вот смысл приказа: всех алкашей, всех анархистов — вон! Не пожалею и хороших работников, если распускаются на берегу.

— Я же не пьяница, с потаскухами не знаюсь! Имейте же совесть!

— Имеем совесть, имеем! Не пьяница, не гуляка, правильно. Нужны нам хорошие капитаны и на Балтике, тут остался народ помельче — и рыба пошла мелкая. Город снабжаем свежьем, из воды — на стол! Посылаем «Бирюзу» на усиление промысла в наших водах, вот так считай, дорогой, и спорить не надо!

Кантеладзе дружески потрепал Карновича по плечу. Управляющий мог и жестоко распечь нерадивого работника, мог и закончить неприятный разговор хорошими словами — обескуражить, если не обезоружить.

Карнович понимал, что после разговора с самим управляющим просить заступничества у его заместителя бесполезно. Да и обида, что Березов, всегда отмечавший молодого капитана среди других, в решающую минуту не заступился, мешала идти с просьбами. Несколько минут его томило желание пойти с жалобой к Муханову, но, убедившись, что у дверей кабинета Алексея много народу, совсем пал духом.

Мрачный, он поплелся домой. На выходе в парк его нагнал Шарутин. Штурман с надеждой осведомился:

— Чем кончился твой визит, Леонтий? Я поспрошал ребят в приемной, они говорили, что Шалва улыбался тебе, как родному сыну. Верно?

Карнович хмуро ответил:

— Если улыбался, как сыну, так перед тем, как выпороть сына розгами. Кремень! Обволакивает ласковыми словечками, а переубедить его — пустая трата времени.

— Давай посидим в парке, — предложил Шарутин. — Чудная сегодня весна — сто лет такой не помню.

— Не сегодня, а в этом году, милорд, — вяло поправил Карнович. — Удивляюсь — хвалишься, что поэт, а в родном языке не силен. Вечно что-нибудь перековеркаешь.

— Сегодня, а не в этом году, — упрямо повторил штурман. — Слово «сегодня» — расширительное, в народе так часто говорят. А если я коверкаю речь, так в соответствии с ее собственными законами, так сказать, подчеркиваю ее богатые возможности. Абсолютно правильно говорят одни иностранцы, да еще мой редактор. Был такой знаток русского, академик, немец, он нам сочинил грамматику, безупречность — жуть, а по-русски изъяснялся устно — не дай бог!

— Иди ты! — пробормотал капитан. — До грамматики ли мне сейчас?

Они присели на валун, нависающий над ручьем. В парке звенели птичьи голоса. Ветерок нес запах сирени и шиповника. Шарутин пробасил:

— Не убивайся. Перемелется — мука будет. Ты молодой, неженатый, не мне чета.

Карнович с угрюмой насмешкой посмотрел на него. — С какого дня определился в старцы?

— А что? Ровно на шесть лет старше тебя. Шесть лет — штука серьезная. Скоро тридцать стукнет. К тому же — разведенец. Хлебнул семейного горюшка, а тебе еще предстоит. Ты шторма только на море знаешь, а я в собственной комнатухе такие самумы и тайфуны понаиспытывал!..

Капитан явно не поддерживал постороннего разговора. Шарутин помолчал и деловито уточнил: — Значит, Балтика? И пойдешь?

— Не знаю, — задумчиво отозвался капитан. — Одна мыслишка появилась: а не послать ли Светломорск ко всем чертям? Я в мореходке вначале в Мурманск собирался, а почему-то перемахнул сюда. На Каспии оставляли — не захотел, а ведь Каспий побольше Балтики. Примириться с этой лужей? В Мурманск написать только, мигом заберут, а там океан.

Шарутин прогудел:

— Большой воды мечтатели! Эх, молодежь! И я таким же был в далеком прошлом — года три назад. Кстати, тебе нравится это выражение: большой воды мечтатели?

— Неплохо, только немного выспренно.

— Собираюсь так назвать свою вторую книгу стихов. Три месяца работаю как бешеный. Строк сорок уже срубил. Классика, а последняя строфа вообще шедевр. Это без преувеличений, ты ведь знаешь, я дьявольски объективен. Теперь слушай опытных людей. Переводиться в Мурманск запрещаю.

Карнович иронически поинтересовался:

— И есть такое право — запрещать? Не перебор?

— Точный расчет обстановки. И понимания твоих моральных обязательств перед собой и передо мной.

— Очень интересно! Но чересчур темно. Может быть, выпустишь вторым изданием со списком опечаток?

— Никакой опечатки. Итак, моральные обязательства перед собой. Первое. Не делай слишком резких движений! Ибо что такое Балтика? Крохотная веха на твоем жизненном пути. Максимум на три месяца, пока бушует весенне-летняя путина. А потом половину судов, хочешь не хочешь, снова направят в океан. И, естественно, «Бирюзу». Второе важное соображение: Дина…

— Дину оставь.

— Дину оставишь ты. После женитьбы, естественно, когда поймешь, что любовь к Дине — узы, и попытаешься их разорвать. Будешь завидовать мне, разведенцу и отныне вечному холостяку. А пока тебе надо завоевать ее. Дина в Мурманск не поедет ни за что. Этим исчерпываются твои моральные обязательства перед собой.

— Допустим, дорогой сэр. А чем, скажи на милость, я обязался перед тобой?

Шарутин соскочил с валуна и молитвенно сложил руки на груди.

— Леонтий! Я тебе сейчас, как наши славные предки бывало на духу… В тебе единственная моя надежда! Ты мой якорь опасения! Спасательный круг, кинутый в бушующую пучину, где я тону! Могучая боцманская рука, ухватившая меня за портки в минуту, когда я полетел через фальшборт! Ты…

— Нельзя ли покороче, синьор?

— Не перебивай! Я настроился на длинное излияние.

— А у меня нет настроения слушать длинные речи.

— Повинуюсь! На «Бирюзе» все твои штурманы — с дипломами дальнего плавания. И в отличие от тебя, народ приличный, поведения степеннейшего. Им, конечно, обидно менять океан на Балтику, да и заработки не те, сам понимаешь. Не может быть, чтобы кто-нибудь не выпросился на дальний промысел. Значит, место освободится. А свято место пустовать не должно. Ты лишний раз подтвердишь это, пригласив меня к себе в штурманы.

— Неужели у тебя нет более верной перспективы выйти в море, хотя бы в ту же Балтику? — с удивлением спросил Карнович. — На такой неверный шанс ставишь, как бегство одного из моих штурманов!

Лицо Шарутина омрачилось. Он снова сел на валун.

— Видишь ли, — сказал он. — Положение мое не похоже на твое. Ты — молодой капитан, будущая знаменитость, так все твердят. А что я?

— Ты хороший штурман.

— Кто это знает? Только Доброхотов да Новожилов, с ними я плавал. А другие не верят. Для промысловиков я поэт, ради солидности называющий себя еще и моряком. Литераторы же считают меня моряком, от нечего делать пописывающим стишата. Понимаешь мою трагедию: у моряков — поэт, у поэтов — моряк! Никакой, короче, солидности.

— А кто ты, и вправду: моряк или писатель?

— И то, и другое. Без моря мне нет поэзии, без стихов нет моря. Я должен сидеть на двух стульях, таково мое предначертание свыше, то есть от природы. Штурманский диплом мой видел? С отличием! Заочно занимаюсь сейчас в литературном институте. Тоже одни пятерки. А кто это знает? Кто понимает? Шалва этот… «Вам лучше поработать на берегу! Больше будет времени для литературной деятельности!» Каково, а? Нет, Леонтий, вся моя надежда — ты. Выручай. Я взял курс на твою «Бирюзу». Всеми морскими дьяволами молю — не бросай своего судна!

Капитан размышлял.

— Пожалуй, ты прав. Есть еще одно обстоятельство. Через три месяца у меня будет выплаван полный ценз капитана дальнего плавания. Тогда я и поставлю вопрос — либо, и вправду, дальнее плавание, либо будьте здоровы, отчаливаю от вас. Лето похожу по Балтике, так и быть. И если освободится место штурмана, первый кандидат — ты. Теперь, извини, спешу.

Карнович поднялся.

— К Дине, само собой? — спросил Шарутин.

— К кому же еще?

— Еще не поссорились?

— За неделю, что я на берегу, два раза ссорились и мирились.

— Сегодня опять поссоритесь, — предсказал штурман. — Мир вас не берет. И не возьмет. Слишком крепко ты ее любишь, вот твоя беда. И не плохо было бы, если бы она поменьше тебя любила. Излишек любви — источник великого жизненного беспокойства.

— Занеси эту великолепную мысль рифмованными строчками в новый свой сборник «Большой воды мечтатели», дорогой бард, — посоветовал капитан.

11

У двери Алексея очередь жалующихся была все же поменьше, чем в приемных Кантеладзе и Березова. А когда посетители, один за другим выходившие от него, стали говорить, что секретарь парткома считает приказ правильным, объявляет себя одним из его авторов и отказывается ходатайствовать за обиженных, если не представлены серьезные доказательства несправедливости, охота попасть к нему поубавилась, и очередь поредела.

Перед обедом Алексей выглянул и увидел, что остался лишь незнакомый моряк в форме капитана рыболовного флота. Он не мог быть из числа обиженных: людей, поименованных в приказе, Алексей хорошо знал.

— Вы ко мне? — спросил Алексей. — Тогда заходите.

Моряк молча вошел, сел на стул против окна. Это была мелочь, но существенная. Люди, не очень уверенные в своей правоте, старались садиться спиной к свету: так поступали почти все, кто входил сегодня в кабинет секретаря парткома.

— Меня зовут Василием Васильевичем Лукониным, — представился моряк. — Может быть, уже слышали обо мне?

— Слышал. И хотел познакомиться. Ждал, когда придете становиться на партучет. Хотел задать вам несколько вопросов.

— Может, начнем с ваших вопросов? — предложил Луконин.

Алексей засмеялся.

— Вы ведь пришли по своему делу, а не для того, чтобы выслушивать еще неизвестные вам мои вопросы. Вот и начните со своего дела.

— Дело у меня одно — познакомиться с вами и объяснить, для чего и перевелся на работу в Светломорск. Начну немного издалека.

Луконин говорил, а Алексей, слушая, изучал его худое, резко очерченное лицо. В Луконине, даже одетом в форму гражданского моряка, чувствовался бывший военный — он говорил четко, рапортовал, а не объяснял. Многое в этом человеке казалось странным, даже удивительным. Месяца три назад Березов, возвратившись из Москвы, с восторгом говорил, что встретил друга, отличного моряка, ныне видного работника министерства, и что друг его согласился бросить работу в аппарате и приехать в Светломорск, чтобы работать в «Океанрыбе». И отнюдь не добивается высокой должности, равноценной его столичной, но согласен простым капитаном рядового судна идти в океан. Перед самым приездом Луконина в Светломорск о нем стало известно, что он попросился в океан на спасателе «Резвый» и везет какой-то новый проект усовершенствования рыбного промысла. Алексей догадывался, что речь пойдет об этом проекте. Луконин с него и начал свое объяснение.

— Хочу вас информировать, Алексей Прокофьевич, что хоть я и новый у вас работник, но уже составил свое мнение о производственном направлении вашего треста. Я убежден, что вы промышляете не ту рыбу, не в тех районах и не в те сроки.

— Не слишком ли сильно? — спросил Алексей, улыбаясь.

— Нет, не сильно. Сейчас я попытаюсь убедить вас в этом. И делаю это для того, чтобы завербовать вас в сторонники своего плана.

И Луконин заговорил о том, что «Океанрыба» ориентируется сегодня на селедку с треской, практически игнорируя все другие виды рыб, а их в океане великое множество. И некоторые в пищевом отношении гораздо лучше сельди. Привязанность к сельди и треске географически сужает промысел, он ведется только в Северной Атлантике. Весь остальной океан для треста пока — целина, терра инкогнита. Его проект таков — срочно подготавливать условия для промысла сардины, сайры, тунца, нототении и других рыб. Пришла, давно пришла пора привозить из океана не только рядовую, но и деликатесную продукцию! Для этого нужно создать мощный флот промысловой разведки и разослать его во все районы мирового океана, чтобы точно определить рыбные запасы.

В этом месте Алексей прервал Луконина:

— Есть специальный институт, разведывающий новые районы лова и новые породы промысловых рыб.

Луконин согласился — да, такой институт есть, и он ведет важные исследования. Но у науки свои задачи, а у производства свои. И возможности института в смысле количества и оснащенности судов несравненно меньше, чем у треста. Вот его предложение — «Океанрыба», хотя бы и во временный ущерб сегодняшнему вылову, часть судов переводит на промысловую разведку, поставленную в самом широком масштабе. Собственно, он, Луконин, для того и приехал сюда, чтобы организовать такие разведочные экспедиции в разные места океана.

— План хорош, но раньше надо получить санкцию на него в министерстве и Госплане, — заметил Алексей.

— Для этого я привез подробный доклад — с выкладками и цифрами. Важно, чтобы сами вы, руководители «Океанрыбы», загорелись моей идеей. Смею надеяться, что я завербовал вас в свои сторонники, как сделал это с Николай Николаичем?

— Можете считать, что это так. А пока ваш план примут, вы решили выйти в океан на спасателе?

— Именно. Десять лет не выбирался в дальние моря. Надо возобновить знакомство с океаном. У вас были вопросы ко мне. Я слушаю.

— Я начну с самого маленького. Почему вы взяли «Резвый»? У нас имеется спасатель новейшей конструкции, очень мощное судно. Вы его забраковали.

— Не забраковал, нет. Но он плоскодонный, тихоходный, для спасения на мелях такие корабли отлично служат. А в открытом океане, где промысел разбросан на акватории в сотни миль, «Резвый» лучше — он быстроходен, маневрен, а мощность машин не меньше, чем у спасателей других конструкций. Еще будут вопросы?

— Только один. Почему вы бросили Москву?

— Вас это удивляет?

— Признаться, да. Я читал вашу анкету…

— Много порочащих фактов обнаружили?

— Ни одного. Зато благодарностей и наград — много. И вот парадокс: отличное положение, столица, высокая зарплата. Вдруг все оставляете, с трудом добиваетесь увольнения — и к нам. Оклад — меньше, должность — ниже, гостиничное жилье… От добра на худо ушли, так получается.

Луконин пожал плечами.

— Надо бы раньше условиться, что есть добро, что худо. Философия недостаточно разъяснила эти понятия, Алексей Прокофьевич.

— Значит, причина вашего перехода — в недостаточной разработанности философских категорий? Мудрено, Василий Васильевич!

— Откройте окна — будет проще.

Алексей встал и распахнул окно. Волна свежего воздуха наполнила комнату. Алексей взглянул на канал. С моря накатывался шторм, белые барашки исполосовали воду, траулеры, стоявшие в три нитки у причалов, со скрипом терлись бортами. Луконин с наслаждением втянул в себя воздух.

— Чувствуете? — Ветер с океана! Алексей усмехнулся.

— Хорошо, оставим на другой случай обсуждение философских проблем. Мне кажется, я вас понимаю.

Луконин откланялся. Зазвонил внутренний телефон. Кантеладзе просил Алексея немедленно прийти к нему.

Сам он хмуро ходил по кабинету, разминая затекшие ноги, у стола сидели Березов и Соломатин. Алексей увидел, что Березов зол до того, что готов ругаться и стучать кулаком по столу — свирепо нахмуренные брови, сердито блестевшие глаза выдавали его состояние. Соломатин казался больным — красивое лицо посерело, под глазами набухли мешки. «Никогда же не было у Сергея мешков под глазами», — с удивлением подумал Алексей. Сегодня ночью, когда гости уходили из квартиры Соломатиных, веселый, здоровый, немного навеселе, он выглядел совсем по-иному.

— Что случилось? — спросил Алексей.

— «Все смешалось в доме Облонских» — помнишь такую фразу, Алексей Прокофьевич? — ответил управляющий. — Сегодня ночью все смешалось в доме Соломатиных — и, хотя квартира его поменьше особняка Облонских, дело гораздо хуже, чем у того московского князя, так считает мой заместитель. На новую должность попросился капитан Соломатин, Николай Николаевич не может этого перенести. Просим твоего, авторитетного суждения.

Алексей давно привык к тому, что в узком кругу своих помощников Кантеладзе и в серьезное обсуждение вносит нотки иронии. Он даже и над собой беспощадно подшучивал, если ему что-то не удавалось. Насмешливый тон не отменял серьезности разговора, зато усмирял страсти, вышедшие из-под контроля. Не раз в его кабинете спорящие ударялись в крик — и спокойная насмешка управляющего действовала, как струя холодной воды. Алексей понял, что с Соломатиным произошло что-то из ряда вон выходящее, Березов возмущен и, вероятно, высказал свое возмущение, не стесняясь в словах, Соломатин столь же запальчиво возражал, а Кантеладзе пытается ввести спор в спокойное русло.

И еще одно понял Алексей: спор еще продолжается, решения нет, недаром просят суждения секретаря парткома, но про себя Кантеладзе решение уже принял, и когда дискуссия закончится, выскажет его, по своему обыкновению, в категорической форме.

Алексей обратился к Соломатину:

— Что-нибудь произошло с тобой, Сергей Нефедыч? Соломатин раздраженно кивнул на Березова.

— Пусть тебе расскажет Николай Николаевич. У него это хорошо получается — без прикрашивающих слов, оценка самая точная…

— И расскажу! — закричал Березов, вскакивая. — И прикрашивать ничего не буду! Нельзя такое возмутительное дело прикрашивать! Так вот, Алексей, да будет тебе известно: капитан Соломатин дезертирует! После недавнего правительственного награждения за успехи в море, перед тем как мы решили назначить его руководителем нового промысла, он бежит с моря. Так прямо и объявляет: в море больше ни ногой! Прославленному капитану надоело быть капитаном, запросился в клерки. Предательство, по-моему, перед нами, перед самим собой, перед общим нашим делом!

— А причины? — спросил Алексей, с недоумением всматриваясь в бледное, опухшее от бессонной ночи лицо Соломатина.

— Какие причины? Не может быть уважительных причин у поступка, не вызывающего уважения! Куча невнятных оправданий: устал, жена нездорова, хочется на суше поработать… Мало ли что можно придумать! Мое мнение: отказать! И провести отказ специальным решением парткома.

— Этого не будет! — твердо сказал Соломатин.

— Будет! — запальчиво закричал Березов. — Будет, ибо соответствует интересам дела, твоим собственным интересам. Твоя жизненная цель, твое призвание — океан! И если сам ты на час потерял об этом представление, если попал вдруг под каблук жены, которой вздурилось вить из тебя веревки, так мы…

Побледневший Соломатин с горечью сказал управляющему, продолжавшему молча ходить по ковровой дорожке:

— Вы считаете такой тон разговора допустимым, Шалва Георгиевич? Почему меня оскорбляют в вашем кабинете? Чем я это заслужил?

— Не заслужил оскорблений, не заслужил! — успокоил его Кантеладзе. Он с упреком обратился к Березову: — Николай Николаевич, вы с капитаном Соломатиным большие друзья, сам учил ходить его по морю, сделал из него отличного моряка. Конечно, между друзьями всякие бывают слова и хорошие, и нехорошие. Но этот кабинет — служебный. Здесь мы все забываем, кто приятель, кто нелюбимый… Здесь ругаться не надо.

Алексей быстро обдумывал, как держаться. Происшествие было непредвиденное, но ясное. Мария вчера с тревогой говорила, что Ольга Степановна не в себе и, по всему, от нее можно ждать какой-нибудь выходки. Этой ночью Сергею пришлось нелегко. Можно только представить себе, какие меры она использовала, какими угрозами грозила, чтобы так сломать мужа! Березов напрасно твердит о предательстве, об измене призванию, все это, нет сомнения, Сергей говорил себе сам и, вероятно, самообвинения были еще горше, еще более гневные. Но то, чем его пытала Ольга, очевидно, было сильней. Он покорился жене, ни уговоры, ни брань Березова не помогут — во всяком случае, пока не улеглась семейная буря. Ольга Степановна настоит на своем, Березов просто плохо знает ее характер. А Сергей ни за что не пойдет на разрыв с женой.

Кантеладзе остановился перед Алексеем:

— Твое мнение, секретарь парткома?

Алексей сдержанно ответил:

— Случаи, когда капитаны бросают море и оседают на суше, у нас бывали не раз. Трест расширяется, мы нуждаемся в умелых работниках и на берегу. Если Сергей Нефедович представит серьезные основания для своего перевода, можно отнестись к его просьбе сочувственно.

Управляющий возвратился к столу. И негодующий Березов, и подавленный Соломатин, и спокойный Алексей, слушая Кантеладзе, понимали, что он объявляет решение, принятое еще в начале дискуссии, но только до поры до времени не высказанное им:

— Полностью согласен с Алексеем Прокофьевичем: хорошие работники нам нужны на берегу, очень нужны. Особенно теперь. Николай Николаевич, ты жаловался, что один не справляешься с организацией нового промысла. Так в чем вопрос? Вот тебе дельный помощник, нужды рыбака в океане знает, как никто, будешь только радоваться. Вот так, дорогой товарищ Соломатин, бери задание:, техническая подготовка промысла. А на новый промысел пошлем руководителем другого моряка, опытного капитана, не хуже Соломатина. Ты, дорогой, не один хороший, есть и такие же, есть и лучше тебя, не обижайся. Не погибнем, оттого что отказался от моря.

И лишь этой острой шпилькой, от которой болезненно помрачнел Соломатин, управляющий показал, что в душе он не одобряет поступка своего капитана.

12

Оформление выхода в море в «Океанрыбе» затягивалось.

Миша попросил помощи Алексея. Алексей ответил, что радеть родному человеку — не его принцип. Пусть все идет, как должно идти по закону. Отец, хорошо знавший характер старшего сына, промолчал, Миша с вызовом спросил брата, что если так, то не следует ли ему покинуть его квартиру? Алексей спокойно возразил, что совместное житье есть выражение родственных отношений, они посторонним не мешают, а предоставление привилегий своим ущемляет права других. Миша крикнул:

— Думаешь, ты один хороший, а все остальные плохие? Развел философию! Ты не на трибуне, а за столом. Разница!

— У меня нет разницы между тем, что я говорю с трибуны и за столом, — холодно ответил Алексей.

Миша после этого с неделю не разговаривал с братом. Однажды Миша с унынием сказал отцу:

— Видно, податься к тому лысому… Обещал взять сразу. Организации-то разные, а море одно.

— Правильно, иди к Крылову, — одобрил отец. — Наш сосед Куржак работает у Крылова — и доволен.

Миша поехал в Некрасово. Дорога была скверная, поселок крохотный и неустроенный, но колхоз Мише понравился: в нем, как на промышленном предприятии, имелись и отдел кадров, и плановики с диспетчерами, и своя радиостанция, и даже свои инженеры. А людей в морской форме с золотыми нашивками на, рукавах ходило по берегу и толкалось в правлении не меньше, чем на площади перед «Океанрыбой». Понравилась Мише и пристань — длинная деревянная набережная, у причалов, как и в городском порту, стояли стальные СРТ и деревянные траулеры поменьше — МРТ, и их еще сильнее качало набегающей волной, чем в порту — море отсюда было ближе, — и пахло той же селедкой, и рычали такие же самосвалы, и вращались такие же башенные краны. Когда Миша увидел это морское великолепие, колебания его кончились, теперь в слове «колхоз» не звучало ничего от полей и лесов, слово было не глухое, а звонкое, в нем слышались голоса ветра и волн. Он без колебаний направился в колхозный отдел кадров.

Заполненные анкеты тут же понесли к председателю колхоза.

Крылов так улыбнулся Мише, словно тот доставил ему радость своим приходом. Кабинет его был небольшой, окнами на залив, и казался еще тесней, оттого что в нем сидели рыбаки, разговаривавшие между собой и не обращавшие внимания на председателя. Сюда входили без стука, уходили без «до свидания»— такая свобода тоже понравилась Мише.

— Значит, к нам? Молодец, молодец! — сказал Крылов. — Держать тебя не будем, такого орленка зачем держать, пройдешь медкомиссию — и в полет! Для начала попробуешь себя на прибрежном лове и в заливе, — Крылов сделал отметку в настольном календаре. — В бригаду Куржака, вашего соседа. Ты спросишь, почему в залив, а не в море? В море все суда ушли, следующие пошлем через месяц, а зачем тебе столько времени терять?

На третий день Миша вышел в залив. В дверь затемно постучал Куржак. Моросило, с залива дул ветер. Автобусная стоянка была недалеко, но к первому автобусу опоздали. «Ах же, чертяка!» — выругался Куржак и сел на скамью. Миша ходил по темной улице и любовался деревьями, они спали под дождем, даже ветерок не пробуждал в них звуков — клены и липы лишь вяло шевелили листьями, когда ветер усиливался, движения эти тоже были сонные. Днем растения вели себя по-иному. Второй автобус появился через полчаса, Куржак с Мишей были единственными пассажирами. Куржак сел на переднюю скамью и весь путь до пристани промолчал.

— Давай! — только и сказал он, когда автобус остановился в Некрасове.

Впереди поблескивал темный залив, к нему сбегали пологим бережком с десяток домиков, в стороне светили ночные огни городами их было так много, и они так сливались в общее сияние, будто там занималась диковинная заря — очаг багрового пламени среди черноты. Заглядевшись на далекие огни, Миша, отстал от бригадира. Куржак подходил то к одному, то к другому домику, стучал в дверь и, не дожидаясь ответа, шел дальше, а из домов выскальзывали мужские фигуры. «Здорово! Здорово!»— слышались негромкие голоса.

У дощатого помоста, выдвинутого метров на пять в залив, покачивался катерок с привязанной шлюпкой на четыре весла и «дорой» — безвесельной лодкой, раза в два побольше шлюпки. К пристани подошла вся команда, пять человек без Миши и бригадира.

— Пока отдыхай, а потом твое место на веслах, — сказал Куржак.

Катер отвалил от берега. И сразу же усилился ветер. Миша сел на бухту троса на палубе, но вскоре убрался за рубку, здесь было теплее. Команда спустилась в кубрик, только Куржак неподвижно стоял на баке, во что-то впереди всматриваясь. Миша уже привык к резким переменам погоды, но эта удивляла — оборвался моросящий дождь, тучи промчались, засветились поздние звезды, а на востоке, где остался город, побелело, потом прояснилось, потом закраснело небо — наружу выбивалось солнце. Лишь на западе, куда стремился катер и откуда дул ветер, по-прежнему оставалось темно. Оправа промелькнула колхозная пристань, Миша узнал ее по огням на судах.

В небе постепенно менялись краски, постепенно нарастало сияние. А темный залив как-то разом, в минуты, которые и не сосчитать, вдруг стал таким светлым и ясным, в нем так хрустально заиграла вода, а от волн, убегавших от катера, такое шло собственное глубинное свечение, что уже чудилось, будто небо внизу, а вода наверху. И снова через считанные минуты светлая хрустальность воды превратилась во что-то золотое, золото разливалось вширь, погружалось вглубь, и мелкие волны, и долинки между ними источали золотой свет — Миша не мог оторвать глаз от воды. Он поднял голову, когда золото запламенело: на небе выкатывалось большое красное солнце, оно торопилось выкарабкаться из земли, становилось все крупнее и круглее. Движение его было видно: солнце вовсе не покоилось в небе на величественной высоте, как привык видеть Миша, оно энергично трудилось, оно все было в беге — час величавого парения еще не пришел.

— Уловчик будет! В твою честь, новенький! — сказал пожилой рыбак.

Из трюма вылезали рыбаки. Они смотрели, как и Куржак, вперед: в той стороне, в посветлевшей дали, открылись шесты ставных неводов, над шестами кружились чайки, далеко разносился их надрывный крик. Пожилой рыбак — его звали Журбайло — разъяснил Мише, что скопление чаек и отчаянный их крик — к успеху: жадная птица звереет, когда видит запутавшуюся в сетях, недоступную ей рыбу, при плохих уловах чайки держатся спокойней. Журбайло посмотрел на ноги Миши и прервал объяснение.

— Тю, да ты в туфлишках, милок. Сейчас принесу сапоги. У меня есть подменные.

Миша натянул кирзовые сапоги. Катер подошел к первому ставнику, Куржак скомандовал:

— В шлюпку, живо!

В шлюпку полезло шесть человек, на катере остался один моторист. Миша сел за переднее весло рядом с Журбайло, Куржак примостился на носу. Журбайло с ожесточением наваливался на весло, Миша старался не отстать, двое задних гребцов нажимали — шлюпка летела стрелой. А затем раздалась новая команда Куржака, гребцы положили весла, перелезли в дору — началось опорожнение сетей. Сети вытягивались в дору, вытряхивались, рыба валилась на дно и прыгала, не доскакивая до высокого края. Застрявших в ячеях рыбин выбирали руками, и Куржак строго покрикивал, если кто ранил добычу. А потом от крыльев невода перешли к садку — улов полился ручьем, большие лещи и судаки тяжело ухали на дно.

— Ко второму! — скомандовал Куржак, когда первый невод был опорожнен, и гребцы, опять перебравшиеся в шлюпку, навалились на весла.

У второго ставника действия повторились, в третьем добыча вышла поменьше, но дора была уже на три четверти полна. Куржак приказал возвращаться к катеру, дрейфовавшему неподалеку. Мишу вымотала работа с сетями, другие гребцы тоже не усердствовали, и Куржак, не ушедший с доры, больше не торопил их. Он выискивал «незаконника» — молодую рыбу, меньше стандартного размера, и выбрасывал ее в воду.

— Часок на завтрак, ребятня! — разрешил он, когда шлюпка прибуксировалась к катеру.

— Все полезли вниз, прихватив несколько хороших рыбин на уху. Миша остался на палубе. Солнце катилось через зенит на пустынном небе, залив теперь был темно-синий. Несильный ветер морщил поверхность, катер резво бежал к рыбокомбинату сдавать улов. Серебряное месиво в доре еще бушевало, то одна, то другая рыбина взметывалась вверх в судорожном прыжке и снова валились на общую массу. Толстые угри беспокойно ползали поверху. Миша поднял и опустил руку, даже это простое движение причиняло боль. Хорошо хоть, что вся трудная работа позади, утешил он себя.

— Треть дела сделана! — сказал выглянувший наружу Куржак. — Уха поспела, иди, Михаил.

Уха из свежей рыбы была вкусна, но Мише от усталости не елось. После завтрака рыбаки стали укладывать рыбу по сортам в ящики и переносить их на катер. Много было леща, лещ радовал рыбаков, за него хорошо платили, попадались судаки и щуки, а всего больше было салаки. Вместе с речными рыбами уловились и морские — с десяток угрей, ящика четыре трески, два ящика толстобоких рыжеглазых рыбцов. «Вкусная чертовина!» — сказал о них с восхищением Журбайло, — два десятка камбал. Куржак, утратив немногословие, покрикивал и придирался, что или кладут не по сорту, или крупную рыбу мешают с мелкой, или грубо хватают ручищами, так недолго и повредить нежное тельце.

— Радуется старик! — шепнул Журбайло. — В пролов слова от него не услышишь! Разошелся!

Катер три часа шел к берегу — последний ящик заполнили, когда приблизились к причалу рыбоконсервного комбината. Миша быстро убедился, что последняя треть работы — самая трудная. Даже тянуть сети было не так тяжело, как тащить на плечах ящики по качающемуся трапу и затем по нетвердому дощатому настилу к приемщику.

А когда Миша наконец выпрямил ноющую спину, небо погасло, залив был темен и холоден. Мишу подозвал Журбайло.

— Видал, новенький? — Он показал внушительного — килограмма на три — золотистого лосося. — Царь. Один сегодня попался в прилове. Постановили единогласно — тебе. Подарок от команды, что начал неплохо.

Миша стал отнекиваться, но вмешался Куржак.

— Давай сюда, Журбайло! — Куржак раскрыл свой чемоданчик, там уже покоились два рыбца и лещ. — Принесешь домой, как же Прокофий Семенович обрадуется! Вот уж точно, неплохо начал, Михаил! Улов, какого всю весну не было.

13

После бурь наступило временное успокоение в домах и душах.

«Кунгур» ушел на промысел в караване Трофимовского с другим капитаном, Соломатин аккуратно ходил на работу в трест и, как с удивлением установили сослуживцы, становился примерным кабинетным работником. Кузьма со Степаном промышляли в Северной Атлантике. Шмыгов вышел на работу в ремонтные мастерские и, по слухам, наводил там свои порядки, требуя от слесарей и токарей такого тщания, о каком те раньше и не слыхали. «Каждый день в цеху — девятибалльные авралы, моторист! — мрачно информировал он Мишу при встрече. — Я этих лодырей научу работать! Кто-то поленится по-хорошему пришабрить поршень, а рыбаку потом погибать в бурю, да? Привожу в сознание, у кого маловато!» На его придирки уже жаловались Кантеладзе, тот посмеивался — Шмыгов грозил ему, что штормы теперь не переведутся на берегу, управляющий ничего не имел против таких штормов. «Бирюза» ушла на месяц в Балтику, выбралась непредвиденно и в Северное море, погнавшись за салакой, будто бы бежавшей от траулера — зато вернулась не через месяц, как было выписано рейсовое задание, а через три недели, и трюмы были доверху забиты забондаренными бочками — рыбацкое счастье и тут не изменило Карновичу.

А Мише все больше нравилось рыбачить в заливе, и он без уныния вспоминал о том, что в океан выбраться не удалось.

Залив, когда выходили на его середину, к дальним ставникам, был так широк, что берега его проступали темной кромкой на горизонте — и дышалось легко, и работалось споро, и рыба ловилась, и рыбаки подобрались, как один: беззлобные, трудолюбивые, любители доброго слова. «Ты принес нам удачу, парень на роду тебе написано быть рыбаком!» — хвалил Мишу Куржак. Все это было далеко от того, о чем мечтал Миша, собираясь в Светломорск, но, и далекое от мечтаний, не разочаровывало.

В городе часто устраивались воскресники по расчистке улиц от развалин и для сбора годного строителям кирпича. Каждому предприятию выделялись свои участки. Колхозу «Рассвет» досталась окраина — от городской пустоши за парком до берега канала по улице Западной. Это был некогда район двух-трехэтажных домов, почти все они пострадали в войну, лишь немногие были восстановлены. В день, когда Миша впервые вышел на воскресник, погода стояла тихая, жаркая, пекло как на юге. В могучих цветущих липах жужжали пчелы, по улицам сладостно пахло медом. Куржак, вышедший из дому вместе с Мишей, радостно втягивал в себя воздух.

— Как у нас в деревеньке на троицу — по всей земле святым духом несет, — сообщил он Мише. — Пить этот воздух, а не дышать! От хорошего глотка хмелеешь.

Миша только усмехнулся. Старый Куржак был из непьющих. Вряд ли он хоть раз в жизни по-настоящему хмелел.

Около «Океанрыбы» им повстречался Шарутин с киркой и лопатой на плече. Штурман так обрадовался Мише, словно тот был его закадычным другом, и они, наконец, увиделись после долгой разлуки.

— Здравствуй, Миша, вот хорошо, что хоть одного моряка нашел, — прогудел он. — Не поверишь, что за суходралы на метеостанции. По морю никто не ходил, плавают только у пляжей и не дальше десяти метров от берега. Иди со мной, наш участок против бывшего собора, там одни руины. Каменные джунгли! Без компаса и не пробраться!

— Наш участок за вагоностроительным заводом, — сообщил Миша. — Мне надо туда.

— Тогда я пойду с тобой, — изменил свои планы штурман. — Одно условие: не торопись, не люблю бегать. Я тебе новые стихи прочту. Прелесть, ты сразу поймешь. На, держи мой инструмент, он мешает.

Куржак ушел вперед, Шарутин, вдруг сменив свой могучий бас почти на тенор, протянул вперед правую руку и увлеченно задекламировал:

Меридианы по курсу множатся,

Ветры валами простор дробят.

О, океан, как мне неможется,

Как мне неможется без тебя!

Друг отдалился, сминая с ходу

Новый разлучный меридиан.

Свет от меня звездою с восхода

Пересекает весь океан.

Волны все выше, волны все больше,

Смерч крутит дьявольскою трубой…

А ты все дальше, а я все дольше,

А я все дольше душою с тобой.

И словно подчеркивая конец, он пустил свой голос на самые низкие ноты:

Сердце мое, трудяга и мученик,

Тоскливо считает до встречи дни.

Ты, океан, великий разлучник,

Соединил нас, разъединив.

— Каково? — воскликнул он. — Срубил каждую строчку, как вылепил. Когда выйдет моя новая книга, люди будут драться у прилавка, чтобы скорей купить. Это я тебе гарантирую, Миша. Пока напечатаю в местной газете. Там в поэзии никто не понимает, даже хорошего белого стиха от серого не отличат, но и сам заведующий отделом культуры сказал: «В общем, неплохо!» У этого педанта и сухаря подобная оценка неслыханна!

— А кто этот ДРУГ, который отдаляется в океане? — спросил Миша.

— Да никто, — равнодушно ответил Шарутин. — Образ. Для впечатления.

Мише стихи понравились, но ему подумалось, что было бы куда сильней впечатление, если бы в рифмованных строчках говорилось о реальных людях.

В районе вагоностроительного завода группка жителей расчищала трехэтажную руину. Возле бывшего дома стояли два грузовика, в них валили мусор, битый кирпич, гнилые доски и бревна. В сторонке складывали целые кирпичи и железную арматуру. Пять мужчин загружали кузова машин, около двадцати женщин расчищали завалы и на носилках подносили мусор.

— Она! — воскликнул Миша, останавливаясь.

— Кто — она? — переспросил Шарутин, потянув Мишу за рукав. — Идем, это не твой участок.

Миша узнал в группе работающих женщину, что повстречалась у Вечного огня. Но сейчас она выглядела по-иному. У памятника павшим гвардейцам она шла строгая, со скорбным лицом, в темно-сером платье. Теперь она тянула носилки с молодой напарницей, обе были в цветастых платьях, в косынках, обе смеялись, она мало напоминала ту, что сохранилась в памяти, но это была все же она. Миша решительно сказал:

— Никуда дальше не пойдем, будем работать здесь.

— Можно и здесь, — согласился покладистый штурман. — Отдавай мой инструмент, Миша.

Миша отдал Шарутину лопату и кирку, сам взял лежавшую на земле свободную лопату и подошел к женщинам.

— Добрый день, подружки! Не возражаете взять в напарники? Мы с товарищем спецы по земляным работам.

— Спецы? Значит, начальство? — насмешливо сказала молодая. — Удивительный народ мужчины, все бы им командовать, пять мужчин в нашей бригаде — один работает, четверо распоряжаются.

— Мы будем работать, распоряжайтесь вы! — Миша вонзил лопату в грунт.

Слежавший мусор плохо поддавался, Миша схватил кирку. Шарутин накладывал разрытую щебенку и битый кирпич на носилки, женщины выбирали целые кирпичи. Молодая сказала с удивлением:

— Впервые вижу парней, которые работают, а не горланят. Таких можно брать в напарники. Правда, Анна Игнатьевна?

Вторая засмеялась. Она хорошо смеялась, добро, с лукавинкой. И лицо ее при смехе очень молодело.

Пока женщины относили наполненные носилки, Миша с Шарутиным разрыхляли горку завалов. Шарутин сказал, что обе женщины — неплохие, а та, что постарше, даже красивая, с такими работать одно удовольствие. С ней, что ли, Миша знаком? Может, после работы пригласить обеих на прогулку? Миша не успел ответить, обе напарницы приблизились с пустыми носилками.

Еще две женщины бросили лопаты и подошли, теперь Миша со штурманом нагружали двое носилок. Миша работал с такой быстротой, словно не мусор расчищал, а раскапывал заваленного человека. Шарутин попросил, когда обе пары женщин понесли нагруженные носилки:

— Угомонись! Так же вымотаемся. Миша подмигнул.

— Вымотаемся — чепуха. Главное — поразить. Распоряжавшийся расчисткой мужчина объявил получасовой перекур. Женщины отдыхали, где было удобнее. Шарутин прохаживался по улице, молча шевеля губами — видимо, читал про себя стихи. Анна Игнатьевна села на расчищенные ступеньки лестницы. К ней подошел Миша.

— Гора с горой не сходится, Анна Игнатьевна, а человек с человеком — да. Не припоминаете старого знакомого?

— Случайного знакомого, — поправила она.

— Должок за вами, Анна Игнатьевна.

— Не понимаю, Михаил Прокофьевич.

— Имя все-таки запомнили, — сказал он с удовольствием. — Только, пожалуйста, Миша, на Михаила Прокофьевича пока не откликаюсь. Я насчет квартирки — обещали подыскать.

— Искала — не нашла.

— А в вашей нет лишней комнаты?

— Мы сами живем в одной. И в доме на девять десятых разрушенном.

— Печальная история…

— Обычная, Миша. Многие здесь живут, как я.

— А можно поглядеть на ваш дом? Ужасно интересно знать, какие жилищные условия в Светломорске. Мы с другом проводим вас после воскресника.

— Слушайте, Миша, — сказала она дружелюбно. — Не надо так со мной разговаривать. Я уже объяснила вам — для ухаживаний не гожусь. Найдите кого-нибудь помоложе и посвободней. Вот Катя, моя напарница, — очень мила, незамужняя, характер хороший. Я с ней работаю в одном цеху и ручаюсь — будет отличной подругой.

Миша сказал с насмешкой:

— Жалко вас, невольница, оказывается. И очень муж ревнивый?

— Жутко! — подхватила она весело. — Такой вспыльчивый, что убить может, если заметит, что ко мне пристают. Вам надо остерегаться, Миша.

— Я ревнивцев не пугаюсь, — пробормотал он. Сообщение о муже все же обескуражило его. В глазах Анны Игнатьевны вспыхивали лукавые огоньки. Он с досадой сказал — Вы не думайте, я не из тех, кто нахальничает.

— И мне так кажется, — сказала она серьезно. — Брат Алексея Прокофьевича не может быть легкомысленным.

— Я не в Алешку, я в себя. Перекур кончился, давайте трудиться. Как вас обеспечивать — с прохладцей или на рысях?

— Лучше на рысях. — Она показала на основательно уменьшившийся завал в лестничном пролете. — До конца дня нам надо все это расчистить, такое у нас задание.

Миша орудовал киркой с тем же старанием, Шарутин накладывал мусор на носилки. Он с силой вонзал лопату в землю и так полно набирал ею, что и четыре женщины не успевали относить. Шарутин похвастался, передыхая:

— Загоним наших девчат. Пусть заводские работницы знают, что настоящий моряк не чета их цеховым хлюпикам.

Он знал, что Миша в море еще не ходил, а промышляет в заливе на прибрежном лове, но великодушно причислил его к заправским морякам.

На улице показался Крылов с Алексеем.

Крылов погрозил Мише пальцем.

— Где местечко нашел! Среди женщин с вагоностроительного! А кто задание выполнит на рыбацком участке? Там тоже девчат хватает, тоскующих по мужской помощи. Ну-ка, марш со мной!

Алексей обратился к Анне Игнатьевне, как к старой знакомой:

— Познакомились с моим братом, Анна Игнатьевна? Как он — не ленился?

Она ответила улыбаясь:

— Отличный работник! Таких бы напарников нам всегда.

— Ты со мной, Павел? — спросил Миша Шарутина. Тот отвел Мишу в сторону и понизил голос:

— Понимаешь, мне все равно, где работать. И с тобой хорошо, ты умеешь слушать стихи. Я такое умение ценю, ты не думай. Но и девчата эти, Катя и Аня, невредные. Надо бы узнать, что они за люди.

— Ты же у Тимофея объявил себя принципиальным холостяком, — напомнил Миша, как штурман после выпитого стакана разоткровенничался в первый день их знакомства.

— Правильно, вечный холостяк, — подтвердил Шарутин. — Здорово разок обжегся на молоке, теперь век буду на воду дуть. Да ведь я не в том смысле, чтобы интрижки заводить. А поговорить с умной женщиной люблю, женщины меткое слово ценят. В перерыве я на них попробую, берет ли за сердце мой Новый морской цикл.

— Чеши зубы, — без удовольствия сказал Миша и попрощался с женщинами.

По дороге на рыбацкий участок — Алексей тоже шел туда — Миша спросил брата:

— Алеша, правда, что у ней муж жутко ревнивый?

— Ты об Анне Игнатьевне Анпилоговой? Она незамужняя. Одинокая, живет с дочкой Варей. Чудесная девчушка, одноклассница моего Юры. Она часто приходит к нам, ты, наверно, не раз ее видел.

Какие-то девочки и мальчики почти каждый день приходили к Юре, то вместе готовили уроки, то разрисовывали школьную газету. Миша никогда не обращал на них внимания. Он с удивлением сказал:

— С чего же она врала о муже? Да еще о злом и ревнивом? — Вероятно, ей показалось, что ты собираешься за ней приударить. Этого делать не надо.

— Такая она плохая?

— Наоборот, очень хорошая. Серьезная, не из тех, кто ищет кратковременного развлечения. Ты это, на всякий случай, учти.

Миша нахмурился и промолчал всю остальную дорогу до участка, отведенного рыбакам «Рассвета». Он с обидой думал о том, что могла бы Анна Игнатьевна и не подшучивать так с ним.

14

Рыбацкие суда возвращались в порт после летней экспедиции в Атлантику. В доме появился младший Куржак. Весь дом сразу переменился, — так заполнил его своим быстрым громким голосом Кузьма, так он всюду как бы внезапно возникал, так отовсюду неслись его восклицания. Мише казалось, что Кузьма в трех разных местах одновременно: его приветы и зов слышались и с улицы, и в саду, и в комнатах нижнего этажа. За Мишей, увидев из окна, что тот уходит из дому, Кузьма выбежал и остановил его у калитки.

— Здорово, кореш! — закричал он, радостно встряхивая руку Миши. — Слыхал, пока мы в океане вкалывали, ты к моему папаше определился. И долго намерен полоскаться в его мутной луже?

— Залив — вода как вода. И рыба в ней не хуже океанской, даже лучше, — ответил Миша, уязвленный.

— Залив не про тебя. Ты из наших, ты океанский, понял! — быстро говорил Кузьма. — Теперь слушай. У нас выдача деньжат, пойдешь со мной. — Он нетерпеливо замахал рукой, пресекая возражения. — Знаю, знаю, собираешься с батей в залив. Ничего не выйдет, метеосводка такая — к вечеру шторм, выходы и в море и в залив отменяются. А мы с тобой устроим свой маленький шторм на берегу.

К вечеру ветер с моря, и вправду, развел волну в заливе, даже в канале мотало стоявшие на якоре суда. Куржак объявил, что дня два теперь не промышлять. Днем Кузьма зашел за Мишей, вместе они направились в «Океанрыбу».

Выдача денег рыбакам, прибывающим из рейса, совершалась после обеда, но уже с утра возле кассы слонялись те, кому причиталось, а еще больше тех, кто сопровождал товарищей. По дороге к Кузьме и Мише присоединился Степан.

— Суши весла! — приказал Кузьма, когда он и Степан с деньгами в руках отошли от кассы. — Надо рассовать выдачу по карманам, потом потопаем дальше.

К ним подлетел один из толкавшихся у кассы — высокий, страшно худой, с испитым лицом, в новенькой «мичманке», фуражке с «крабом».

— Братва, здорово! — прохрипел он. — Вот же повезло, что повстречались. На той неделе ухожу в рейс, надо додержаться до аванса. Ты, Степан, обещал…

— Проваливай, Сенька! — хладнокровно сказал Кузьма. — Ничего тебе Степан не обещал, а если сдуру пообещал, так я не дам у нас разживиться.

— Не разживиться, а разговеться! — обиженно пробормотал хриплый. — Кореша, вместе же плавали. А коли за гроши опасаешься, так за Семеном Ходором еще ни копейки не пропадало!

— Два года плавал, третий бичуешь. Проваливай, пока по шее не накостылял. Ты меня знаешь.

Ходор, выругавшись, отстал. Степан с укором сказал:

— Зачем ты его так? Хороший же был матрос Сенька.

— А теперь паразит и алкаш! — отрезал Кузьма. — Такого я и присесть рядом не допущу, не то, чтобы веселую житуху ему обеспечивать. Теперь прокладываем курс на «Балтику». Поговорим о рейсе, на людей поглядим, потанцуем немного.

В «Балтике» в предвечерний час посетителей было не густо. Кузьма облюбовал место у окна. Неподалеку, за пустым столиком, сидел Карнович, он кивнул Степану и Кузьме, внимательно посмотрел на Мишу. Перед Карповичем стояла тарелка с огурцами, другая с кружочками колбасы и графинчик с золотистой жидкостью.

Молодой капитан не ел и не пил, а что-то задумчиво чертил пальцем на скатерти.

К новым посетителям подошла стройная черноволосая официантка, вынула блокнот и карандаш и осведомилась, что будут заказывать.

— На первое — метрдотеля, — сказал Кузьма. — Якова Григорьевича на повышение не пустили? На пенсию не проводили? Вот его!

— Я прихвачу и жалобную книгу, — презрительно бросила официантка, пряча блокнот в кармашек. — Вам понадобится. — Она быстро отошла.

— Обязательно понадобится, люблю писать благодарности за хорошее обслуживание! — крикнул вслед Кузьма.

Метрдотель, полный мужчина, явился минуты через две.

— Яков Григорьевич, мы с рейса! — важно сказал Кузьма. — Вам объяснять не буду — три месяца шторма, бездна под ногами… И хочется настоящего удовольствия, выпить можно и на квартире без культурного обслуживания. Так что давайте, Яков Григорьевич, по карточке не рыскать, а что постановите — тому и быть.

— Останетесь довольны! — пообещал метрдотель и, подозвав официантку, ушел с ней.

В зал вошел Шарутин, осмотрелся и направился к Карновичу.

— Знал, что найду тебя около Дины, — сказал он и налил себе из графинчика в рюмку. — Очень нужно тебя видеть, Леонтий, важные новости. — Он залпом опрокинул рюмку и болезненно поморщился. — Сроду такой гадости не пил!

— Обыкновеннейший морс, герцог! — со смехом сказал Карнович. — Дина объявила, что водка тоже женского рода, а соперницу она не потерпит. Приходится доказывать, что могу весь вечер просидеть в ресторане без градусов.

Шарутин опасливо покосился на безалкогольный графин.

— Так весь вечер и просидишь?

— Условились, что провожу ее домой после работы.

— Ты бы мог подойти к закрытию ресторана.

— Я-то бы мог. Дина не может. Если вечер у меня свободный, я должен торчать перед ее глазами, иначе обида. Так что у тебя за новости? И верные ли?

— Наиточнейшие! От Нюрочки, секретарши Кантеладзе. Она ко мне благоволит, думает, что мне когда-нибудь надоест холостячество, а я это выгодное мне заблуждение не опровергаю. Куча изменений, целый водопад перемен. Первое. Комплектуется группа судов на осенне-зимний промысел. И тот уже не на три месяца, а на полгода, одни суда будут приходить, другие возвращаться, а промысел не прекращается ни на день. И старшим флагманом назначают Березова, а на берегу его заменит Соломатин. Каково?

Карнович, усмехаясь, пожал плечами.

— Интересно, но не ново. Все это я знаю. Есть еще новости?

— Конечно. Капитана «Тунца» переводят на новую плавбазу «Печора», а на «Тунец» пойдет Трофимовский. Дорвался-таки до повышения, хотя и не, такого, как надеялся, он ведь мечтал о «Печоре», все это знают. Доброхотов выпросил к себе Сережку Шмыгова, жутко обрабатывал Шалву, ну, и Березов, естественно, поддержал, Сережка к тому же больше не буйствует. Мне он сказал: «Я на суше теперь работаю, а не веселюсь, так что с гулянками кончено!» И самая главная новость — ты.

— О себе я все знаю. Летняя путина на Балтике закончена, «Бирюзе» выписывают направление в океан. Хотят включить в общую группу, только я этот план поломаю и пойду самостоятельно. Имею теперь право на это, ценз капитана дальнего плавания на прошлой неделе выплаван полностью. А для обоснования задержки потребовал ревизии машины, хотя стармех Потемкин клянется, что она в идеальном состоянии. Между прочим, лишняя проверка не помешает, осенью в Атлантике бури.

— И это все, что знаешь о себе? Тогда слушай дальше. На «Печоре» не хватает двух штурманов. Одного собираются взять у тебя. Нюра слышала, как Шалва с Березовым об этом разговаривал. Ты свое обещание не забыл?

— Нет, конечно. Если Кантеладзе не запретит, считай, что освободившееся место за тобой.

— Он не запретит. Я недавно ходил к нему, он сказал: «Мест свободных пока нет, но если кто из хороших капитанов будет драться за тебя, дорогой, выпущу в рейс». Ну, я дал все нужные обещания насчет поведения, сам понимаешь. Теперь жду от тебя настойчивости.

— Уже сказал — никого, кроме тебя, не возьму на вакантное место. Можешь не волноваться.

Шарутин, успокоенный, машинально потянулся к графину, но спохватился и отдернул руку. К ним подошла черноволосая официантка и сердито сказала:

— Гражданин, прошу за другой стол. Я предупреждала вас, что поэтов не обслуживаю.

— Не надо, Дина! — низким басом прогудел штурман. — Я хороший!

— А я плохая! — отрезала официантка. — И кого невзлюблю, то надолго.

— Леонтий, защити! — взмолился Шарутин. — Скажи, что без меня не можешь.

— Диночка, нам и вправду надо поговорить, — мягко сказал Карнович. — Павел специально для этого разговора пришел сюда.

Она недовольно взмахнула волосами.

— Только ради Леонтия Леонидовича… Но на большее, чем пиво, не рассчитывайте.

— Тащи пиво, Дина, чудная девушка! — обрадовался штурман. — Пиво — это отлично. И душу веселит, и карману легче.

— Вы поссорились? — С удивлением опросил Карнович, когда Дина отошла. — У вас всегда были отличные отношения, я даже завидовал.

Штурман, понизив голос, чтобы до Дины не донеслось и словечка, стал рассказывать, как они поссорились:

— Правильно, отличные. А почему? Я за Диной не приударял, она это ценит. Антон Колонтаев из «Светломорской правды», ты его знаешь, разбегался было, но ему не посветило. Весной — ты в рейсе был — перед домом Дины зацвела магнолия, та, единственная в городе. Хороша была, — поэтическое дерево. Я каждый день ходил смотреть. Короче, мы с Антоном как-то заявились сюда. Антон — руку на сердце, голос трогательный, ты его знаешь: «Диночка, если бы вы сами не были лучше всех магнолий, я бы изломал то дерево и целиком бы поднес вам крону в качестве букета». Она задрала нос выше люстры и ответила, ты Дину знаешь, она может: «Цветы от поклонников — штамп. А вы, если писатели, так поднесите мне взамен цветов произведение о цветах, и чтоб оно было лучше моей магнолии». В этот же вечер мы сочинили по штуковинке каждый — я в стихах, он в прозе.

— Воображаю, что накатали! — сказал Карнович, посмеиваясь.

— Невообразимо, точно! Антон разразился очерком под названием «К наболевшему магнолическому вопросу». Первый абзац звучал так: «Магнолия в общем, целом и основном — цветок. Магнолии растут на наружных территориях, именуемых садами. Наружные территории обслуживаются дворниками. Главное орудие производства дворников — метла. Итак, поговорим о безобразном отношении дворника к метле».

— Хлестко. А ты?

— Я накропал отличные стишата. Первый класс, кто понимает. — Шарутин оглянулся, не идет ли Дина, и продекламировал: — Хороша магнолия у Дины, хороша! Коньячку теперь бы на рябине да леща. На ботдек забраться спозаранку в тишине, врезать, спиритуса вини банку на волне! Эх, рыбацкое мое раздолье — вкруг вода! А насчет той Динкиной магнолии — ерунда!

— И она не стерпела?

— Вмиг возненавидела обоих. Если бы не ты, черта с два я присел бы за ее столик. Слышал — «гражданин клиент», а раньше только — Павел да Павел!

Дина принесла Кузьме с товарищами поднос закусок и напитков, отобранных метрдотелем, — он сам издали наблюдал, чтобы рыбаков обслуживали хорошо. На помосте появились музыканты и заиграли модные песенки. Между столиками закружились пары. В зале появился рыбак с хриплым голосом, которого так сурово отчитал Кузьма, его сопровождали две нарядные женщины, они заняли последний свободный столик. Степан кивнул в их сторону.

— Раздобыл-таки деньжат Ходор. И хороших женщин пригласил.

— Шлюхи! — резко кинул Кузьма. — Кто с Сенькой в ресторан пойдет?

— Да нет, одну я знаю, жена тралмастера с «Коршуна». Ходор с тралмастером — кореши, водой не разольешь. Вполне приличная женщина. Другая, правда, незнакомая.

Кузьма нетерпеливо мотнул головой.

— Шут с ними со всеми. Ты вот что скажи. Сколько нашему «Кунгуру» стоять в порту?

— Сегодня была ревизия двигателя, потом обследовали, что за течь во втором трюме, помнишь, на обратном переходе стало сыреть. Мнение такое — нужно вести «Кунгур» на заводской ремонт.

— Вот тебе раз! — Кузьма с огорчением покачал головой. — А мы куда?

— Распишут команду на разные суда. Мне предложили на «Бирюзу», у них боцман собирается жениться, нужно ему рейс-другой пропустить.

— И я с тобой! — решил Кузьма. — А что? Леонтий Карнович капитан хороший, не жмот, барина из себя не корчит. — Он обратился к Мише. — Вот бы и тебе с нами. Пора, пора бросать твою лужу. Моему бате некуда податься, а тебе зачем? Хоть Степу спроси, он не даст соврать — тебе дорога только в океан.

— В океане тебе уместней, Миша, — подтвердил Степан.

В это время Шарутин, терпеливо ожидавший, когда появится заказанное пиво, заметил Мишу. Он подошел к его столику и отозвал Мишу в сторону.

— Во-первых, здравствуй! Во-вторых, теплый тебе привет от Кати с Аней, помнишь, мы с ними вкалывали на воскреснике. Особенный от Кати, старшая тоже присоединилась. Я даже позавидовал, так ты им понравился. Между прочим, когда ты ушел, таким тебя суздальским сиянием расписал, что если вздумаешь ухаживать, все предпосылки обеспечены.

— За приветы спасибо. А ухаживать не собираюсь.

— Твое дело. Теперь второе. В конце месяца у них на заводе торжественный вечер с танцами по случаю какого-то цехового юбилея, десять лет работы или что-то в этом роде. В общем, приглашают нас с тобой. По правде, не они пригласили, а я пригласил их пригласить нас, но это значения не имеет. Гостевые билеты они дадут мне, а я зайду за тобой. Заметано?

— Я не любитель вечеров, — нерешительно сказал Миша. — И танцую плохо.

— Не имеет значения. Будешь под музыку обнимать партнершу покрепче, вот и все, что требуется. Катя просто расцвела, когда я сказал, что ты мечтаешь о вечере у них в клубе. Я зайду за тобой. Наденешь свой лучший костюм.

Шарутин возвратился к Карновичу и принялся за пиво. Вскоре в зале стали гаснуть люстры. Музыканты, закончив программу, разошлись.

Штурман спросил друга:

— Ты здесь будешь ждать Дину?

— Обычно ухожу последним и жду ее на улице.

Шарутин остался с приятелем, пока не опустели все столики. Потом они прохаживались перед входом в ресторан и разговаривали. Вскоре показалась закутанная Дина. Накатившийся на Светломорск циклон был из «сухих» — рвал деревья, гремел по крышам, но туч не нагонял. Шарутин сказал:

— Диночка, передаю Леонтия из рук в руки. Береги его, он душевно хрупкий. И вообще доказано, что мужчины слабый пол, а женщины сильный.

— Идемте с нами, Павел. — Дина миролюбиво взяла штурмана под руку. — Раз вы слабый пол, я прощаю вам возмутительные стихи.

— Спасибо за отпущение грехов, Диночка. В душе копошатся невыбродившие рифмы, надо их малость потравить на темных улицах.

Он дружески помахал рукой, отдаляясь. Некоторое время Дина и Карнович шли молча. Дина с грустью сказала:

— И опять расставание! И на этот раз месяцев на пять?

— На четыре.

— А ты знаешь, сколько в четырех месяцах дней? Сто двадцать два, Леня! Сто двадцать два и каждый день — вечность!

Он молчал, прижимая ее локоть. Она заговорила опять:

— Когда погода спокойная, я как-то забываю о своих неудачах. А в такой вот ветер не нахожу себе места. Плакать хочется, так не повезло! Я смотрю вокруг и вижу море — серое, шумное… Еще в Воронеже с седьмого класса я не могла просто читать морские книги, я останавливалась каждый раз, когда встречала слова «море», «океан». Я не могла оторваться от этих слов, как будто они какие-то особые.

— Я тоже! И я останавливался, когда встречал в книгах эти слова. Удивительно, как у нас все одинаково, Дина!

— Ничего у нас не одинаково. Ты спокойно отнес документы в Бакинскую мореходку, тебя спокойно приняли. Я год умоляла родителей, пока отпустили в Ленинград, а там и разговаривать со мной не захотели — морские специальности не для женщин. Узнала, что в Светломорске женщины плавают на траулерах, приехала сюда — и как раз в это время и здесь перестали принимать женщин на СРТ. Возмутительное у мужчин отношение: все себе и себе — все лучшие профессии!

— Что-то я не слыхал, чтобы женщины подняли бунт, когда их увольняли с СРТ, — шутливо сказал Карнович. — Вы, сударыня, единственная возмущаетесь, остальные легко примирились.

— Мне временами кажется, что я вообще не женщина, так меня тянет к мужским профессиям. Вероятно, я не буду хорошей матерью и хорошей женой. Ты должен радоваться, что я не надеваю на тебя брачное ярмо.

— Дина! — Голос его изменился. — День, когда ты украсишь мою шею брачным ярмом, будет счастливейшим днем моей жизни, всей моей жизни, Дина!

Она с укором сказала:

— Не надо, Леня! Когда ты говоришь так, я слабею. Дай мне еще год побороться за мое будущее. Может, Для меня сделают исключение в нашей мореходке, там сразу не отказали, будут запрашивать Москву.

— Разве одно помешает другому?

— А разве не помешает? Появится ребенок, жена хорошо зарабатывающего капитана — что еще надо? Так все будут судить, ты тоже, хоть сейчас говоришь по-иному! И буду я любимой и ублажаемой, и обеспеченной — и несчастной. Один год, больше не прошу.

— Я буду ждать, — сказал он печально. — Год, два, восемь, столетие…

Они остановились у ее дома. Он сказал:

— Я зайду к тебе, Дина. Не надолго — сколько сама захочешь.

Она положила ему руку на плечо, заглянула в глаза.

— Не проси, Леня. Я ведь не захочу тебя отпускать, просто не смогу. Я буду думать о тебе, каждый день думать!

— Спасибо и на этом. — Он криво усмехнулся. — И еще за то, что не поссорились. Просто удивительно — вторую неделю-каждый день встречаемся, а ссорились всего четыре или пять раз.

— Не шути! А то и впрямь поссоримся, перед твоим уходом это лишнее. Я приду тебя провожать!

Она целовала его в щеку и скрылась в темном подъезде.

15

На улице Степан сказал, что ему с нуля часов на вахту, и ушел к рыбной гавани. Кузьма побежал искать такси: «Подъедем к дому, как фон-бароны, Миша!» К ресторану подкатила свободная машина, но Кузьму опередил Ходор со своими подружками. Он прохрипел Кузьме:

— Одно местечко имеется, приглашаю! Садись впереди, будешь командиром.

— Нас двое, — недовольно сказал Кузьма. — И едем не на гулянку, а бай-бай! И какие мы теперь с тобой кореши, Сенька?

— Садись, Кузя! — настаивал бывший товарищ. — Ты меня всенародно бичем опозорил, а я тебя благородно приглашаю в приличную компанию. Сенька Ходор не копит зло в груди. Сенька понимает брата своего, океанского рыбака. Почет окажем, посадим во главу стола. Музыку вжарим, потанцуем, ты нам расскажешь, как в дальних морях шла селедка. Ох, селедочка, рыбка маленькая, морем рощенная, потом политая, кровавыми мозолями потертая! Кто раз с тобой повозился, вовеки не позабудет! Не напиваться зову, чествовать хочу славного трудягу! Садись!

Кузьма, колеблясь, обернулся к Мише. Миша напомнил, что скоро к полночи, Кузьму ждут дома. Кузьма вдруг рассердился.

— Ждут, ждут! Я тоже по четыре месяца жду, когда в море. Мое право на берегу повеселиться вволю.

Он рванул дверь передней кабины. Миша крикнул вслед:

— Если твои спросят, где ты, что отвечать?

Такси уже тронулось, Кузьма прокричал, обернувшись:

— Скажешь, что поехал к приятелю.

Миша пошел один. Ветер все усиливался: выл в столбах, гудел в проводах, взметывал кроны деревьев. Медовый запах цветущих лип ночью обычно слабел, но сегодня, от ветра, трясущего ветви, был еще сильней. Миша пришел домой во втором часу ночи и заснул с радостным чувством, что сегодня отоспится вволю: в такую бурю старый Куржак не придет будить его ни свет ни заря.

Утром Мишу разбудил не Куржак, а отец.

— Степан зачем-то вызывает тебя. Он ждет на первом этаже. Миша быстренько оделся, наскоро умылся и побежал вниз. По большой комнате ходил Куржак, у стола сидели хмурая Алевтина, расстроенная Гавриловна и Степан.

— Миша, ты оставался с Кузей, когда я ушел на вахту, — сказал Степан. — До сих пор его нет дома. Куда он мог подеваться?

Миша рассказал, как Ходор уговаривал Кузьму поехать повеселиться и как Кузьма укатил с ним и двумя женщинами в такси. Куржак недовольно покачал головой. — Алевтина с укором сказала:

— Миша, вы разве не могли удержать Кузю? Хоть бы посоветовали остаться!

— Советовал, он не захотел, — сказал Миша. Она сердито повернулась к Степану.

— И ты, хорош! Оставил ночью пьяного товарища неизвестно с кем. Почему не взял его с собой на судно, могли бы в каюте продолжить гулянку, если показалось мало.

— Лина, Кузьма не был пьян, — виновато ответил Степан. — И он не говорил, что ему еще хочется выпить. Не понимаю, почему он поехал с Сенькой. Днем при всех изругал Ходора: «Ты нам не компания, ты — бич!» Миша тоже слышал, пусть скажет.

Миша подтвердил, что днем Кузьма прогнал пристававшего к ним Ходора. Зато вечером, у такси, они разговаривали вроде бы мирно. Куржак с досадой сказал:

— Мирно, немирно… Человек плохой Сенька Ходор, вот какая штука. Когда-то нормальным моряком слыл. А потом покатился. И куда докатится, неизвестно. Водка — она тяжелей гири на дно тянет.

Гавриловна с тревогой спросила:

— Миша, а денег-то Кузя не показывал?

— Каких денег?

— Всех! Рейсовую получку вчера получил, полных семьсот рублей. Так, не заходя домой, и пошел гулять! Это же надо! Он пачками денег ни перед кем не хвастал?

— Нет, пачек он не вытаскивал, — сказал Миша. — Из бумажника вынул пару кредиток, когда расплачивался.

— Вот и Степа так же говорит — не показывал денег. А мне боязно, смерть! Хоть бы скорей вернулся, негодник!

— Не беспокойтесь, вернется Кузьма, — уверенно сказал Степан. — Повеселились в компании, наверно, поздно легли спать…

Куржак сурово сказал:

— Не о том беспокойство, что не возвернется. Семейный человек, передовик своего рыбацкого звания — к неведомой шантрапе на всю ночь! Вот где суть-то! Сенька этот — разве пара? Не на свое место поставил себя Кузьма. Не этому его учили.

— Многому ты его учил, как же! — с негодованием воскликнула Гавриловна. — Одно знал: салака да рыбец! Рыбец, судак, лещ! Сколько кто на берег выдал? Кто в передовиках, кто отстает? Все работа да работа! Хоть бы разок по-хорошему поучил жизни!

— Этим и учил жизни, что работе учил — кормильцем себя видеть в семье, а не постояльцем. Пылинок с него не сдувал, как ты, с тряпкой не ходил подтирать, где наследил.

— Молчал бы уж лучше!

— А ты чего молчанкою-то своей добилась?

— Пойдем, Лина. Будешь Татьянку одевать, а я ей завтрак приготовлю.

Куржак после ухода жены и невестки некоторое время взволнованно ходил по комнате, потом сердито заговорил, обращаясь к Степану:

— Стыдно Лине в глаза смотреть. Несамостоятельный человек! После получки сразу в ресторан! Разве это дело? Разве туда хорошему человеку курс?

Степан сдержанно возразил:

— И я с ним туда пошел, и Миша был. Ничего особенного — не буйствовали, не напивались. Посидели, культурно поговорили…

— Ты с Мишей — особь статья! — Куржаку, видимо, стало совестно, что перехватил в обвинениях. — Вы ребята одинокие, ни жены, ни детей, холостежь. Тут, я понимаю, почему не пойти куда-нибудь? Теперь так. Посидите у нас, пока Кузя заявится. А то старуха раскричится, а при гостях она постесняется. Я загляну в мастерскую, хотели сегодня закончить ремонт второго двигателя.

Степан и Миша обещали дождаться Кузьмы, а если он скоро не появится, пойти разыскивать, где живет Ходор. Миша сказал, когда Куржак удалился:

— Знал бы, что так выйдет, ни за что бы ни отпустил Кузю. Да и кто такой Сенька, не догадывался, я ведь его вчера первый раз увидел.

Степан развел руками.

— Кто такой Ходор, никто не знает. Он ведь всякий! Попади в трудное положение, рубашку последнюю снимет с себя, чтобы выручить. А в другой час тебя же обдерет, как липку, да еще на посмешище выставит. — Помолчав, Степан задумчиво добавил — Ты заметил, что Алевтина вся кипит? Достанется Кузе! Если, конечно, придет не изувеченный.

Миша посмотрел в окно и увидел торопливо приближающегося Кузьму.

— Идет. И целехонек!

Кузьма, войдя, без стука прикрыл дверь и показал пальцем на вторую комнату.

— Мои там? Кто именно?

— Мать и Лина, — ответил Степан.

— Отца нет?

— Отец ушел в мастерскую. Да что с тобой случилось, скажи? Почему задержался?

— Потом все расскажу. Деньги у тебя с собой есть?

— Какие деньги?

— Обыкновенные. Государственные бумажки. Желательно — покрупней. И ты, Миша, что можешь, одолжи. Беру до лучших времен. Предупреждаю: лучшие времена скоро не предвидятся.

Степан стал рыться в карманах. Миша сбегал наверх за своими деньгами. Кузьма невесело сказал, засовывая купюры в карман:

— Двести двадцать от Степы, сто от тебя. Не густо, но лучше, чем ничего. Как-нибудь оправдаюсь.

— Я из вчерашней выдачи триста положил на сберкнижку, — сообщил Степан. — Сегодня сберкасса выходная, но завтра смогу доставить.

— Учтем и это обстоятельство. Скажу, что ты одолжил триста рублей на два дня — вот сальдо с бульдой и сойдется. Может, пронесет грозу.

— Все-таки, что случилось? — спросил Миша.

Кузьма говорил вполголоса, все время поглядывая на дверь во вторую комнату, чтобы ненароком там не услышали. Веселье на квартире, куда привез Ходор, шло чинное, без большой пьянки, зато с танцами, с добрыми словами о рыбаках, о морской доблести. Возвращаться домой так поздно Сенька отсоветовал. А когда расположились на отдых, женщины в одной комнате, Кузьма с Ходором в другой, Кузьма снял пиджак и хватился — нет во внутреннем кармане пачки денег. Все обшарили: комнаты, прихожую — нет и нет! Сенька клянется, что выронил пачку в такси, когда расплачивался с водителем. Тут же, ночью, снова оделись и побежали в таксопарк узнать, не сдал ли таксист находку. Ходор, к счастью, запомнил номер машины. Куда там! Водитель, уходя домой, правда, заявил, что какая-то старушка-растяпа забыла в машине пакет с двумя килограммами яблок, но о деньгах и не заикнулся. Машину его, вымытую, тоже осмотрели — не то что пачки денег, лишней соринки не обнаружили. Сенька забежал к какому-то приятелю, выпросил пятьдесят рублей.

— Сенькина работа! — убежденно заявил Степан. — Только он! А что деньги раскинулся выпрашивать, так просто глаза отводит.

— Может, и он, — устало сказал Кузьма. — Но не доказать! В общем, напраздновался досыта! Долго буду помнить. А пока, вместо семисот тридцати, триста семьдесят, считая и Сенькины пятьдесят.

В комнату вошла Алевтина и радостно воскликнула:

— Кузя, живой!

Он ответил с наигранной веселостью:

— А каким мне быть? Смерть вроде пока не по возрасту. Ее радость мигом потускнела.

— Всю ночь гулял! Интересно знать, где пропадал? Он ответил так же весело:

— Отсутствовал, скажем так. Не пропал, как видишь. И где был — там меня нет.

Услышав их голоса, вбежала Гавриловна и закричала с порога:

— Вернулся, беспутный! Хорошо хоть не избитый. А деньги в целости?

— Деньги — пожалуйста!

Кузьма вручил ей несколько пачек. Она торопливо просмотрела их.

— Тут не все, Кузя.

— Триста Степан одолжил, срочная покупка ему подвернулась.

— Завтра все до копейки верну, — заверил Степан. Гавриловна, успокоенная, засунула деньги в ящик стола.

Алевтина гневно смотрела на мужа, старавшегося не встречаться с ней взглядом.

— Ты не ответил — где был? И что за женщины, с которыми ты садился в такси? Миша рассказывал — фифочки ресторанные!..

Кузьма сердито посмотрел на Мишу, а жене ответил сдержанно:

— Будет время, поговорим, Лина. Посторонние же…

— Они посторонние? — Она показала на Мишу и Степана. — Один — сосед, другой — первый твой приятель, в гости каждый день ходит. И с обоими собутыльничал! С чего вдруг стал дружков своих стесняться? Нет, ты мне отвечай на вопрос?

Пересиливая себя, он старался говорить мягко:

— Хочешь знать, где был, что делал? А какое это имеет значение? Ну, была компания, ничего особенного, посидели, поболтали, только и всего. Единственно важное: вот он я, в полный рост — живой, здоровый, ничего во мне не убыло. Хватит ссориться, Линочка. На сегодня у нас планы поважней. Пойдем тебе подарки покупать, Татьянку с головы до ног оденем в новое.

Он взял ее за руку. Она отшатнулась.

— Не трогай, у тебя руки грязные!

Потрясенный, он несколько секунд лишь молча смотрел на нее, потом сказал сразу охрипшим голосом:

— Грязные? И это при всех? Ладно, чего ты хочешь? Гавриловна поспешно вступила в разговор:

— Лина, с мужиками так не положено разговаривать.

— Он муж мне! — гневно ответила Алевтина. — И муж мой от меня ко всяким потаскухам ходит!.. И вы хотите, чтобы я это терпела? Чтоб я покорно сносила?

— Одно прошу — не дразни дурака! Кузьма резко повернулся к матери.

— И дурак еще?

— Нет, умный! — Гавриловна, мигом стала на сторону невестки. — Так себя держишь, что не нарадоваться! Глаза бы мои на тебя, беспутного, не глядели.

Побледневший Кузьма подошел к столу, решительно вынул оттуда деньги. Мать хотела было помешать ему, но он отстранил ее.

— Не беспокойся, мама, получишь свои деньги. Чистенькие подберу, а эти вам не годятся. — Он подал одну пачку Степану. — Твои двести двадцать, Степа. Держи свою сотнягу, Миша.

А эти пятьдесят, — он засунул их во внутренний карман, — сегодня же возвращу Сеньке. Слушайте теперь всю правду. Хотелось вчера по-хорошему повеселиться с женой, а ты, Лина, пошла на вечернее дежурство. Думал, раз так, посижу в ресторане, в один час с тобой вернусь домой. Нет, дурь в голову зашла, черт его знает, чего поддался на упрашивания, хоть бы уважаемый человек приглашал, так нет же, бывший матрос, из своих в доску в шайке-лейке. И где гулял? Среди незнакомых. Компания — гордиться нечем. И деньги пропали все, а как — не знаю. Может, в такси оборонил или на улице, может, кто из гостей позаимствовал. Вот так было дело. Можете теперь меня вешать.

Пока Кузьма рассказывал, что произошло, в комнату вошел Куржак и, став за спиной сына, молча слушал. Гавриловна со слезами запричитала:

— Бесстыжий ты, бесстыжий! С ворами панибратствовал! — Она, вдруг закричала на мужа: — Слышал, что наделал твой сын?

Куржак сдержанно ответил:

— Он и твой сын тоже.

Кузьма с вызовом спросил Алевтину:

— Что моя жена скажет, интересуюсь? Она проговорила, задыхаясь:

— Эх, ты! Похождения расписывал! Низкого ниже надо быть…

Наступила тягостная пауза. Кузьма заговорил, с каждым словом распаляясь:

— Тебя понял, Лина. Значит, низкого ниже? Больше ничего не добавишь? Ладно! Теперь мое слово. Что деньги? Плевал я на деньги! Любой друг меня выручит, вон Степан с Мишкой — все, что имели, сразу вытряхнули из карманов. А почему? Уважают! На почетное место посадят, — только приходи! А ты меня при посторонних честишь! Меня, потомственного рыбака, героя океанского промысла! — Он уже не говорил, а кричал: — Да понимаешь ты своим куриным мозгом, что нет такого наградного приказа по флоту, где я, вперед своего алфавита, первым матросом не иду! Соломатин разве не меня раньше всей команды называет? Березов, Николай Николаевич, в докладе, — гордость, говорит, трудового рыбацкого коллектива — и разве не с меня пошел крыть по списку? Как же так — для всех я герой, а для тебя — недостойный?

Алевтина была вне себя.

— Распутник ты! По скверным бабам шлялся. Не лицо, а личина твое трудовое старание!

Кузьма, задыхаясь от обиды, пригрозил:

— Алевтина, я пока по-хорошему, а если негодяй, так могу и по-негодному!..

Гавриловна закричала на сына:

— Не грози! Промотал за одну ночь, что за четыре месяца наработал! Взамен извинения еще жену обругал! Большое геройство! На коленях ты должен сейчас прощение вымаливать!

— Не вижу стоящих, чтобы перед ними на коленках!.. — яростно крикнул Кузьма.

Степан, до той минуты старавшийся держаться в стороне, выступил вперед.

— Кузя, с родными разговариваешь! Разве можно так на жену?

Кузьма в бешенстве чуть не бросился на Степана.

— А по какому праву ты вообще нас слушаешь? Я тебя в гости сегодня не звал! С чего ты с утра заявился? Доносить на меня? Слушки пускать?

Гавриловна, заплакав, все повторяла: — Глаза бы мои на тебя не глядели! Куржак сурово оборвал ее плач:

— Хватит бабьего крика! Убирайтесь к себе. Надо с сынком поговорить по-мужски.

Гавриловна взяла под руку Лину и, уходя с ней, бросила сыну:

— Ни видеть, ни слышать тебя не хочу! Он крикнул ей вслед:

— Это тоже запомним.

Куржак обратился к Степану и Мише:

— Ребята, вы народ хороший, всегда вам рады… А сейчас не обижайтесь, надо нам с Кузьмой без свидетелей…

Степан с Мишей поспешно вышли. Миша проводил боцмана до калитки. Там Степан задержал Мишу.

— Слушай, Михаил, ты их сосед, ты узнаешь, как кончилось дома у Кузьмы. Я при случае забегу, ты мне расскажешь.

Миша с удивлением спросил:

— Разве сам Кузьма тебе не расскажет? Такие вроде приятели, водой не разольешь.

— Приятели, конечно, — подтвердил Степан, — секретов один от другого не держим. А как с Алевтиной повернется, не признается. — Он поспешно добавил: — Ты не думай плохого, я все по-честному. Не стоит Кузьма Алевтины, я ему не раз в этом смысле высказывался… Обижает он Лину, недооценивает. Грозил ей — могу с тобой по-негодному!.. До чего дойти! Душа горит слушать! Ты Лину не знаешь, ты новенький, а я, слава богу, еще когда она школу кончала, познакомился. Он ее пальца не стоит, ноги ее целовать ему!.. Так договорились?

— Может, что и узнаю, а специально выспрашивать не буду, — без охоты пообещал Миша.

В это время Кузьма сидел на диване, опустив голову, отец стоял перед ним. Куржак хмуро начал:

— Матери сказал — каждое слово запоминать буду. Что еще кроме ее слов, запоминать собираешься?

— Говори, может, что и запомню, — раздраженно ответил Кузьма.

Куржак с суровым укором глядел на него.

— Хорошего не вижу, чтоб запоминал. А плохому — сам научился.

— Чему учили, тому и научился.

— Этому я тебя учил? Как наставлял, вспомни! На труд, на честность, всегда в первых быть… А ты — пить, с шантрапой связался! Этому тебя учили, отвечай!

— Разок ошибся — вой подняли! Уже сказал — верну вам деньга!

— И без денег твоих перебьемся. Уважение верни! Расхвастался — наградные приказы, трудовой герой!..

— А нет, скажешь? Нет? Врал я, что ли? И не сам ты одно твердил: работа — первое дело в жизни?

— Первое — да. А не все!

— Что ты сам другого знаешь, кроме работы? Что?

— Человеком надо быть.

— Уже не человек, значит?

— На товарищей своих посмотри, коли себя не видишь. У Степана поучись.

— Пусть Степан у меня поучится! Восемь месяцев в году мы в море — кто там первый? У Сергея Нефедыча спроси, он за стенкой живет, он ответит. Не Степана первым назовет, а меня! Меня, батя!

— Ты здесь на берегу, а не в море. Неистовый ты на земле. Не соображаешь, как держаться.

Сын с горечью возразил:

— А, может, вы не понимаете, как мне в море приходится и как я этого берега жду?

— В море я побольше твоего бывал. Море — не причина, чтобы землю взбулгачивать.

Кузьма крикнул со злостью:

— Что ты о море знаешь? Ничего ты о нем не знаешь! Больше моего на воде — да! А видел ли ты океан? Месяцами чтобы вокруг тебя одна синяя пустыня? Вдоль бережка, вдоль бережка, вот и вся твоя жизненная дорога. Не можешь ты настоящего моряка судить.

Наступила тягостная пауза. Куржак сел на стул и долго смотрел на сына. Тот ответил дерзким взглядом. Отец заговорил снова:

— Жену обидел, на мать накричал. Теперь отца оскорбляешь. Кузьма старался подавить злость и ответил спокойно:

— Без оскорбления, батя. Правду высказываю. А какая она по себе — ее дело.

— Ты мне вот что скажи — чего от людей требуешь? Чего не хватает? Почему в каждый твой приход — дым коромыслом, — вся жизнь — шиворот на выворот?

— Одного требую. Уважения!

— Какого ещё уважения?

— Обыкновенного. По моему труду. Чтобы люди понимали, кто я и кто они.

— Постой! Чего понимали? Что рыбак? Так рыбак — профессия, а профессий — тысячи. Или считаешь, тебе полагается больше других?

— Ха! Считаю! Вся страна считает, не я один. В газетах: рыбаки — герои, труд рыбацкий — всех тяжелей и почетней! Рыбку — стране, деньги — жене, а сам обратно — носом на волну! Вот наша судьба! По труду — почет, по почету — обхождение. Куржак смотрел на сына, словно впервые видел его.

— А что ты в океан ходишь, это тебе не награда? Да выпади мне такая доля…

— Тебе — да, не мне! — с новой злостью прервал Кузьма. — Говорю тебе, не знаешь ты большого моря. А я весь океан исходил! Проклятую эту пустую воду испробовал руками, спиной, печенкой, вот как ее знаю!

Он сердито замолчал. Отец после некоторого молчания сказал:

— Пустая, проклятая… А понимать как? Ненавидишь море?

— Нет, обожаю! Жить не могу без качки и сырости!.. Знаешь, о чем мечтаю в рейсе? Попасть в места, куда воду на верблюдах возят. Сколько раз в кубрике поем: «Зачем я бросил ту соху, зачем я на море подался?»

— Думается мне — шутка…

— Грянет шторм, не до шуток! Каждый в свободную минутку — все о береге, других и помыслов нет. И что любить на судне? Что, спрашиваю? Каким счастьем перед береговыми отмечены? Да им в тысячу раз лучше! Я одно знаю — ишачить! Отдай за борт трал или сети, чини дели, выбирай улов, шкерь селедку, снова отдай, снова выбирай, снова шкерь. В темноте встаю, в темноте ложусь, сутками не раздеваюсь. Качает, сшибает, волной заливает, снегом засыпает, обледеневаешь, все одно — отдай, выбирай, шкерь. В тот раз, когда меня за борт швырнуло… Сам что ли прыгнул в пучину? И Степан, когда вытащил, танцевал от удовольствия, думаешь? Трясся, как щенок на морозе! Два дня не мог отойти, вот так он меня спасал. О себе уже не говорю. А береговые? Удовольствия — полной горстью. И на вечеринки, и на танцульки, и просто по улицам пошататься, в забегаловку заскочить, в кафе посидеть…

— Много твоя Лина по танцулькам и по кафе…

— Может — это главное. А что не хочет — ее дело. А я и захотел бы — не могу. Разница!

— Разница, точно. И надо тебе эту разницу доплатить, так? Какую же прикажешь награду?

— Награды выдает правительство. От семьи жду обхождения, а не награды.

— И не получаешь обхождения?

— Шиш получаю, вот что! Первый день по приходе еще так-сяк, ах, Кузенька, ах, родненький, ах, какой ты красивый, так без тебя исскучалась! А назавтра? Главный слуга и подметало. Дай и сделай — два любимых слова. Ах, Кузя, так тебя ждали, забор повалился, почини да дров навези, да крышу наладь, да картошки запаси, да в магазин сбегай за хлебом и капустой…. И радуются — есть кому поработать!

— Ты кормилец или постоялец в доме? На своих не потрудиться!

— Я на своих в море тружусь. На берегу хочу не ишачить, а радость иметь. Не колуном у забора махать, а на почетном месте за столом посидеть, чтобы меня со вниманием послушали, самому умную речь послушать. Могу я это в семье найти? В ресторан — одна дорога, там меня за мои денежки уважают..

Куржак покачал головой.

— Поговорили, сынок, поговорили…

— Больше вопросов не будет?

— Последний. Значит, море — страдание? И за то твое страдание все должны в ножки кланяться тебе? Унижаться перед тобой?

— Унижений не вымогаю, еще раз говорю — обхождения требую… Чтобы каждый на берегу, а наперво в семье, понимал, что я сухобродам и сухобытам не ровня! Я здесь знатный рыбак, вот я кто! Короче, всякое лыко не шей в строку. Я хочу на берегу забрать удовольствий, каких в рейсе лишен. Буду веселиться, перетерпи, моя порция веселья не больше вашей, я только в неделю укладываю, что вы могли за четыре месяца навеселиться.

— Большая радость в семье от твоего прихода из рейса!

— Пусть порадуются моей радости, это и будет понимание. Куржак встал. Кузьма тоже поднялся. У отца дрожали губы, срывался голос. Он глухо проговорил:

— Знатный рыбак! Спекулянт ты, торгаш! Недостойная среди своих личность.

Кузьма весь затрясся — свело ноги, дрожали руки. С трудом он произнес:

— Спекулянтом меня не кляни. Ничего в жизни не продавал.

— Врешь, спекулянт! Начальству твоему объявлю — гоните с промысла, он недостойный моря! Торгаш мой сын, моя вина — не доглядел, в кого растет, а теперь требую — вон его!

Кузьма овладел собой. Руки дрожали по-прежнему, но он нашел силы вызывающе усмехнуться.

— Не путаешь ли меня со своими бригадниками, батя? У вас, случается, спроворят в сторону леща или судачка, а потом загоняют на рынке.

— Случается — из-под полы, знают — воровство! А ты открыто собой торгуешь, своим рыбацким трудом. И после этого ты сын мне? Открещиваюсь от тебя!

Кузьма, снова побледнев, сделал шаг к двери, там остановился.

— Ладно, твое право — когда-то крестил, теперь открещиваешься. Ты вот что скажи — маму повстречаю, что ей о нашем милом разговорчике передать? И как с Линой изъясниться?

— Мать на кухне. Иди тихо, не повстречаешься. А с Линой изъясняться твое дело. Коли она тебя такого терпит, пусть, мучается. А и бросит тебя, скажу ей прямо — молодец, правильно поступила.

Кузьма, уходя, хлопнул дверью.

На лестничной площадке он с минуту постоял, переводя шумно рвущееся дыхание, потом поднялся наверх. Миша был у себя. Кузьма сел на Мишину кровать, уставился глазами в пол.

— Поссорился с отцом? — с тревогой спросил Миша. Кузьма с какой-то безнадежностью усмехнулся и махнул рукой.

— Расставили точки, где требуется. Ты разве не слышал, как мы объяснились? Счастье, Лина ушла на работу, не слыхала, как батя меня характеризовал.

— Ты, наверно, погорячился, Кузя? Контроль над собой потерял.

— Не до контроля было. Такой скандал разыгрался!..

— И все из-за потерянных денег? Кузьма покачал головой.

— Да нет, не из-за денег. Лина на деньги не жадная. Батя тоже не скопидом. Мама, конечно, горюет — она хозяйство ведет. По-разному понимаем жизнь, здесь корень спора.

Миша виновато произнес:

— Извини, что я сказал насчет тех женщин в такси. Тебя долго не было, мы встревожились. Показалось неудобным врать…

Кузьма нетерпеливо отмахнулся.

— Я не сержусь. Все равно сам бы рассказал, к кому и с кем поехали. Не в том штука. Поговорить надо. Тебя Степан о чем-нибудь выпрашивал насчет меня?

Миша осторожно ответил:

— Расспросов никаких не было. А почему ты интересуешься? Разве вы со Степаном ссоритесь?

Кузьма с минуту молчал. Он еще тяжело дышал после стычки с отцом, но старался сдержать себя.

— Ссор пока не было. Спаситель мой, я тебе уже объяснял. Но и любви никогда не будет. Хочу тебе объяснить, раз уж ты в мои семейные дела ненароком встрял. Уважаю Степана, он подлости не сделает, такой это человек. Но, между прочим, когда-то чуть до вражды не дошло. Он ведь с Линой раньше моего познакомился, они даже встречались, вместе в кино ходили. А потом я появился, он же меня к ней в общежитие привел, она тогда техникум кончала. Ну, естественно, Лина ко мне потянулась, а я к ней, ему и наставили нос. Заметил, что он за женщинами не ударяет? Подружек, конечно, заводит, только ненадолго. А почему? Тайком по-прежнему влюблен в нее. Ждет, пока мы с Линой поссоримся. Надеется, наступит тогда его время.

Миша, удивляясь, что Кузьма вдруг разоткровенничался, спросил:

— Он рассчитывает, что ты разлюбишь Лину?

Кузьма, вдруг рассердившись, резко ответил:

— Он не дурак. И в мыслях у него нет такого! Знает, что Лину я никогда не разлюблю. В самую большую ссору с ней поставь передо мной десять лучших в мире женщин и скажи — выбирай любую, всех отведу, обратно к Лине вернусь. Нет, Степан похитрей. Потихоньку клин между нами вбивает. Обиняком, с улыбочкой, с шуточкой… Исподволь внушает, что я у нее плох, что надо бы ей получше муженька… Такие ей всегда знаки внимания, такое почтение… Слыхал, как он сегодня: «Разве можно так на жену?» Думаешь, случайно вырвалось? С умыслом, голову дам на отсечение! Лишний разок подчеркнул, что я ей не пара, достойна, мол, лучшего.

— Преувеличиваешь, Кузя. Сказал, как всякий другой, и я бы так на тебя прикрикнул, да постеснялся. Не вижу тут тайного умысла.

Кузьма с горечью проговорил:

— Попал я в переплет, как теперь выбираться! Одно желание — скорей бы опять в море! Подальше от берега, подальше от попреков! В океане тоскую о береге, на берегу — душа рвется в океан! Вот же обстановка!

— Попроси у Лины прощения, — посоветовал Миша.

Кузьма долго молчал, сумрачно уставясь глазами в пол.

— Не получится, Миша. Начну извиняться, она что-нибудь резкое скажет… Не могу, когда на меня кричат! А если попрекают, так еще хуже… В землю ли тогда провалиться или скандал посильней зажечь… Мне того, что уже сказано, вот так хватит.

Он порывисто провел по горлу ребром ладони.

16

Матрена Гавриловна удивилась, что сын убежал, не зайдя к ней. Куржак объяснил, что времени не было, в непогоду на судах вахты усиливают, приходится выходить не в очередь. Больше всего он боялся, что она ненароком доведается о ссоре с сыном — объяснить, что наговорил Кузьма, было бы непосильно. Он все возвращался мыслью к их разговору: скажи кто раньше, что предстоит такое неожиданное узнавание родного человека, счел бы за оскорбление. Но разговор совершился — и в нем надо было разобраться, каждое слово, каждый гневный взгляд, каждый выкрик понять во всей доподлинности, без понимания становилось вовсе плохо. Куржак сказал, что поедет в Некрасово, очень уж тревожит шторм на заливе, но, выйдя на улицу, побрел к реке, а не на автобусную остановку.

Он прошел аллеями желтеющих кленов на Западную, миновал восстановленную и застроенную часть улицы, пошел дальше. После двух воскресников развалины переменились — без мусора, без битого кирпича и торчавшей из щебня арматуры, к реке уступами спускались остовы зданий, вычищенные, аккуратно выметенные каменные скелеты. Куржак не любил этой улицы, раньше по ней трудно было ходить, она мертво таращилась глазницами бывших окон, мрачно распахивала провалы уничтоженных ворот и парадных. И странное дело, после очистки мусора и завалов, улица не стала лучше, она стала даже хуже, в ней пропала дикая зелень, покрывавшая щебенку, острей чувствовалась мертвечина — и непроизвольно ощущалось, что окно происходит от «ока», а жилье от «жить», ворота от «воротить», парадное от «парадов», ступеньки от «ступать»: любое название было знаком движения, все вместе составляло жизнь, то самое, что было здесь войной начисто уничтожено. Куржак опускался в это ущелье каменных скелетов с неприязнью, то же испытывали и все ходившие здесь. Ощущения выражались одинаково: «Теперь-то строителям придется, хочешь не хочешь, поработать!»— было противоестественно сохранять в живом городе выстроившиеся рядами мумии.

Но сейчас Куржак торопливо спускался по аккуратно пригнанной брусчатке, не поднимая головы. Прохожих не встречалось, можно было вслух разговаривать с собой. И нужно было поговорить с собой, это было теперь, быть может, самое важное. И не для того, чтобы понять Кузьму — сын полностью осветился, — себя надо было высказать, перевести свои ясные ощущения в такие же ясные слова, в разговоре с сыном он только слушал, потом накричал, а не высказался, дело было, ох, непростое — отлить ощущения в слова, а без этого он ни у кого не найдет понимания.

Слова, однако, не шли. Унылое: «Ах, он торгаш!» сменилось таким же: «Спекулянт он!», все завершалось в приговоре: «Недостойный он моря!» И то, что испытывал Куржак, оставалось невыраженным, чувства были глубже слов, были острей и болезненней. И, забывая о словах, твердя их лишь механически, Куржак снова и снова погружался в свою обиду, и она все жгучей жгла, она была теперь в каждом уголке души и в каждом, самом крохотном, ощущении. И все в этих чувствах и ощущениях, так и не замкнутых в слова, было определенно, было четко, было до предела доказательно.

Куржак прошел мимо райкома партии, вышел на набережную, снова возвратился в кривые улочки, где целые дома соседствовали с разрушенными, прошагал мимо целлюлозно-бумажного комбината и вагоностроительного завода, подошел к «Океанрыбе».

Как обычно, и перед двухэтажным зданием треста, и в его коридорах было полно людей. Куржак не успевал подавать руку и отвечать на приветствия. Он подался к Березову, но Березов уехал в Клайпеду, там сдавали в эксплуатацию отремонтированные большие суда. У Кантеладзе шло заседание, из-за дверей доносились голоса, в приемной ожидали конца заседания пять человек, все капитаны — Куржак не стал занимать очереди.

Он вышел в коридор. Кучка рыбаков толпилась, у зеленого щита, где были вывешены портреты передовиков промысла. Люди были знакомые, известные капитаны и штурманы, а надписи сообщали цифры рейсовых успехов, призывали не задерживаться на освоенных рубежах. И на щите, среди портретов лучших матросов рыболовецкого флота, Куржак увидел сына. Кузьма с фотографии глядел уважительно: белый воротничок, галстучек, прилизанные волосики — совсем не таким предстал он сегодня перед отцом, совсем не с такими глазами презрительно отвергал укоры. А надпись прославляла отличного работника, энтузиаста океанического промысла — так и было выведено красным по зелени: «энтузиаст».

«Обманщик! — думал Куржак. — Всех провел! Ах, спекулянт!» И, медленно превращаясь из смутного ощущения в знание, в нем родилось понимание, что пришел он сюда напрасно. Здесь его сын ходит в передовиках, никто Кузьму иным в этом здании не ведает и не захочет иным узнать. Он здесь на щите показателей, в парадной рамке, он сам превратился здесь в показатель, в важнейший показатель отличной работы «Океанрыбы» — вот каких мы вырастили героев, вот на каких умельцев опирается промысел! И все, что он скажет о Кузьме, сочтут домашними дрязгами, до которых дела нет никому, кроме них самих. Да и что он скажет? Спекулянт? Торгаш? Обманщик? Поморщатся: не надо браниться, Петр Кузьмич! И побьют бранные выкрики фактами, отлитыми в бронь цифирья — перевыполнение норм такое-то, поощрений и благодарностей в приказах — столько-то, взысканий — ни одного! Гордиться надо таким сыном, Петр Кузьмич!

И, остановившись перед дверью в кабинет Соломатина, Куржак так и не протянул руки открыть ее. Он шел в управление треста увидеть прежнего начальника Кузьмы: ему пожаловаться, у него попросить помощи. Но теперь, еще до разговора с бывшим капитаном «Кунгура», Куржак понял, что и жалобы бесцельны, и помощи не будет. Разве не от Соломатина пошла слава о Кузьме, как о лучшем матросе? Разве не Сергей Нефедович представлял Кузьму к отличию и благодарности?

— Не поймет, — горестно пробормотал Куржак. — Ни в жисть Нефедычу не понять.

Из управления надо было уходить, пока не остановит кто-либо из знакомых и не начнет выспрашивать о делах, о семье, да еще вдруг не похвалит Кузьму. Но Куржак вспомнил о человеке, который один мог понять его. Этот человек в жизни Куржака сыграл поворотную роль, он первый, без длинных объяснений, без долгих просьб, десять лет назад понял, какой доли желает себе Куржак, и что сделать, чтобы тайное желание стало практическим делом. Это был хороший знакомый, доброжелательный, к тому же сосед — он не мог не разобраться, что мучило старого рыбака. С минуту Куржак поколебался — может быть, лучше прийти к нему вечером, домой, разговор тогда пойдет обстоятельней. Но откладывать разговор до вечера показалось непереносимым.

Куржак вновь поднялся на второй этаж «Океанрыбы», в угловую комнату длинного коридора. Он шел к Алексею Муханову.

17

Алексей удивился, когда увидел входящего Куржака. Рыболовецкие колхозы были связаны с трестом, но непосредственных служебных отношений между «Океанрыбой» и рыбаками-колхозниками не существовало. А все иные дела старый рыбак мог обговорить и дома, оба они вечерами, если выпадал свободный часок и погода была хорошая, любили потолковать в садике о служебных и семейных заботах. Алексей усадил Куржака в кресло, тот стал путано передавать, что случилось этой ночью с сыном. Алексей стукнул в сердцах кулаком по столу.

— Вот же негодяи! Третье ограбление на неделе! Между прочим, Семен Ходор давно на примете. И он, и с десяток его приятелей, таких же забулдыг. Найдем пропажу, не дадим наших рыбаков в обиду, хотя, сказать по чести, надо бы крепко всыпать твоему сыну, Петр Кузьмич, чтобы со всей рейсовой получкой в кармане не шел в подозрительную компанию. Сейчас я поставлю в известность милицию.

Он потянулся к телефону, но Куржак остановил его.

— Не надо милиции, Прокофьич. Шут с ними, с деньгами. Пропали, ну, и пропали. А то — расследование, допросы… И без того позору хватает.

Алексей с недоумением спросил:

— Чего же ты хочешь, Петр Кузьмич?

Куржак так же путано, с усилием подбирая слова, чтобы были разными и убедительными, а не только однообразным повторением фразы «Торгаш он и обманщик!», стал объяснять, что возмущает его в Кузьме. Удивление Алексея все увеличивалось. Со многими просьбами ходили к нему, многого требовали, осуществимого и неосуществимого, — с такой просьбой еще никто не приходил. И когда Куржак закончил жалобу, Алексей задумчиво сказал:

— Сложно, Петр Кузьмич… По линии производственной? Кузьма на самом высоком счету. И в быту поведения неплохого — не пьяница, не озорник, со скверными женщинами не связывался… Сегодняшнее происшествие — случайность, так все расценят. Скажу по чести — не вижу возможности, наказать его.

— А что работу свою честит, труд свой не любит — это как же? — с горечью спросил Куржак. — Так и оставить ему без укора? Что же получается, если народ охаивать начнет, что своими руками для людей делает?

Алексей мягко ответил:

— Понимаешь Петр Кузьмич, одно дело — проступок, другое — психология, то есть что человек чувствует. Не можем же мы привлечь Кузьму к ответственности, если он службу свою исправляет хорошо, но про себя не любит ее. Никому не прикажешь — люби! Приказать можно — делай свое дело честно, не порть, не манкируй. Лишь это в наших силах.

Старый рыбак с той же горечью произнес:

— Спустить ему с рук, что он неверный? Эх, не понимаешь ты меня!

Алексей возразил:

— Понимаю! И сочувствую! Только такое отношение и должно быть к своей работе, какого ты требуешь. Но пойми и ты меня. Не все я способен сделать, чего ты хочешь.

— Хоть бы поговорил с ним. Человек ты видный, авторитетный. Он прислушается…

— Обязательно поговорю, — пообещал Алексей. — Повод есть — безобразное ночное происшествие.

Куржак поблагодарил и ушел. В здании опустели все комнаты и коридоры — наступил обеденный час. Алексей не пошел в столовую. Он стоял у окна и смотрел на канал, наполовину заставленный судами, прижавшимися одно к другому бортами. Шторм продолжался, движение по каналу было закрыто — белые, быстро бегущие полосы исчеркали воду. Разговор с Куржаком взволновал Алексея. Он думал о Куржаке, о его сыне, о самом себе, вспоминал прошлое.

Алексей не любил воспоминаний. На каждый день хватало своих забот, чтобы рыться памятью в днях прошедших. О будущем приходилось думать чаще, чем о прошлом, будущее надо было создавать — подготавливать, обеспечивать, обосновывать — будущее всегда являлось насущной, каждодневной задачей, от которой не отвлечешься. Прошлое можно было не тревожить, оно было чем-то вроде развлечения — Алексей не разрешал себе развлекаться без пользы.

Но сейчас его заполонили воспоминания. Он смотрел в окно и видел то место, метрах в двухстах отсюда, нынешнюю улицу Западную, где четыре осколка, разом вонзившиеся в тело, свалили его на мостовую. Это было в апрельское утро, в тяжелое утро, когда дым пожаров заволок солнце, и город был словно весь в тумане. Да, так это было, он упал, пытался подняться и не смог, мимо бежали солдаты его полка, они преследовали бегущего врага, он еще видел огни выстрелов, но уже не слышал ни их, ни крика людей. А потом наступили полная тьма и тишина, в тишину вдруг ворвался властный женский голос: «Не дергайтесь, майор, последний осколок вытаскиваю!» — и снова была тьма и тишина. Лишь на третий день, уже после капитуляции гитлеровского гарнизона, он раскрыл глаза и увидел, что лежит в палате, на соседней кровати растянулся Березов, между двумя кроватями сидит на стуле, военный хирург, молодая женщина. Она радостно засмеялась, когда он, еще не понимая, плохо ему или хорошо, вопросительно посмотрел на нее;.

— Скоро поправитесь, майор! — сказала она. — Побивать рекорды в беге не сумеете, но прилично стоять на ногах будете. Даже прогуливаться с женщинами сможете, это я вам обещаю. А теперь знакомьтесь с вашим соседом, привезли вас одновременно и ранения у вас похожие, и выздоровление пока идет одинаково, так что быть вам друзьями.

Она словно в воду глядела, Мария Михайловна, молодой военный хирург, год назад закончившая институт. И с Березовым они стали друзьями, больше, чем просто друзьями — не всякие братья так душевно близки. И с женщинами он прогуливался, когда вышел из госпиталя, собственно, только с одной женщиной, — с ней, с Марией, оперировавшей его, и через два месяца ставшей его женой. «А ведь пришлось с тобой повозиться, Алеша, да ведь для себя старалась, знала, что спасаю будущего своего мужа!» — шутила она потом.

Алексей все смотрел в окно и вспоминал, как трудно было в те первые дни по выходе из госпиталя. Из армии демобилизовали по ранению, можно было уезжать в родные места, на Брянщину, а уезжать не хотелось. Вон там, на холме, неподалеку от нынешней пристани, он сидел в такой же солнечный сентябрьский день и глядел на канал и залив, и размышлял, как бы найти работу на полюбившемся месте. День размышлял, другой, неделю, потом пришел узнать в комендатуре, не нужны ли где люди, как он. А в комендатуре — единственной тогда власти в городе — гражданский инспектор, еще не снявший военную форму, только без погон, с привычной военной категоричностью заявил, что Алексей Муханов именно тот, кто ему позарез нужен, просто счастье, что пришел. Самое важное дело сегодня — вербовать переселенцев на пустующие после войны земли. Он, инспектор, с одного взгляда видит: в Муханове, бывшем политработнике, таится талант вербовщика, то есть политика, агитатора и организатора. Вот вам командировочное удостоверение, деньги на дорогу получите в кассе, билет на поезд заказан на завтра — действуйте, майор!

Проницательный инспектор, определявший талант людей с одного взгляда, если когда и ошибался, то не в случае с Алексеем. Тут он оказался прав: в своем родном городке на Брянщине Алексей завербовал на новые земли тринадцать семейств — и девять, приехав в Светломорск, объявили, что хотят в моряки, по крайности в рыбаки, только не на пашню. И хоть никто еще и моря не видел, а с рыбой встречались лишь с просоленой и вяленой, завербованные упрямо стояли на своем: столько чудес наговорил им о море земляк. А за Брянщиной была Псковщина и бобруйские земли, исконные лесные места, глухомань — вербовка прошла и там с успехом, но и оттуда коренные, от Рюрика и крещения Руси, лесовики помчались с семьями, с бедным скарбом и отощавшей живностью, лишь чудом сохранившейся в войну, не просто на новую, пустующую землю, а на еще более пустынные берега: «Шагаем в океан, товарищи! Меняем болота на пучину, лешего на водяного — где он тут обитает, не терпится познакомиться». Переселенцам, набранным Алексеем, растолковали, что водяных в море нет, а имеется Нептун с нептунятами, но водиться с Нептуном пока не к спеху — нужно подналечь на восстановление сожженных войной хуторов, привести в порядок заброшенное сельское хозяйство. Стало ясно, что вербовочная деятельность Муханова, хотя, в общем, и выгодна новой области, но отнюдь не объективна, а скорей пристрастна. Секретарь обкома партии по промышленности вызвал к себе энергичного вербовщика.

— Думаем взять вас в обком Инструктором по рыбному хозяйству. Вы, говорят, в своих родных полях очень уж насчет океана распространялись. Так вот, до океана когда еще доберемся, а возьмитесь сначала за местные заливы да побережье Балтики, организуйте рыболовецкие бригады. И кадры для морского промысла подбирайте, начнем потихоньку и такой организовывать.

Ошеломленный Алексей заикнулся было, что о море он всегда мечтал, но отнюдь не о рыбном хозяйстве, с рыбой, тем более морской, мало знаком. Секретарь обкома оборвал его: есть твердое мнение, что Муханов хороший политик, агитатор и организатор, а что еще надо партийному работнику?

Так началась жизнь среди рыбаков и для рыбаков — ровно четыре года в должности инструктора отдела рыбной промышленности обкома партии — четыре нелегких, внешне однообразных, но, может быть, самых плодотворных и поучительных года его жизни. И рыболовецкие бригады создавал при колхозах; и помогал немногочисленным вначале бригадам превратиться в самостоятельные рыбодобывающие колхозы; и вербовал из военных моряков кадры для «большого промысла», превращая недавних лихих морских волков и волчат в старательных рыбаков; и снаряжал сельдяные экспедиции в Норвежское море, к Лофотенам, на парусниках с романтическими названиями «Сириус», «Орион», «Кассиопея», «Арктур», «Орел»; и всех капитанов, штурманов и мастеров умножавшегося рыбацкого флота знал в лицо.

Как раз в тот первый год его деятельности инструктора по рыбной промышленности, и произошло знакомство с Петром Куржаком. Алексей вспоминал, как случилось знакомство, это воспоминание было сегодня необходимо. Истоки сегодняшнего огорчения и негодования Куржака лучше всего понять, возобновив в памяти, каким Куржак был тогда, кем стала для него в те дни его новая профессия.

Это было трудное время, вспоминал Алексей, — разруха, нехватка самого необходимого, скудные продовольственные пайки. Он, молодой инструктор отдела рыбной промышленности, выполнял строжайший наказ — усилить снабжение города свежими рыбопродуктами. «Превратим Светломорск потребляющий в Светломорск производящий!» — такие плакаты висели тогда на улицах, призыв повторялся в каждом номере газеты: инструктор вносил свою лепту в общее дело. На побережье промышляла моторыболовная станция, МРС — десяток траловых ботов, жалкая мастерская, «шарага», иначе ее и не называли. Но в «шараге» осели хорошие моряки, демобилизованные с флота. Лихие вояки, внезапно превратившиеся в рыбаков, тосковали, занятие было не по душе. Сейчас трудно вспомнить, кому явилась мысль объединить МРС с колхозами в одно рыболовное предприятие — Алексей с энергией претворил эту идею в жизнь.

В тот промозглый осенний день он выехал в Мураново не то городок, не то поселочек, к старому, с войны, приятелю Матвею Крылову, заместителю председателя Мурановского исполкома. Крылов в городке налаживал пекарни и бани, открыл магазин, очищал улицы от развалин — делал жизненно нужное, хотя и мелкое дело, и тоже тосковал, как и капитаны МРС, что дело не по душе. Он был способен к масштабам и покрупнее. Уговоры продолжались больше месяца, только в то утро Крылов согласился возглавить задуманное предприятие. Все порождало у него боязнь — и с рыбой встречался, лишь когда была на тарелке, и в промысловое умение бывших военных моряков не верил, и еще меньше верил, что найдет колхозников, желающих променять привычную землю на незнакомое море.

Встреча с Куржаком положила предел колебаниям Крылова.

Алексей с Крыловым приехали в одну из крохотных артелей, прикрепленных к МРС — девять дворов, четырнадцать мужчин, способных тянуть сети: команда на два траловых бота. Всего таких артелей было четыре по обоим берегам залива, двадцать восемь дворов, от первого до последнего — сотня километров по суше, километров двадцать водой. А рядом обстраивались полевики и животноводы — переселенцы занимали отремонтированные дома, в конюшнях ржали кони, по полям бродили крупные породистые коровы — люди оседали всерьез.

— Вот где новая жизнь устраивается, — сказал Крылов. — Разве выманишь кого на воду?

Над неспокойным заливом неслись хмурые тучи, то моросило, то переставало. На бревне у воды сидел рыжий человек и не отводил глаз от пустого простора. Алексей спросил, на что он загляделся.

— Красотища какая! — тоскливо сказал переселенец. — И есть кому-то счастье — плавают, рыбачат…

— И вы можете плавать. Рыбы здесь хватает, рыбаков мало. Идите к нам в рыболовную артель.

— Кто же меня теперь отпустит? — с унынием сказал переселенец. — Аванс взял, корову, жилье дали… Судьба наша — земля, а не море.

— Переменим судьбу! Вас как? Петр Кузьмич? Просите моего товарища, Матвея Ивановича Крылова. Он человек влиятельный и богатый — и направление переоформит, и аванс вернет, и с коровой и жильем наладит.

— Матвей Иваныч! — сказал переселенец. — Сделайте одолжение!

Он даже умоляюще сложил руки. Алексей с усмешкой посмотрел на Крылова. Тот пробормотал, что подумать можно.

— Люди на рыбу нужны, — сказал он неопределенно. — Бросаем людей на рыбу, бросаем людей…

— И меня бросьте, Матвей Иванович, — просил Куржак. — А к вам куда идти?

Крылов беспомощно оглянулся на Алексея. Инструктор коварно посмеивался. У Крылова не хватило духу признаться, что он пока не имеет никакого отношения к рыбным делам.

— Идти?.. У вас Добролюбово? Следующий поселок — Некрасово. Вот там откроем контору, туда и приходите.

После Крылов сердито выговаривал Алексею:

— Женил!.. Влиятельный, богатый! Где богатство? Где влияние?

— Все будет, Матвей Иванович. — Алексей не переставал смеяться: так хорошо получилось. — Сам видишь, с рыбаками устроится. А что контору надумал открывать в Некрасове, одобряю. Место хорошее, там и колхозную пристань возведем.

С того дня прошло немало лет. В открытое море лесовика не выпустили, но в заливе Куржак стал лучшим промысловиком. А в памяти Алексея навсегда запечатлелось лицо немолодого переселенца — умоляющее, растроганное красотой водного простора. Он не изменился, рыжий рыбак. Море по-прежнему было страстью души, не рабочей площадкой, как у его сына. И Алексей понимал, как жестоко Кузьма оскорбил отца. Все, что не удалось совершить самому, достигнет сын, так думалось отцу. А Кузьма нашел в море лишь профессию, саму по себе неприятную, но годящуюся для самовозвеличения. Отец — мечтатель, сын — честолюбец… Мечтатель и честолюбец? А, может быть, лучше сказать по-другому? Люди разных времен, эти двое, отец и сын. Кузьма — практичен, он ищет в своей работе, неважно, какая она, только пользу для себя лично. А что польза эта не деньги, не высокие должности, а почет среди товарищей, возможность погордиться перед ними, возвыситься над своим окружением — вопрос характера, такой уж это человек, Кузьма Куржак, что лишь превосходство над другими его влечет. С неменьшей охотой он пошел бы не в рыбаки, а в шахтеры, рудари, металлурги, сельские механизаторы, если бы увидел, что и там быстро заслужит такой же почет. Для этого человека его труд — средство возвышения. А для отца работа — призвание. Этот старый рыбак в труде своем нашел осуществление глубоких порывов души. Может, и не надо так выспренно говорить, слишком уж получится по-газетному, но ведь это правда: его труд — творчество. Завтра, наверно, труд каждого будет творчеством, каждая работа будет совершаться по призванию, а старик требует, чтоб это уже произошло сегодня, негодует на сына, что он не таков. Нет, пока еще рано требовать этого ото всех. Сегодня профессия не всегда подбирается по душе — часто идут, куда требуются работники, а не куда хочется. Да и всем ли заранее мечтается, кем быть? Слесарем или летчиком, агрономом или врачом? Всякая профессия хороша, если нужна, выполняй только, честно дело свое. А завтра, возможно, занятие не по душе, случайно выбранная профессия, станет странностью, будет прегрешением перед собой и обществом — проступком, а не работой, вот таким же прегрешением и проступком, в каких обвиняет Куржак своего сына.

Мысль, захватившая Алексея, в сути своей была проста, но ее надо было додумать до конца, чтобы точно представить себе все практические выводы из нее. Но обеденный перерыв кончился, надо было принимать посетителей. Алексей отошел от окна, вслух сказав себе:

— Вечером поговорю с Кузьмой дома.

18

Работа на метеостанции оставляла Шарутину много времени и для того, чтобы послоняться потом в одиночку по улицам, отделывая рождающиеся каждый день и каждый день с огорчением бракуемые стихи, и для встреч с друзьями. Друзей у малообщительного, но доброго по натуре штурмана было немного, зато все были верные, без ссор и размолвок — мрачный, угрюмо басящий Шарутин в любом споре предпочитал уступить, чем рассердить друга. Миша, сам не понимая, почему, стал одним из тех, кого Шарутин одарил своей дружбой и кого, на правах старшего, заботливо опекал.

— В субботу готовься к вечерку, — сказал он однажды Мише, забежав к нему на минутку. — Пригласительные билеты у меня в кармане. Нейлоновая рубашка у тебя есть? Без нейлоновой моряку нельзя, принесу свою. И галстук сменим, твой не смотрится. Чтобы в шесть был дома!

На другой день перед тем как идти к Мише, Шарутин заглянул на квартиру к Тимофею. Сергей Шмыгов, закончив свой, как он всем называл, «сухопутный ремонтный срок», уходил в океан на «Ладоге» Доброхотова. У Тимофея на столе стояла водка, кувшин кваса и разная закуска. Сам Шмыгов был уже изрядно навеселе, у Тимофея от выпитого тоже раскраснелось лицо. Между Тимофеем и Шмыговым сидел паренек лет восемнадцати — с первым пушком на румяном лице, застенчивый, угловатый.

— Мой моторист, Костей зовут, знакомься, — важно сказал Шмыгов. — Отчество тоже есть, даже и фамилия, только это для отдела кадров, на судне величания ни к чему. Салажонок! Я его в мастерской нашел, обучил двигателю, теперь буду в моряки выводить. Жуткое дело, каким станет человеком! Ты меня знаешь, Паша, у меня слово — гиря. Теперь давай прикладывайся, и мы с тобой.

Шарутин не заставил себя вторично просить: Закусывая, он показал на Костю — тому ничего не налили:

— А моториста почему обходят?

— Нельзя, — строго сказал Шмыгов. — Пока две тонны морской волны не выхлебает, хмельного не разрешу. Так и меня батя когда-то учил: «Испей досыта соленой водички, там можно и на водочку приналечь».

— Сегодня уходите? — спросил Шарутин.

— Завтра утром. И Тимофея возьму, пусть посмотрит каюту стармеха. Двоим там не лечь, а сидеть могут с полдюжины.

— Прогноз на завтра неважный, — предупредил Шарутин. — С запада накатывается ветерок. Как бы вам на денек не задержаться.

— Завтра уйдем! — уверенно сказал Шмыгов. — Ведь послезавтра что? Понедельник! Чтобы такой старый морской волк, как Борис Андреевич, в понедельник вышел? Да ни в жисть! Теперь слушай мой наказ, Тимоха, — обратился он к Тимофею. — Два пункта. Исполнение обязательное. Первый. Чтобы к моему приходу обженился с Анной. Ставлю тебя в известность: сегодня утром, тебя тогда не было, поставил ей ультиматум: либо пусть съезжает на другую квартиру и живет там сама по себе, либо прекратит издевательство над тобой.

Тимофей даже побелел от огорчения.

— Какие издевательства, побойся бога, Сережка!

— Пусть выходит за тебя. Так и приказал: к моему возвращению из рейса чтобы забраковались. И добавил: говорит тебе, Анна, Сергей Шмыгов, а слово Шмыгова веское — по пуду буква.

— Сколько вы о вашей соседке рассказываете, а я ее ни разу не видел, — сказал Шарутин. — Какая она все-таки из себя?

— Уже говорил тебе — невредная. Кто говорит, даже красивая. В общем, все на месте, что требуется. Тимофею будет жена подходящая.

— Что же она ответила на ультиматум? — полюбопытствовал штурман.

— Смеялась. Что с нее возьмешь? Сказала: что-то Тимофей мне пока не объяснялся. Короче, Тимоха, бери быка за рога, а корову за бока. Завтра объяснись: хочу тебя, Анна, и точка на твоей одинокой судьбе. По-другому говорить запрещаю.

— Подсуропил ты мне, Сергей! — Тимофей все качал головой. — Чтобы так разговаривать с ней!

— Только так. Шмыгов друга в беде не оставит, это знай твердо. Теперь второе. Готовься ко второй перемене судьбы. В следующий рейс возьму тебя с собой. Хватит землю топтать, сделаю из тебя моряка.

— Да у меня голова кружится, чуть волну увижу! И плавать не умею. Какой из меня моряк?

— Неважно, что голова кружится и что не плаваешь. Научим. Тебе скоро жену содержать, а у нее дочь подрастает. Не на сухопутные же свои барыши! И потом знай: я к тебе второй год присматриваюсь. Будет из тебя моряк!

Шарутин выпил еще рюмочку и пошел к Мише. Нейлоновая рубашка, принесенная штурманом, пришлась Мише впору. Штурман сам вывязал другу галстук. Миша покрасовался перед зеркалом.

— Аполлон! — восторженно воскликнул Шарутин. И уже обыкновенным голосом добавил: — Хватит вертеться перед зеркалом, а то сам в себя влюбишься. Был такой печальный случай в древности с неким Нарциссом, хорошего ничего не получилось.

Праздничный вечер с танцами был устроен в клубе вагоностроительного завода. Миша с Шарутиным на торжественную часть опоздали, а к танцам успели. Миша встал в стороне и осматривался, все были незнакомые, он уже стал досадывать, что согласился пойти в клуб. Шарутин, пропавший в толпе, привел к нему Катю.

— Танцуйте, дети мои, — сказал он великодушно. — Уступаю тебе, Миша, первенство и не требую за это чечевичной похлебки, как сделал в старину один известный исторический деятель. Но второй танец мой, помни это.

Миша танцевал плохо, но Катя с таким увлечением кружилась, что его неумение не мешало. Она очень рада с ним встретиться, о том совместном воскреснике у нее остались самые лучшие воспоминания. У них в клубе часто бывают вечера, она приглашает Мишу приходить. В дни, когда нет танцев, показывают кинокартины, тоже захватывающе интересно.

Первый танец закончился, и Катю перехватил Шарутин. По залу шла Анна Игнатьевна, Миша пригласил ее на танец.

— Век вас не видел, — сказал он, танцуя.

— Всего три недели, — поправила она весело.

— Неужели три только недели? Как же медленно шло время!!Вы не заметили?

— Нет, не заметила. У меня время всегда идет одинаково. А вот у Кати, с которой вы только что танцевали, время тоже замедлилось, она с нетерпением ждала этого вечера. И она часто вспоминала, как вы хорошо с нами работали. Мне кажется, вы произвели на нее впечатление.

— Мне это все равно, — сказал он равнодушно. — Я о ней не думал. Другая у меня на уме.

— У вас есть другая девушка? — сказала Анна Игнатьевна с сожалением. — Жаль Катю, она огорчится. А почему вы не привели с собой свою подругу?

— О вас я думал! С того дня, как повстречались у памятника, все о вас думаю. А когда вы посмеялись надо мной на воскреснике, так особенно!

Анна Игнатьевна попыталась освободиться, он не пустил. Танец был в разгаре.

— Почему вы меня не уважаете? — сказала она с упреком. — Чем я заслужила такое обращение?

Он смешался.

— Вот еще — не уважаю! Нет, серьезно — очень думал о вас.

Музыка кончилась. Анна Игнатьевна быстро отошла. Настроение Миши вконец испортилось. Катю окружили заводские пареньки. Шарутин опять где-то пропал. «К чертовой матери, — думал Миша, — наплюю на все и потопаю домой, нечего мне делать на чужом празднике.» Он пошел к выходу.

В вестибюле Анпилогова принимала от гардеробщицы пальто.

— Надо бы докончить разговор, Анна Игнатьевна, — подойдя к ней на улице, сказал он с угрюмой вежливостью. — Кстати, провожу. Ночью небезопасно, сами знаете.

Она кивнула головой. Несколько шагов они прошли молча. Потом он заговорил. Что она имеет против него? Слова его всегда мягкие…

Она сказала с досадой:

— Да не в словах дело. Вы нехорошо на меня смотрите.

— Смотрю, как на всех женщин.

— Именно. Как на всех женщин, за которыми ухаживаете. Для ухаживаний я вам не гожусь.

Нет, он и не думал за ней ухаживать. Ухаживания ему не по характеру. Пережиток, смешной в век равноправия. У мужчин с женщинами сейчас норма — договоренность, а не ухаживания. Он к ней — ты мне нравишься, давай встречаться. Она ему — можно встречаться или — не хочу, проваливай поздорову. И всё. Идеальная простота.

— Та самая простота, которая хуже воровства.

Он с насмешкой посмотрел на нее. Идеалов ищете? Между прочим, в любви и воровство — законно. Поцелуй украдкой, а если серьезное свидание, так запершись, по принципу: бог послал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел.

— Это не мой принцип. Я женщина старой школы.

— Где вы, кстати, живете?

— Уже надоело провожать?

— Приятно идти, хочу продлить удовольствие.

— Живу в бывшем доме.

— Почему в бывшем?

— Разрушен очень. Третий год обещают приступить к восстановлению и третий год откладывают.

С проспекта Победы свернули на Кутузовскую. Анна Игнатьевна сказала, что с завода обычно возвращается этой дорогой. По зеленой, в цветах, Кутузовской прогуливаешься, как по саду. Миша согласился: улица хорошая, хотя на ней ни магазинов, ни кафе — для веселья такие улицы мало пригодны, а к прогулкам располагают.

Анна Игнатьевна свернула в плохо освещенную улицу. Сперва шли восстановленные дома, затем стали попадаться развалины. В руинах промелькнули две мужские тени. Анна Игнатьевна ускорила шаг. Миша сказал:. — Вы, оказывается, трусиха?

— Ужасная! Ночью иду домой, дрожу от каждого шороха.

— Со мной не боитесь?

— С вами я побаиваюсь другого.

Если бы она не сказала так, он вежливо довел бы ее до дому, чинно раскланялся. Вдруг озлившись, он схватил ее, стал целовать. Она вырвалась, побежала вперед.:

Он молча смотрел ей вслед. Болван, дубина безмозглая! На старуху польстился. Нужна тебе старуха! Он зашагал назад, удивляясь и негодуя. Вот уж невозможная баба, отбивалась, будто ее душили. Радуйся, что молодой парень тобой увлекся, ноги мне целовать надо, а не отбиваться, дуреха ты!

У дома, где мелькали тени, он остановился. Сдурел, совсем сдурел! Отпустил женщину одну в развалки. И она, идиотка, неслась, не помня куда!

Он побежал обратно по темному переулку. Липы шумели раскидистыми кронами. Он остановился, прислушался. Издалека донеслось испуганное восклицание. Он кинулся на крик. К Анне Игнатьевне приставали два подвыпивших парня, один низенький, другой повыше. Высокий схватил ее за руку, она вырывалась.

— Ладно, не кочевряжься, мы хорошие! — услышал Миша пьяный голос. — Ну, поцелуем, ну, обнимем, пятна не останется!

— Пустите, я позову на помощь! — крикнула она и вырвала руку.

Она побежала, они, захохотав; припустились за ней. Миша нагнал низенького, ударил его в плечо. Парень пошатнулся, позвал товарища.

— Наших бьют! — закричал высокий, оставив Анну Игнатьевну. — Что такое? Кто позволил?

Он бросился на Мишу. Миша едва успел ответить на удар, как налетевший низенький боднул его головой. Миша пошатнулся, низенький ударил кулаком в живот. Охнув от боли, Миша свалил низенького на землю; Теперь остался один высокий, он после крепкого удара отступил. Миша услышал отчаянный крик Анны Игнатьевны — низенький выхватил нож, она, вцепившись в его руку, пыталась не пустить его к Мише. Миша с такой яростью вывернул локоть нападавшего, что тот, завопив, выронил нож и опять повалился на землю. Миша ударил его ногой, схватил нож и кинулся на высокого — в руке у того тоже сверкнуло лезвие. Высокий помчался к ближайшему разрушенному зданию, за ним удрал и вскочивший второй. Миша кинулся было вслед, но Анна Игнатьевна обхватила его и твердила:

— Не пущу! Не пущу!

И лишь почувствовав, что ярость в нем утихает, она перестала кричать: «Не пущу!» и разжала руки. Миша со смехом показал трофей:

— Храбрецы! К одинокой женщине сильны разбежаться, а мужика побоялись.

— Выбросьте эту мерзость! — с содроганием попросила она.

— И не подумаю! Или на память оставлю, или в милицию занесу. — Он взял ее под руку, заглянул в лицо. — А вам не везет, Анна Игнатьевна! От меня убегали, а на кого угодили? Как же теперь прикажете мне держаться?

— Проводите меня, Миша. Одна я и шагу побоюсь сделать. От пережитого испуга она ослабела, шла медленно. Они приблизились к большому дому.

— Вот те на! — сказал Миша с удивлением. — Знакомое местечко! Тут же Тимофеевы хоромы.

— Тимофей — мой сосед.

— Ах, вот оно что! Что же он вас не встретил? Он же всегда встречает с завода соседку — вас, вероятно.

— Он сегодня провожает в море Шмыгова. А я сказала, что дойду с друзьями без приключений.

— И, точно, дошли. Правда, не с друзьями, да и приключения были.

Она поднималась с трудом, на каждом этаже отдыхала. Перед дверью ее квартиры он сказал:

— Бледны вы — страх! Не вызвать ли врача?

Она покачала головой, силилась улыбнуться, но дрожащие губы не складывались в улыбку.

— Тогда поднимите дочку, пусть заварит чаю покрепче.

— Варя выпросилась ночевать к подруге.

— Может, остаться? Нехорошо покидать вас одну в таком состоянии. Я могу пристроиться на диване или на полу.

Она кивнула.

— Посидите несколько минут, я успокоюсь…

— Я не тороплюсь, можете не волноваться. Да придите же в себя!

Он дружески положил ей руку на плечо. Рука была в крови.

— Вы ранены! — вскрикнула она. — Боже мой, вы ранены!

— Не моя, того низенького. Он поранил себя, когда я вырывал нож.

Она протерла ему полотенцем руку. Раны на руке не было. Она с облегчением сказала:

— Я не простила бы себе, если бы вы пострадали из-за меня. А теперь, пожалуйста, уходите.

Он стоял и смотрел на нее, дыхание, у него опять стало неровным. Она хотела отойти. Он обнял ее, целовал лицо и шею. И сейчас у нее не было сил и не было желания отбиваться.

19

Он лежал, утомленный и довольный, и все говорил. Анна Игнатьевна положила руки под голову, смотрела в потолок. На потолке бегал зайчик от уличной лампы, лампа раскачивалась — опять с моря налетел ветер. А березка, выросшая на балконе, так перегибалась, что порой закрывала мятущейся кроной все окно. То, что произошло у Анны Игнатьевны с Мишей, было и хорошо, и плохо — она не знала, чего больше, хорошего или плохого.

Миша говорил о ней. Она покорила его с первого взгляда — он сказал с «первого глаза». Он закрывает глаза и видит, как она идет вдоль братских могил. После второй встречи дошло до того, что дня не проходило без мысли о ней. Про себя твердо постановил: добуду Анну! А что он задумает — все! Из-под земли достанет, из облака утянет!

— Ну, и как — добыл Анну? — спросила она.

Он захохотал, притянул ее к себе. Он делом доказывал, что добыл ее. А было непросто, ох, непросто — признавался он, счастливый. Как же она отваживала от себя! Но он знал — рано или поздно они подружатся. Такими парнями женщины не разбрасываются. Она ведь одинокая, а свято место пусто быть не должно.

— Вот как? Чем же ты заполнишь мою пустоту? В мужья себя предлагаешь, что ли?

Он смеялся еще счастливей. Зайчик на потолке уже не метался оголтело, а перебегал неспешно из края в край. И от того, где находился зайчик, мрак в комнате то густел, то разреживался. Временами Анна Игнатьевна отчетливо видела Мишино лицо, временами оно пропадало в темноте. Что общего между этим молодым шалопаем, бесцеремонно хвастающимся своими сердечными победами, и тем храбрецом, ринувшимся на двух хулиганов? Это были разные люди, она не могла соединить их, а соединить непременно надо было, иначе становилось совсем плохо.

Миша отсмеялся и заговорил. Что ж, Анна в жены подошла бы, да разницу в возрасте не перечеркнешь. От одних приятельских смешков изведешься.

— Спи, четвертый час! Разве можно так с женщиной говорить?

Он разволновался, ему не хотелось ее огорчать. Он привлек ее к себе, она отвела его руку.

Зайчик, покачиваясь на потолке, сумрачно, как лампада, озарял комнату. Балконная березка билась в окно, как огромная черная птица. Нет, он ничего не понимал, он все больше сбивался на игривый тон. Не надо же сердиться, Анечка, я же без обиды. Все, что нужно тебе — скажи только! Пыль буду сдувать с тебя, колесом вертеться вокруг, охраню так, что и близко никто не сунется! Такая уж судьба свободных парней — заполнять одиноким женщинам житейскую пустоту. Поддаемся требованиям жизни.

— И много раз тебе приходилось поддаваться требованиям жизни? Спи, Михаил, я устала.

Он еще поболтал и уснул внезапно. Анна Игнатьевна слышала его дыхание, ощущала жар его тела. Она положила руку ему на грудь, под рукой гулко билось сердце. Она закрыла глаза, чтобы не видеть мебели, тускло выступавшей из мрака. Сколько раз, и не только зимой, она мерзла под этим одеялом, ей всегда не хватало собственного тепла. Сейчас тепла с избытком, одиночество кончилось — временно прервалось. Она зябко передернула голыми плечами, набросила на себя одеяло. Еще никогда она не была так обидно одинока, плохого много больше, чем хорошего. Так мало нужно, чтобы покорить тебя — быть человеком, а не подлецом… Ты схватила его, не дыша, ты умерла бы, если бы он побежал за теми двумя, он поддерживал тебя за локоть, когда ты оступалась, ты вздрагивала, ощущая пальцы, сжимавшие твою руку. Вот он лежит рядом, на время полностью твой — ты счастлива?

— Не удалась, — сказала она вслух о своей жизни. Миша, вздрогнув, что-то промычал во сне. Она повторила как приговор: — Не удалась!

Она тут же молчаливо запротестовала. Несчастной она не была. Жизнь ее, если вдуматься, скорее счастлива. Все было в жизни — и друзья, я здоровье, и дочь Варенька — чего еще? Ей не в чем упрекнуть себя, нечего стыдиться — жизнь шла по-хорошему!

— Моя жизнь, — сказала она горько. — Она была не хуже жизни моих сверстниц, рожденных в тысяча девятьсот двадцать четвертом.

Она вспомнила школу в Ленинграде — пятиэтажное здание, широкие окна, светлые классы и коридоры. Школу построили в тридцать пятом году, в конце сорок первого учению пришел конец, — чуть ли не всей жизни конец, — так иногда в тот год казалось. Она видела выпускной вечер, в их классе было поровну мальчиков и девочек — четырнадцать девочек, четырнадцать мальчиков. Оля, Светлана, Кира, Маша, еще Маша курносая, еще Оля беленькая, Татьяна, Галя, Липа, Рая, Фатима… Кто еще? Тамара, Фроня, нет Тоня… девочек она уже забывает, лиц уже не помнит, лишь имена звучат. А мальчиков видит всех. И низеньких Лешу и Гошу, и забияк Васю с Семеном, и высоких Петра и Павла, и остроумного Мирона, развязного Оскара, рыженького Мишу и Костю с Давыдом, и Федора с Тришкой, всегда хохочущим Тришкой… Их давно нет в живых, а она видит всех, боже мой, живые забываются, себя забывают, а мертвые вечно живут, им уже не измениться, все в них — навеки. Одним навеки — нет двадцати, другим навеки за двадцать, как написал кто-то в режущем сердце стихе! И Тришке, и Николаю, и Федору, и Павлу, и твоему Косте — всем им навеки за двадцать, остальные не преодолели этого рубежа, им навеки до двадцати!

Не плачь, глупая, на все горе в мире не хватит слез. Тебя вывезли в марте сорок второго, почти все вы, девочки, выжили, а мальчики погибли, те, кого ты навеки помнишь. Так странно, так невозможно горько — все они погибли, мальчики твоего класса, сверстники двадцать четвертого года. Вы уговаривались встретиться после войны в школе, многие девушки явились, другие прислали письма — ни один мальчик не прибыл и не написал, с того света не возвращаются… Говорю тебе, не плачь. Да и потом, поговорим рассудительно, не было там твоего любимого. Это были друзья, не возлюбленные. Ни одного ты не ждала в свой дом.

Но они не пришли с войны, и дом твой остался пуст. Люди, любившие тебя, погибли, и еще миллионы погибли, среди несвершившейся любви была и та, которой не хватило тебе и еще двадцати миллионам женщин, оставшихся, как и ты, одинокими. Милый близорукий Костя подарил тебе стихи в выпускной вечер, рифмованное предложение руки и сердца, — помнишь? Я все помню, я все вечно помню, я ответила ему: «Никогда, Костя!» Я тогда никого не любила из своих мальчиков-сверстников — соученики, друзья, не больше. Что осталось от моего «никогда»? Только то, что никогда мне не забыть этих слов, лучших в моей жизни не было, а я не понимала, я ничего, дура, не понимала!

В моей душе исходит кровью рана,

И я кричу, кричу вам: «Анна! Анна!»

Но глуп мой крик. Ведь я же первый дам

Пример беспомощности и боязни.

Нет, к дому вашему не зарасти следам.

Я вас хочу. Фанатик хочет казни.

Странно. Костя говорил мне ты, и в письмах тоже писал ты, а в стихах я были для него — вы. И лишь в том письме, от восьмого апреля, впервые появилось ты: «Тебе, дорогая Анна», а на конверте он надписал: «Доставить Анне Анпилоговой, моей подруге». Просто доставить, а не «доставить, если не вернусь», он знал: будет то, что он напророчил. И больше ничего уже не было от него, только конверт с надписью и эти шесть строчек, последние шесть строчек в его жизни:

Рассвет и разведка. Короткий бой.

На всякий случай — простимся с тобой.

Рассвет превратится в пожарище дня,

И, может, уже не будет меня.

Но будешь ты, когда кончится бой.

И буду я — в тебе и с тобой.

Ты читала эти прощальные строчки, замирая, у тебя не хватало сил на слезы — слезы пришли потом. Сколько лет ты не вынимала того конверта, все ты в нем помнишь, каждую букву, каждый штришок карандаша… Костя навеки во мне и со мной — очень тихий, близорукий, всегда один и тот же, ему уже не измениться…

И Николая я помню, отца Вари — он вечно во мне. Николай погиб в сорок шестом от пули бандеровца, через полгода после его смерти родилась Варенька. Уезжая, он просил тебя расписаться в загсе. Почему ты отказалась? Неужели, и вправду, ждала Костю? Подождем, сказала ты, подождем, Коленька, тебе скоро демобилизовываться — тогда распишемся. Пулей демобилизованный, он не оставил даже фамилии в метрическом свидетельстве дочери, у тебя даже фотографии его не сохранилось. Все равно, я его помню, он похож на Варю: те же кудрявые темные волосы, вздернутый нос, полные губы, широкие брови. Он плохо выговаривал «л», «хвеб» говорил он вместо «хлеб». Варя тоже не выговаривает «л», и ты не учила ее говорить правильно, так тебе милее. «Хвеб», говорит Варя, и ты смеешься, а она обижается. Даже голоса похожи, те же милые вскрики и звонкий смех, звенящий металл, если что не по нраву — копия отца.

Нет у нее отца, откуда взяться отцу, если мать, одинокая женщина, так и не выбралась замуж — в метрике черный прочерк. Двадцать миллионов одиноких женщин — а сколько детей без отцов? Наши несбывшиеся мужья унесли в могилы военных лет свою любовь к нам и свои несовершившиеся росписи в загсовских свидетельствах, нам остались вот эти — временно холостые. И нельзя им грозить карою алиментов, укоризной общественного осуждения! Двадцать миллионов женщин нельзя преждевременно списать в тираж! Столько десятилетий, столько веков так презрительно, так осуждающе звучали слова «одинокая женщина», чуть ли не иносказание для блудниц и обманутых дур, а сейчас столько сочувствия в этих словах, они вызывают такое желание помочь, облегчить твою участь, иные одинокие матери требуют чуть ли не уважения к своему одиночеству — почти как к почетному званию… Нет, я понимаю, иного выхода нет, будь я всем народом, я действовала бы только так. Но я не весь народ, я только маленький человек, у меня болит мое маленькое человеческое сердце. Скоро, скоро природа сделает свое дело, тогда и падут загсовские запреты — Варе они уже не грозят, ее поколению мужей хватит.

Запреты, говоришь? Кому запреты, а кому привилегия. Вот он лежит рядом с тобой, красивый, молодой, упоенный своим маленьким мужским успехом, ничего в тебе не понимающий — кто ты, в сущности, для него? Ты для него — часть естественной его добычи. Он владеет ненаписанной, но всем подразумеваемой лицензией — эти охотники за одинокими женщинами, так и называют свое занятие, рабочий любовный термин — добыть… Обычная, обычная для сегодняшних условий добыча, не легкая, конечно, даже означенную в лицензии добычу нужно еще выследить и одолеть в борьбе — очаровать улыбками, задурить словами, прийти в трудную для тебя минуту на помощь…

Нет, ты не смеешь так думать! Он кинулся спасать тебя, чтобы спасти, а не заполучить в постель. И он рисковал собственной жизнью! Он платил огромную цену за твое доброе расположение, будь честна — ты не стоишь этой цены! Ах, я не знаю, чего стою и чего не стою! И почему я действую так, а не иначе, я тоже не знаю. Ты возвратилась после войны в Ленинград, в Ленинграде ты жить не смогла, здесь погибли от голода твои родители, все напоминало об утратах. Надо было ехать на Киевщину, там родители Николая, они любят Варю, даже не освященную официальными бумагами — просто Варю, Вареньку, Варьку, дорогую внучку, так похожую на их сына… И ты уже собиралась перебраться к ним, но вдруг помчалась сюда, на пепелище крепости, под фортами которой погиб Костя, в этот медленно нарождающийся Светломорск. И здесь ты разыскала фамилию Кости, одну из тысячи двухсот фамилий, выгравированных на гранитных плитах братской могилы, стояла перед ней, стоишь перед ней, не можешь оторвать от нее заплаканных глаз. Живого ты отвергала его, к мертвому прибегаешь каждый свободный час… Его нет, твоего Кости, никогда не бывшего твоим — он вечно с тобой, вечно в тебе!

Она встала, накинула на себя халат, подошла к окну. Березка так отчаянно билась кудрявой головой в стекло, словно за ней гнались и она умоляла впустить ее. Отчаяние грызло Анну Игнатьевну.

Еще никогда, в самые трудные часы своей жизни, ей не было так безысходно худо. И отчаяние происходило от того, что она понимала, почему худо и почему нельзя ничего сделать, чтобы стало хорошо.

Она присела на подоконник, продолжала терзать себя трудными мыслями, продолжала молчаливо спорить с собой. Ах, к чему негодовать на парня, которому удалась легкая связь! Все мужчины любят хвастаться победами. Будь честна с собой — в сотню, в тысячу раз все было бы лучше, если бы оно было таким, как ему вообразилось! Так просто его понимание — мне удовольствие, тебе удовольствие, а придет час — без обиды расстанемся. Нет, не так все повернулось! И не нужно вспоминать о Косте, не любила ты доброго, великодушного, умного Костю, ты только память свою о нем любишь. Николая лишь начинала любить, до настоящей любви не дошло, она была бы, правда, настоящая любовь, но Николай погиб — любовь не созрела, ты не умела быстро влюбляться. Ты влюбляешься рассудком, не одним сердцем, уж такова твоя натура, так ты раньше думала о себе. А в этого сорванца, смелого и грубого, нежного и наивного, влюбилась! Влюбилась сразу, беззаветно и безответно, влюбилась безрассудно. Только так и назвать твое чувство — любовь без ума!

Нет, сказала она себе, нет, я не ханжа. И если бы было, как вообразил себе Михаил, мне стало бы легче — одинокая женщина, мечтающая хотя бы о временном друге, красивый парень — на роль утешителя! Сколько я знаю таких пар — еще ни одну женщину не осуждала! Я понимаю их всех, каждой сочувствую. Не мне бросать в них камень! Если и не на деле, не под одеялом, то в ночных своих мечтах я не раз была такой женщиной — хотела ею быть, во всяком случае! Вспомни того инженера с судоремонтного, он так и брякнул, приглашая в кино: «Как же будем играть, Анна Игнатьевна, в любовь или только в удовольствие?»— а ты весело возразила: «Играть — ни в то, ни в другое. А любить — как получится!» Любви не получилось, он ухаживал за тобой с месяц и отстал. И ты ведь втайне досадовала, что не нашлось в тебе силы хотя бы поиграть в любовь!

Нет, как все странно произошло! Они подошли оба, он и Юрочка, ты вздрогнула, на секунду показалось, что Костя идет навстречу. Показалось и прошло — и больше не кажется. Но Михаила, твоего теперь Мишу, запомнила, ты уходила от памятника, ни разу не обернулась, но видела его, он был с тобой — весь тот день! Почему ты думала о нем? Почему видела его? Ты прикрикнула на себя: «Перестань, это же еще мальчишка!» И вспомни, как ты узнала его, когда вы расчищали завалы. Он с другом показался в конце улицы, лиц не было видно, но ты его сразу узнала. И у тебя задрожали коленки, ноги стали как ватные, ты сказала подружке: «Ох, устала!» — и присела на горку кирпича. Михаил приближался медленно, ты приказывала себе успокоиться, успокоилась, даже шутила с ним. Ничего твоя наигранная веселость не изменила, свалилось на тебя это горе — любовь к парню моложе тебя на добрый десяток. Ты только одного не знала — как сильна нелепая твоя любовь, а если бы знала, то, может быть, и не дошло до сегодняшней ночи! За себя побоялась бы!

Будь честна, говорю тебе — будь до конца честна! Ты шла на вечер и думала — может быть, встречу Михаила, погляжу издали, напоминать о знакомстве не стану. Так ты обманывала себя. Сама захотела броситься в пламя! И когда пришел этот час, которого страшилась и желала, ты ведь была счастлива, может, впервые в жизни счастлива, нет, не лги, без «может» — впервые в жизни счастлива! А потом убоялась громадности счастья, стала прикидывать, чего больше, хорошего или плохого, стало страшно, что парень, так легко овладевший тобой, дороже всего я всех. Ох, как же правильно назвал это чувство Костя — в тебе и с тобой!

Нет, нет, и это неправильно — не в постели, не в его объятьях, еще до того ты поняла, кем он стал для тебя. Там, на улице, когда у хулигана сверкнул в руке нож и ты схватила ту руку, разве не заметалась в тебе, как живая, мысль: «Лучше пусть ударит меня, только не его!» И разве у тебя не упало сердце, когда ты в комнате увидела на Михаиле кровь? С какой радостью ты отдала бы всю свою кровь, только бы вызволить его из беды. Он в беду не попал, ему не нужна твоя кровь. Ему нужно немного удовольствия — это все, чего он добивается. А потом ты ему приешься, удовольствие потеряет остроту — он помашет ручкой на прощанье, еще поблагодарит за приятные часы. В тебе и с тобой! Он уже не будет с тобой, он уйдет. А то, что в тебе, разве вырвать из себя? Как жить тогда?

— Нет, нет! — сказала она вслух. — Говорю тебе — нет! Зайчик, застывший на потолке, стерся, ночь переходила в рассвет. Черное окно посинело, потом стало бледнеть, балконная березка уже не билась в окно мятущейся головой. Анна Игнатьевна подошла к кровати, залюбовалась Мишей. Он лежал на спине, ровно дышал, он был красив — широкие плечи занимали две трети кровати. Она прильнула к нему и тихо целовала его грудь и руки.

20

Миша, проснувшись, увидел, как Анна Игнатьевна, одетая, сидит у стола. Он подошел к ней, поцеловал В шею. Она отстранилась.

— Просьба, Михаил. Не будем повторять того, что было. Он смотрел на нее во все глаза.

— Что-нибудь случилось?

— Да, случилось. Эта ночь была ошибкой. Больше таких ночей не будет.

Он покраснел, шумно задышал.

— Я обидел тебя?

— Нет. Ты меня вчера выручил… Но не хочу такой ценой оплачивать свое спасение.

— Заладила одно — спасение! — сказал он с досадой. — Никакая это не цена, а просто мое сердечное отношение.

— Оно меня не устраивает.

Он сел рядом. Такой чужой она не была, даже когда прогоняла его на улице.

— Не понравилось, значит? — снова заговорил он.

— Не понравилось.

— А что не понравилось? Что замуж не беру?

— Я не дура, чтобы искать молодого мужа. Но и в любовники ты мне не годишься.

— Не гожусь? — Он зло усмехнулся. — А почему?

Он впился в нее негодующими глазами. Она отодвинулась.

— Молчишь? Тогда сам скажу — почему. Причина за стеной. И зовут ту причину — Тимофей. Неудобство, конечно, — сразу двоих иметь.

Она побледнела, сказала глухо:

— Зачем ты меня оскорбляешь? Разве я сделала тебе что-нибудь плохое?

— Так-таки не сделала? А что приласкала — и прогоняешь? Что целовала да еще так горячо — и чуть не плюешься. Над Тимофеем измываешься, теперь за меня принялась?

Она вскочила, гневно показала на дверь.

— Уходи. Я не хочу тебя слушать. Он не двинулся с места.

— Еще бы ты хотела! Сразу, сразу себя выдала: когда заговорил о Тимофее — вся затряслась! Шмыгов когда-то высказался — силой заставлю их пожениться, хватит его мучить!

Она все же нашла в себе силы сказать спокойно:

— О ком ты хлопочешь — себе или о Тимофее?

— О тебе! Раскрываю, какая ты есть.

Она медленно подняла на него глаза. Он запнулся, такая в них была мука. Он еще и догадываться не мог, что месяцы предстоящей разлуки будет помнить ее только такой — покорно принимающей оскорбления, побледневшей от внутренней боли. Его пронзило сострадание к ней. И если бы Анна Игнатьевна протянула руку, просто сказала бы что-то не очень злое, он целовал бы ее колени, просил прощения. Но она молчала, молчания он не снес. Он вскочил.

— Так я ухожу, да?

— Да, уходи, — сказала она бесстрастно.

Он быстро спустился по лестнице, на улице перевел дух, постарался собрать растрепанные мысли. Дыхание наладилось, мысли не собирались. Ну и женщина! Радуйся, что распрощался с бабой-ягой! Вместо радости была обида, почти горе. Он вспомнил, как она ночью прижималась, какие слова говорила, хорошая, вся хорошая — он так и засыпал с мыслью: до чего хорошо! Он опять выругался. Ее побледневшее лицо, скорбные глаза терзали, он не мог уходить после такой ссоры. Он должен вернуться, он хочет, черт подери, понять, в чем виноват!

Он повернулся назад. Из-за угла показался Тимофей. Тимофей радостно закричал:

— Ко мне, Миша? Идем, чего стоишь! — Он потянул Мишу.

— К тебе. Собственно… не к тебе, а от тебя… от вас. Ночевал там. — Миша показал наверх.

— Вот и молодец, что нашел ключ. А я, Миша, загулял. Всю ночь с Сережей в его каюте… Отход задержался до утра, он меня не отпустил. Песни пели, истории говорили, Сережа столько всего помнит! Какой это друг, Миша! Ближе брата, вот что за человек! Четыре месяца его не увижу и вроде осиротел. А потом поедем вместе в Архангельск, он приглашает в гости.

Миша со злостью сказал:

— Ты со своим Шмыговым весело коротал ночку, а на Анну Игнатьевну напали двое хулиганов. А мог бы проводить ее домой — и не было бы неприятностей.

У Тимофея жалко перекосилось лицо. Он хотел что-то сказать и не сумел — глотнул невысказанное слово, как застрявший в горле ком. И тотчас же, так и не выговорив ничего, заспешил наверх. Миша преградил дорогу.

— Куда?

— Да, видишь… Помочь надо, — бессвязно бормотал Тимофей.

Он пытался юркнуть мимо Миши, тот опять не пустил. Бешенство новой волной захлестнуло его. Тимофей выдал себя и побледневшими щеками, и дрожащим голосом, и дрожащими руками. Все, что возмущало Мишу, вдруг воплотилось в Тимофее. Он ненавидел этого смешного, до жалости некрасивого человечка, казавшегося недавно почти блаженненьким, — счастливого соперника, как теперь определилось. Миша жаждал драки. Но Тимофей только с испугом смотрел на Мишу. Миша насмешливо объяснил:

— Помог я, раз уж тебя не оказалось. Хулиганов отшил, Анну успокоил. Все в порядке.

Тимофей слушал с таким напряжением, что некрасивое его лицо стало вовсе уродливым. «За одну бы рожу бить!» — с отвращением подумал Миша.

— Здорова, стало быть? — с трудом выговорил Тимофей.

— Повреждений нет. Чтобы не волновалась, провел ночку в ее комнате. Сторожил — последствий от страха не было…

Миша наклонился к Тимофею, издевательски заглянул в глаза.

Он уже готовился крикнуть: «Да, все было, все, а потом поссорились, а потом помиримся, а ты проваливай, кончилась твоя любовь, я люблю — для третьего лишнего эта штука опасная!»

Тимофей схватил Мишину рук, с благодарностью воскликнул:.

— Ох, Мишка, молодец ты! Варьки же дома нет, я запропал, она от переживаний бы заболела, кабы не ты! Ну, спасибо, спасибо!

— Постой! — Тимофей или притворился дурачком, или и вправду не понимал. — Ты погоди с благодарностью! Ты спроси, как я вел себя у нее? Разгадай-ка загадку?

Тимофей снова испугался.

— Миша, какие загадки? Чтоб ты чего плохого — не поверю! — А если не для нее плохо, а для тебя? Ты на ней жениться мечтаешь, а я, скажем… обдурил Анну. Тогда что?

Тимофей недоверчиво покачал головой.

— Не такой ты. Не будешь ее обдуривать.

— А если все-таки? — настаивал Миша. — Ты сообрази — ночь, испуганная женщина, я — слова всякие, обещания… И поддалась! Что тогда? Как спор решим — добром или по-другому?

— Врешь ты, Миша. Язвишь, что не позаботился один вечерок… И ты не такой, и Анна не такая. Не могло быть…

— Нет, а если было?

— Тогда скажу: спасибо, Миша! За тебя рад, за нее рад… Ответ был таким неожиданным, что Миша растерялся.

— Как понимать — рад?

—: Так и понимай — рад. Анна приблизит к себе только хорошего человека. Значит, ты хороший, и ей с тобой хорошо. Вот за это — спасибо, Миша!

Он говорил, опустив лицо, а потом поднял глаза. И Миша увидел жестокость и ненужность пытки, устроенной Тимофею.

— Прав ты, ничего не было, — сказал он смущенно. — Подразнить хотелось. Ладно, ты не сердись.

— Я знал, что шутишь, — с облегчением воскликнул Тимофей. — Обдурить! И чтобы ты? Никогда!

Миша прервал его:

— Условимся. Ты меня не видел, о происшествии не знаешь. Ей неудобно — как-никак в ее комнате ночевал, всякое можно подумать…

Миша удалился, не оглядываясь.

По дороге он вспомнил, что пропустил выход в залив, Куржак удивится и рассердится, старый рыбак ни опозданий, ни прогулов не признает. И вдруг стала нестерпимой мысль, что завтра он опять утром пойдет на прибрежный лов и опять вечером возвратится, и будет ходить по улицам, где ходит Анна Игнатьевна, возможно, и встретятся, надо будет вежливо поклониться, степенно пройти мимо… Негодование, почти отчаяние так бурно захлестнуло Мишу, что он вслух выругался, — на него с недоумением обернулся случайный прохожий, вероятно, отнес ругань к себе.

Миша резко повернул к «Океанрыбе», торопливо поднялся на второй этаж к брату.

Алексей удивленно приподнял брови, когда Миша вошел.

— Ты почему не в заливе? Погода сегодня хорошая. Миша без приглашения уселся в кресло.

— На улице хорошая, а во мне буря.

— Давай поговорим вечерком, — предложил брат. — Домашние дела лучше решать дома.

Миша отрицательно покачал головой.

— Пришел как проситель, разговор не домашний. Походатайствуй, чтобы меня срочно выпустили в океан. Надо месяца на три, на четыре покинуть сушу.

— Да что произошло, объясни?

Миша коротко рассказал о событиях этой ночи. Алексей вскочил и взволнованно заходил по кабинету.

— Черт знает что! Нападение на женщину чуть не в центре города. Ты нож сдал в милицию?

— Выбросил по дороге в канал. У меня охоты объясняться с милицией что-то нет.

— Еще бы была охота, после того как сам ты повел себя с Анной Игнатьевной! С такой женщиной завязывать пошлую интрижку!

— Интрижки не получилось, уже доложил тебе.

— Хорошо, хоть сам понимаешь, что держался пошляком.

Миша зло глянул на брата, но промолчал. Негодование Алексея превращалось в удивление. Миша женщинами до сих пор интересовался мало, легких связей не заводил. И в том, как он рассказывал о ночи у Анны Игнатьевны, Алексей улавливал боль, а не простое разочарование от неудавшейся интрижки.

— Разговариваешь, словно оскорбили в тебе серьезное чувство. Но ведь не влюблен же ты?

— Нет, не влюблен, — ответил после молчания Миша. — Просто… Как бы тебе сказать? Узнал, как можно любить. И завидую, что до хорошей любви не дорос.

Алексей с минуту размышлял.

— )В отделе кадров мне недавно говорили, что имеется разрешение тебе на выход в море. Так что исполнить твою просьбу уже не составит труда. Забирай документы из колхоза и приноси к нам. Теперь о судне. В океан в ближайшее время выходит «Бирюза», на ней сейчас комплектуется экипаж. Могу попросить, чтобы Карнович взял тебя.

— Отлично! — сказал обрадованный Миша. — На «Бирюзе» я многих знаю. И все говорят — судно хорошее!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ