Ветер с океана — страница 3 из 3

БОЛЬШОЙ ВОДЫ МЕЧТАТЕЛИ

1

Телефон, стоявший в большой комнате, зазвонил так настойчиво, что Алексей босиком побежал к нему. Кантеладзе просил немедленно приехать в управление. Алексей посмотрел на часы, шло к пяти утра. Из спальни, разбуженная звонком, Мария вынесла туфли и, еще сонная, спросила, почему ранний вызов. Алексей ответил, что в Северной Атлантике бушует буря, от Березова пришли нехорошие радиограммы, но читать их по телефону управляющий не захотел.

— Я помогу тебе одеться. — Сон сразу слетел с Марии. Она побежала в спальню за рубашкой, брюками и пиджаком. Алексей торопливо одевался. Мария с тревогой сказала: — Неужели несчастье с судами? Иначе, зачем Шалва Георгиевич вызывает тебя?

— Все может быть, — отозвался Алексей.

К дому подъехала машина. Из правой половины дома выскочил Соломатин. Они сели в заднюю кабину, Алексей тихо спросил:

— И тебе позвонил Шалва? В двенадцать часов ночи диспетчер сообщил, что в Атлантике буря, но суда штормуют благополучно. Не случилось ли беды за эти четыре часа?

— Все может быть за четыре часа урагана, — ответил Соломатин почти теми же словами, какие говорил Алексей жене.

В здании «Океанрыбы» было темно и пусто, лишь в коридорах тлели ночные лампочки. Кантеладзе, один в кабинете, шагал по ковровой дорожке. Одного взгляда на лицо управляющего было достаточно, чтобы понять, что стряслась беда. Кантеладзе кивнул на стол, там лежали радиограммы.

— Читайте.

Радиограммы от Березова обычно шли один-два раза в сутки. Эти, сегодняшние, поступали каждый час. Соломатин негромко читал их одну за другой, Алексей, стоя рядом, следил глазами через его плечо. В первой радиограмме, той, которую диспетчер в полночь объявил руководителям треста, флагман информировал берег, что на промысел обрушился ураган небывалой мощи, но суда пока штормуют без аварий. То же повторялось во второй, а третья сообщала, что принят сигнал бедствия от неизвестного судна. Еще две радиограммы уточняли, где ищут призывающего их на помощь товарища, а пятая, последняя, извещала о гибели «Ладоги» и аварии на «Коршуне»: четырех человек с «Ладоги» спасти не удалось, остальные в безопасности, к «Коршуну» спешит «Резвый».

— Доброхотов погиб! — со вздохом сказал управляющий. — Такой капитан погиб! Всех спасли, а его не сумели!

— Еще Шмыгов и моторист с боцманом погибли, — напомнил Алексей.

Кантеладзе все быстрей ходил по ковровой дорожке.

— Такой капитан, такой капитан! — повторял он. — Он же знает море, как никто, он же первый морской волк! И Сергей Севастьяныч! На берегу шебутной, а в море — он же мастер, у него же триста лет морского стажа, считая со всеми предками. И его не спасли! Почему, хочу я знать?

Кантеладзе сел за стол, смотрел на Соломатина, словно от него одного ждал исчерпывающего ответа. Соломатин сдержанно сказал:

— Капитан последним покидает гибнущее судно, стармех тоже. Вероятно, в этом причина, что их не спасли.

— Вероятно, вероятно! — вдруг вспылил управляющий. — А что наверно, дорогой Сергей Нефедович? Наверняка то, что вам очень повезло! Вы на берегу, вместо вас в океан ушел Николай Николаевич, ему сейчас так плохо, что и сказать не могу. И еще одно — и тоже наверняка: скверно мы с вами подготовили промысел, если одно судно погибло, а другое гибнет!

Соломатин, побледнев, опустил голову. Еще никогда Кантеладзе так прямо не упрекал, что он изменил морю. Управляющий, по натуре вспыльчивый, умел держать себя в руках. Упреки, горькие сетования не были ему свойственны — все такие «выплескивания души» мешали, а не помогали руководить. И если сейчас он взорвался, то, очевидно, уже не мог сдержать того, что давно накипело на душе.

Алексей почувствовал, что нужно вмешаться.

— Кто из нас и в чем виноват, будет еще время выяснять. Сейчас единственно важное — что с «Коршуном»? Удастся ли его спасти? Если «Коршун» погибнет, погибнет весь экипаж, а не четыре человека!

Кантеладзе, сорвав трубку с телефона, раздраженно закричал:

— Где очередная радиограмма? Почему не несете радиограммы?

Он услышал, что новой радиограммы не принято, и снова стал ходить по ковровой дорожке. Несколько минут прошли в молчании, потом торопливо вошел диспетчер с лентой в руках. Кантеладзе вслух прочитал:

«Луконин начал спасательные работы. Две трети экипажа „Коршуна“ приняты на борт „Резвого“, Никишин с оставшимися успешно поддерживает траулер на плаву. Ураган ослабел, скорость ветра падает. Луконин скоро приступит к освобождению винта на „Коршуне“ и заделке пробоин. Повреждения на других судах выправляются силами самих команд. Березов».

— Наконец-то! — Кантеладзе передал радиограмму Соломатину.

Диспетчер стоял, словно ожидал, что к нему обратятся с вопросами. Кантеладзе, вдруг снова вскипев, крикнул:

— Что еще случилось?

— Елизавета Ивановна только что звонила, — негромко сказал диспетчер. — Интересовалась, нет ли радиограммы от мужа…

— И ты ей сказал? Ты ей все сказал?..

— Я сказал, что радиограмм пока не поступало. И когда придут, сами ей позвоним.

— Правильно ответил. Теперь иди, дорогой, теперь иди! И если что будет, немедленно сообщай.

Кантеладзе опять возвратился в кресло, устало положил на стол волосатые руки. За окном рассвело, дневной свет смешался с электрическим. Лицо управляющего в смешанном свете казалось бледно-серым.

— Вот так, дорогие мои, — заговорил он. — В океане свои заботы, а у нас свои. Такой капитан, такой рыбак погиб!.. И надо отвечать его жене… А что мы знаем? И когда узнаем, как рассказывать?

— Один из нас должен поехать к ней, — ответил Алексей.

— Я не поеду, — дрогнувшим голосом сказал Соломатин. — Поймите меня, товарищи: я не могу разговаривать с Елизаветой Ивановной.

Кантеладзе опять вскочил и взволнованно заходил по кабинету.

— Понимаю, — сказал он через минуту. — Значит, ты, Алексей Прокофьевич.

— Значит, я, — отозвался Алексей и потянулся к телефонной трубке.

Алексей сообщил жене, что Доброхотов погиб в океане, и попросил возвратиться домой: сегодня Елизавету Ивановну нельзя оставлять одну.

— Пойдешь вместе с Олей, — сказал Соломатин. — Я позвоню, чтобы ждала твоего прихода.

Вошел диспетчер с новой радиограммой. Березов извещал, что спасательные работы на «Коршуне» завершены, что в океане найдены мертвые Шмыгов с мотористом Сидельниковым на связке буев, и описывал, как погибла «Ладога».

— Теперь я иду, — сказал Алексей.

На улице было совсем светло. Алексей остановил машину неподалеку от дома, но не поднялся сразу наверх, а обошел дом садом: Елизавета Ивановна могла увидеть его из окна — пришлось бы объясняться без Ольги Степановны. Стараясь, чтобы шаги по лестнице не донеслись в квартиру Доброхотова, он тихо стукнул в дверь Соломатина. Дверь так же тихо раскрылась. Алексей вполголоса рассказал о несчастье, дал последнюю радиограмму Березова. Ольга Степановна, побледнев, положила руку на грудь. Алексей ожидал, что она станет договариваться, как держаться с Елизаветой Ивановной, сразу ли сообщать о горе или готовить к страшному известию исподволь. Но Ольга Степановна сказала:

— Алексей, пожалуйста… Я знаю, ты не способен что-либо скрыть. Что с Сережей? У него был такой голос…

Алексей помедлил с ответом.

— Он сам тебе скажет о своем состоянии.

— Он не скажет. Он будет щадить меня. Но ты скажи откровенно… Я боюсь одного: он не может не думать о том, что должен бы сегодня быть на месте Николая Николаевича.

Алексей сухо ответил:

— Ты должна радоваться, что Сергей сегодня не в океане. Можешь чувствовать себя счастливой.

Она чуть не крикнула:

— Да, радуюсь! Я женщина, не требуй от меня сверх того, на что я способна. Но могу ли я быть счастливой, если Сережа сейчас грызет себя? Ты подумал об этом?

Она стала вытирать слезы. Алексей печально сказал:

— Как разговаривать с Елизаветой Ивановной? Все спрашиваю себя об этом и все не могу найти ответа.

— Пойдем, Алексей, — Ольга Ивановна порывисто встала. — Не будем ни о чем заранее уславливаться. Одно наше совместное появление скажет Лизе больше, чем все осторожные подходы.

Алексей спускался на первый этаж позади Ольги Степановны. Она постучала в дверь. Елизавета Ивановна, открыв, радостно заулыбалась подруге. Но увидев, что за ней входит Алексей, Елизавета Ивановна вдруг схватилась рукой за стену, потом медленно, словно не держали ослабевшие ноги, отодвинулась в комнату.

— Я знаю — несчастье! — воскликнула она, обретя через несколько секунд голос. — Мне так странно отвечали из диспетчерской!.. Алексей Прокофьевич, ради бога!..

Алексей опустил голову. Ольга Степановна быстро сказала:

— Лизанька, родная моя! Да, несчастье… Помнишь, мы не раз с тобой гадали, как нашим в океане… Лизанька, милая, так все ужасно!

Елизавета Ивановна опустилась в кресло, вся побелев. Алексей подошел к ней.

— Сегодня ночь в Атлантике разразилась буря, Елизавета Ивановна. На «Ладоге» отказал двигатель, судно заливало водой…

Она протянула руку, с усилием прошептала:

— Покажи!..

Он дал ей радиограмму Березова.

Она прочла ее, посмотрела остекленевшими глазами куда-то вдаль, снова перечла радиограмму, рука, не выпускавшая листочка со страшным известием, упала. Елизавета Ивановна закрыла глаза, стала заваливаться набок. Ольга Степановна обняла ее, целовала, что-то шептала и плакала. Алексей стоял перед ними, понимая, что надо сказать что-то утешительное, — и одновременно сознавал, что любые слова будут оскорбительно малы. А Ольга Степановна все плакала, все обнимала Доброхотову, та тесно прижалась головой к ее груди, бессильно молчала…

Ольга Степановна сделала знак Алексею, чтобы он уходил. Он медленно повернулся, медленно пошел к двери, там остановился. Ольга Степановна жестом снова велела уйти. Он тихо удалился, постоял минуту в парадном. Снаружи вбежала Мария. Он показал рукой на дверь.

— Лиза в сознании? Кто с ней? Я взяла чемоданчик с лекарствами.

Он глухо ответил:

— С ней Ольга. Елизавета Ивановна молчит, а Оля плачет около нее. Оля попросила меня уйти.

Тогда и Мария заплакала. Она обняла мужа, опустила голову на его плечо, вся тряслась от рыданий. Алексей, молча сжав губы, подтолкнул жену к незапертой двери. Еще никогда ему не хотелось так самому заплакать. И он всей болью души ощущал, что слезы, какие лились у Марии и Ольги, были сейчас единственным утешением, в каком нуждалась жена Доброхотова.

2

Несколько траулеров, закончив рейсовый срок, возвращались в порт, среди них «Бирюза». Карнович в последний раз сдал на «Тунец» улов, получил от Березова последние наставления, принял радиограмму из «Океанрыбы» с благодарностью за спасенье команды «Ладоги» и налегке «побежал» из Атлантики в Северное море. Экипажу не терпелось поскорее прийти домой. Но беспокойный капитан помнил, как им повезло в Северном море, когда осенью шли на промысел, и все поглядывал на эхолот: неутешительный прогноз промразведки подтверждался, «большая сельдь» в этом году в здешних водах не шла, но ловить удачу можно было и там, где не развертывали регулярного промысла.

И когда в какое-то промозглое утро эхолот показал, что траулер проходит над сельдяной стаей, Карнович заволновался. Экипаж поддержал капитана, ради верной добычи стоит задержаться денек-другой. Чтобы не было придирки, Карнович известил о задержке «Океанрыбу». С берега радировали приказ сдать добычу свежьем на «холодную» базу «Онега», та шла на промысел, встреча с ней могла состояться у выхода из Северного моря в открытый океан.

— Великолепно! — воскликнул обрадованный капитан, когда радист подал радиограмму из «Океанрыбы». — Возьмем подарок Нептуна, тут же сдадим под расписочку и снова побежим налегке.

По прибору, сельдяной косяк был размеров внушительных, Карнович выметал столь же внушительный порядок — почти полторы сотни сетей. Но то ли в последний час рыба ушла на глубину, то ли стая рассредоточилась, но улов получили много меньше первого.

— Пятнадцать тонн! Не фарт, конечно, но и не рядовая пахота в море! — утешал капитана Шарутин, а Краснов высказался, что на перевыполнение рейсового задания и эта добавка скажется.

Встреча с «Онегой» состоялась в указанном месте и в указанное время. «Бирюза» пришла раньше обусловленного срока и легла в дрейф, поджидая приближающуюся базу: Карнович не простил бы себе и малого опоздания и надолго поссорился бы с Шарутиным, если бы тот хоть немного ошибся при расчете курса.

Перегрузка улова на базу должна была занять несколько часов. Она уже подходила к концу, когда произошло несчастье. Кузьма поскользнулся на палубе, траулер в этот миг качнуло — Кузьма ударился головой о планшир и не сумел сам подняться. Краснов распорядился немедленно доставить пострадавшего в медпункт базы. Степан и Миша помогли Кузьме подняться на базу, провели в медпункт, уложили на койку. Два врача склонились над Кузьмой.

В приемную вбежал Карнович. К нему подошел один из врачей.

— Серьезной опасности нет, капитан. Но удар сильный. Лучшее средство — дня три-четыре спокойно вылежать в постели. Большая тряска и толчки могут ухудшить состояние раненого.

Карнович чуть не в отчаянии развел руками.

— Вы знаете прогноз синоптиков? Ожидается ветер баллов на восемь, а нам до Светломорска дня четыре пути. Такая будет тряска!

Из операционной вышел второй врач.

— Больного надо оставить на базе. У нас качка слабей, и при нужде всегда окажем срочную помощь. Он пойдет с нами на промысел, по дороге полностью поправится и там пересядет на любой траулер, возвращающийся в порт. Задержка выйдет против вашей на неделю, не больше.

— Надо еще, чтобы Куржак согласился на такую задержку.

— Он сам предложил это.

Карнович со Степаном и Мишей вошли в палату. Кузьма лежал с перевязанной головой. Он подтвердил, что согласился остаться на базе на время поправки. Карнович пожелал матросу счастливого выздоровления и сказал Степану:

— Боцман, даю вам минуту на прощание. Ваше место сейчас на палубе «Бирюзы».

Карнович ушел, Степан торопливо попрощался с другом и удалился за капитаном. Кузьма сделал Мише знак, чтобы тот задержался.

— Мои, конечно, прибегут к тебе узнать, что да как со мной…

— Я сам пойду к ним, — поспешно сказал Миша.

— Это все равно — они ли к тебе, ты ли к ним. Главное — не расписывай происшествия. Через неделю буду здоров. Не хочу нагнетать беспокойства.

— Неделю, пока ты не вернешься, они побеспокоятся, как бы я ни уверял, что все в порядке.

Кузьма, лежа на спине, сосредоточенно смотрел куда-то вверх.

— Ну, неделю или другое время… Какое это имеет значение?

— Не понимаю тебя. — Миша с удивлением смотрел на товарища. — Говоришь так, словно самому безразлично, когда возвратишься домой.

Кузьма хмуро сказал:

— Не знаю… Может, и так. Чего радостного на берегу?

— Ты всегда признавался, что об одном думаешь в рейсе — скорей бы домой.

Кузьма ответил не сразу.

— Море надоедает, точно. А берег огорчает. Что сильней? Когда одно сильней, а когда — другое.

— У тебя сейчас упадок сил, Кузя. Выздоравливай скорей! Кузьма протянул руку.

— Топай, Миша. До встречи.

«Бирюза», закончив сдачу улова, отвалила от борта «Онеги». Предсказанный штормовой ветер еще не приблизился, но густо повалил снег.

Море катилось вслед траулеру черными валами, вырывавшимися из снегового тумана. «Бирюза» на максимальной скорости уходила от ветра, но к вечеру он ее нагнал. В эту ночь Мише казалось, что чья-то недобрая рука непрерывно его будит — то толкнет в плечо, то потащит за ноги, то рывком перевернет с одного бока на другой. Колун, третий сосед по кубрику, часто приподнимался и охал.

— Погода — самая неприятная, — пожаловался он, когда прозвучал сигнал выходить наверх. — Не буря, но и отдохнуть не думай в такую болтанку.

Плохая погода не мешала Колуну в дневные часы сидеть на своем обычном месте на горке дели, под рубкой, и чинить прохудившиеся сети. Миша помогал ему, но вяло: пропало прежнее старание. Мишу волновала мысль о встрече с теми, кто остался на приближавшемся берегу. Все, о чем он старался забыть в течение стодневного рейса в океане, все, о чем просто не было времени размышлять во время авралов, вахт и подвахт, все это, полузабытое, отстраненное от насущных дел и дум, — вдруг ожило, возобновилось, овладело мыслями. И прошлое виделось сейчас иным, чем оно в свой час переживалось. Три с лишним месяца труда в океане, великая буря, гибель Шмыгова и Доброхотова, спасение гибнущих товарищей — каждое событие оставило след в душе, душа не могла сохраниться прежней. И Миша радовался, что новыми глазами взглянет на знакомые лица. Он мысленно разговаривал с Анной Игнатьевной. Она увидела в нем шалопая, развязного покорителя сердец, он не мог показаться ей иным. Разве брат не этими суровыми словами заклеймил его поведение? Алексей прав и неправ — прав, что увидел тогда Мишу таким, неправ, что не понял — это только внешнее, на деле все гораздо серьезней. «Я люблю Анну, я женюсь на ней, еще никто не был мне так дорог», — скажет он Алексею. И никогда теперь брат не бросит ему этого страшного слова — пошляк.

3

«Бирюза» пришла в Светломорск в середине дня. Мишу встретили отец и Юра, отпросившийся из школы для встречи дяди. За четыре месяца Юра основательно вытянулся, он был в том возрасте, когда мальчики быстро растут. А Прокофий Семенович с восторгом повторял, что Миша обветрился, поздоровел, выглядит могучим мужчиной, а не юнцом. Миша спросил, знают ли на берегу о событиях в океане. Прокофий Семенович знал обо всем.

— Елизавета Ивановна плоха! — сказал отец. — К ней прилетел из Севастополя сын Павел, хочет взять к себе. Алексей передавал, что ты да Кузьма пытались вытащить Бориса Андреевича из пучины, но не смогли. Верно?

— Еще Степан помогал. Но обрушилась волна, меня смыло за борт, а Бориса Андреевича потянуло на глубину. Я видел его лицом к лицу, отец!

— Ты будешь это все рассказывать Елизавете Ивановне?

— Не знаю… Может быть, раньше поговорить с сыном?

— Он сегодня придет к нам. Еще хочу предупредить: Алевтина в панике, она вообразила о Кузьме бог знает что.

— Ничего с Кузьмой чрезвычайного. Небольшая травма. Через недельку вернется с другим пароходом.

Прокофий Семенович недоверчиво покачал головой.

— Алексей запрашивал «Онегу», ответили, как и ты: травма не опасная, выздоровление идет быстро. А от Кузьмы пришла странная радиограмма, просит поменьше расспрашивать о болезни. В общем, Лина тревожится.

— Больше, чем знаю сам, рассказать не могу.

Они ехали в такси. Юра попросил рассказать о буре. В газете писали, что такого свирепого урагана еще не знали светломорцы. Это верно? Как может человек устоять на ногах, когда ветер так страшно бросает судно? Миша обнял Юру. О буре еще поговорим не раз! Буря в океане — тема неисчерпаемая.

Дома сидел гость — Павел Доброхотов. Миша еще никогда не видал такого фамильного сходства. Правда, сын был выше приземистого отца, был строен, подтянут, тонкое молодое лицо еще не приобрело отцовской широты и скуластости. А Мише показалось, что он видит самого Бориса Андреевича, но только помоложе, покрасивей, поэлегантней: Павел говорил тем же голосом, что Борис Андреевич, он так же подчеркивал жестом слова, у него были такие же глаза, губы, брови, он так же хмурил эти отцовские брови, как сам отец, даже с тем же отцовским нетерпением и резкостью возражал, если что не нравилось — вероятно, у себя на военном корабле был таким же властным, быстро соображающим, категорическим командиром, каким отец был многие годы капитаном на своей всегда удачливой, лишь однажды попавшей в беду «Ладоге».

— Вам надо отдохнуть сегодня, — сказал Павел после короткого разговора. — Завтра я прошу вас к нам.

— Вы хотите, чтобы я рассказывал Елизавете Ивановне все подробности? — осторожно спросил Миша.

— Да. Мама почувствует, если вы что скроете. И потеряет доверие к вашему рассказу. Она непрерывно думает об отце.

— И вы не боитесь?

— Нет! — резко прервал Павел. — Я боюсь лишь того, что она вообразит, будто отца не спасли по небрежности, по недостаточному старанию… Но я моряк сам и знаю, как любой моряк помогает в беде товарищу. Ваш рассказ укрепит ее веру, что в несчастье люди не виноваты…

После обеда Миша прилег соснуть. Его разбудил Степан. Он пришел к Куржакам, Петр Кузьмич еще в заливе. Только что вернулась Алевтина, она просит Мишу спуститься к ним.

Алевтина по-рыбацкому обычаю прежде всего сердечно поздравила Мишу с благополучным возвращением, крепко пожала руку и тут же стала засыпать вопросами о Кузьме. Степан уверяет, что ранение у Кузи не опасное, она не верит Степану. Она должна знать правду. Миша последним видел Кузьму, последним с ним разговаривал. О чем шел разговор? Какое настроение у Кузи?

Она так впивалась в Мишу темными горячими глазами, в голосе ее звучало такое волнение, что Миша, если бы и захотел соврать, не сумел бы. Нет, беспокоиться не надо, травма не опасна. А настроение, конечно, неважное, ведь возвращение на неделю-полторы откладывается. Говорил, что по выздоровлении пересядет с базы на первый же траулер, возвращающийся в порт.

— Все, как я сказал, Лина! — воскликнул Степан. Она смотрела только на Мишу.

— Тогда почему он радировал, чтобы поменьше интересовались его здоровьем? Радиограмма отправлена на третий день после разговора с тобой. Что могло случиться за два дня?

— Этого не знаю, — чистосердечно ответил Миша. — Думаю, ничего не случилось. Наверно, неудачно составил радиограмму.

— Вот это и хочу узнать — неудачно или преднамеренно? Алевтина схватила клочок бумаги, быстро что-то написала.

— Мама, — сказала она Гавриловне. — Я запрашиваю от вашего имени, чтобы Кузя подробно ответил, когда его ждать. Подпишите.

Гавриловна отмахнулась от листка.

— Что ты, Лина! Ты жена, ты сочиняй писульки мужу.

— А вы мать! И вам он ответит по-иному, чем мне. Ему почему-то хочется мучить меня! Подписывайте.

Гавриловна нехотя взяла карандаш.

— Задаст мне старик, что от себя посылаю радиограммы.

— Отцу я все объясню. А сейчас пойду к Сергею Нефедычу, попрошу, чтобы сам отправил. Кузя его матрос, он всегда к нам хорошо относился.

Вечером к Алексею пришли Соломатины. Миша рассказывал брату и Сергею Нефедовичу, как они шли на спасение «Ладоги», почему не удалось спасти всех. Ольга Степановна молчаливо плакала, Мария Михайловна, обняв ее, прижалась к подруге. Алексей сказал:

— Страшное несчастье! Твой рассказ запишут, Миша. Назначена комиссия по расследованию обстоятельств гибели «Ладоги», мы с Сергеем Нефедовичем входим в нее. Будем вызывать всех, кого спасли на «Ладоге», и всю команду «Бирюзы». Тебя попрошу припомнить все подробности, все мельчайшие факты, для нас все важно: на море больше не должны повторяться такие беды!

Перед тем как идти спать, Миша попросил брата задержаться в гостиной.

— Хочу посоветоваться наедине, Алеша. Задумал одно важное дело. Для начала скажи, кто-нибудь мной интересовался?

— Многие интересовались. Тимофей Прохоров спрашивал о твоем здоровье. Мне он не показался таким бродягой, каким ты его описывал. Человек приличный, вежливый.

— Анна Игнатьевна не звонила?

— У нее забот хватает без тебя.

— Что такое?

— Здание, в котором она живет, поставлено под восстановление, завод выделил ей квартиру в новом доме. На днях переедет.

— Откуда ты знаешь?

— Я тебе уже говорил, что Юра и Варя, ее дочь, одноклассники и большие друзья. Варя поделилась с Юрой своей радостью.

— Отлично. Можно сказать — двойная удача! Алексей с удивлением глядел на брата.

— В чем ты видишь удачу, Миша?

— Не удачу, а двойную удачу, Алеша! В рейсе я много думал об Анне Игнатьевне… В общем, хочу на ней жениться! Ордер на отдельную квартиру — лучшее приданое.

— Это то важное дело, о котором тебе надо узнать мое мнение?

— Неужели ты против?

— А ты надеялся, что я назову твое намерение великолепным?

— Назови просто хорошим. С меня хватит и этого. Надеюсь, теперь не видишь во мне пошляка?

Алексей с улыбкой покачал головой.

— Возможно, я ошибся, и твое чувство глубже, чем мне показалось. Это не меняет положения. Я раньше обвинил тебя в легкомыслии, сейчас обвиню в неблагоразумии.

Миша с огорчением воскликнул:

— Алешка, нельзя же так! Что ты имеешь против нас?

— Против тебя — ничего. Тем более — против нее. А против вашего соединения имею многое. Счастья не получишь, а ее сделаешь несчастной.

— Много ты понимаешь в счастье! — вспылил Миша.

— Достаточно, чтобы сообразить, что Анна Игнатьевна выставит тебя за дверь, когда явишься с предложением.

Миша сердито вскочил.

— Завтра явлюсь к Анне, сделаю предложение, получу согласие и приведу в гости. Надеюсь, ты примешь мою будущую жену с уважением?

Алексей ласково обнял брата за плечи.

— Миша, дорогой, Анна Игнатьевна всегда, может рассчитывать на доброе к себе отношение. Но завтра к ней не ходи. Ты четыре месяца был в море один, одиночество порождает особые чувства и особые мысли. Дай себе остыть. Неделю пошагай по твердой земле, может, станешь глядеть на вещи немного иначе.

— Ты считаешь, что твердые мои решения возникли на зыбкой почве моря, а на твердой земле решения станут зыбкими? — пошутил Миша.

Алексей легонько подтолкнул брата к комнате, где спали отец и Юра.

— Я считаю, что надо спать и что утро вечера мудренее.

Миша, уставясь глазами в темноту, возобновлял в уме спор с братом. На душе было смутно. Миша удивлялся брату, удивлялся себе. Алексей не захотел его понять. А он не сумел убедить Алексея и растерялся. Да и чем бы он смог переубедить брата? Словами против слов? Брата убедит только дело, слова не нужны. Ты еще увидишь, Алеша, молчаливо разговаривал с братом Миша, ты увидишь, как сильно во мне ошибался.

Уже засыпая, он сказал себе, что завтра к Анне можно и не ходить, ничего не изменится, если он и не поспешит с объяснением. Суть не в том, вода ли под ним или суша, мечты в одиночестве о встрече или реальная встреча. Он решил — и точка! Днем позже, днем раньше — какое это имеет значение?

4

Утро прошло на «Бирюзе», Миша домой вернулся к обеду. Павел увидел в окно Мишу, когда тот проходил мимо их квартиры, махнул рукой — скоро приду! Он выждал ровно столько времени, сколько Мише понадобилось, чтобы умыться и переодеться. Юра, готовивший уроки, оторвался от стола и попросил разрешения еще раз послушать рассказ о буре в океане. Миша хотел было отказать, но Павел согласился взять Юру.

— Ваш племянник был любимцем моего отца, частым слушателем его рассказов. Мама всегда радуется, когда он приходит.

Павел вошел первый, громко крикнул в комнату: — Мама, это мы с Михаилом и Юрой.

Юра быстро скинул пальто, Миша не торопился раздеваться, его страшила встреча с Елизаветой Ивановной. Она сама вышла в прихожую. Миша слышал от отца, что жена Доброхотова очень переменилась — опасаются за ее здоровье. Внешне ничего в ней не показывало перемены. Такая же рыхлая и замедленная, она пропустила гостей вперед, предложила им сесть на диван, сама уселась в кресло — Павел придвинул его к дивану.

— Вы, наверно, голодны, хотите, покормлю вас? — спросила она.

Миша отказался, он недавно поел на «Бирюзе». Павел набросил на плечи матери пуховый платок. Елизавета Ивановна сказала:

— Рассказывайте, Миша, ничего не скрывайте и не приукрашивайте.

И хотя Павел предупредил Мишу, что рассказ должен быть откровенным, и сама Елизавета Ивановна просила именно такой откровенности, Миша решил про себя, что говорить обо всем нельзя, надо излагать только то, что невозможно скрыть или прикрасить. Едва начав рассказ, он понял, что не имеет права что-либо скрывать или освещать иначе, чем оно было. Елизавета Ивановна смотрела, прямо в глаза, любая неискренность становилась невозможной. И хотя она слушала, молчаливая, неподвижная, зябко кутаясь в платок — а в комнате было жарко натоплено — но порой вдруг делала движение плечами, поворачивалась в кресле — и это было как раз, когда Миша пытался что-то недоговорить, что-то, показавшееся несущественным, опустить. И Миша рассказывал обо всем, что помнил, перед ним снова была картина разбушевавшегося океана, он говорил о буре, о себе, о товарищах….

И он описывал, как, получив штормовое предупреждение с «Тунца», они кинулись убирать палубу; и как капитан торопил их с мостика, властно покрикивая в мегафон, если медлили или работали неаккуратно; и как Миша волновался, это был первый ураган в его жизни, он боялся, что покажет другим свою трусость; и как дико налетела буря и стала швырять траулер, и было до того плохо, что казалось легче умереть, чем выносить такую болтанку; и как кто-то вдруг вбежал в салон и закричал, что принят сигнал бедствия; и как боцман поспешил в рубку узнать, с кем бедствие, а они в салоне спорили, с каким судном беда, и по всему выходило, что это «Ладога», но никто не мог поверить, что «Ладога» терпит бедствие, с любым траулером могла произойти авария, только не с тем, каким командовал Борис Андреевич; и как боцман ворвался в салон с приказом одеваться по-штормовому, чтобы идти на спасение товарищей; и как мучительно долго тянулись минуты, когда они толпились у входа на палубу, пока «Бирюза» пробивалась на сближение с тонущей «Ладогой»; и как новый приказ капитана заставил их выскочить наружу, и они увидели в клочке кипящего моря, освещенного люстрами и ракетами, бьющихся в волнах людей; и как одного за другим вытаскивали на палубу, а последним увидели Бориса Андреевича со сбитой повязкой на лице, с портфелем, висящем на руке; и как «Бирюза» надвинулась бортом на Доброхотова, а Кузьма ухватил капитана «Ладоги» за портфель, но только сорвал портфель с руки; и как снова Кузьма и Степан, перегибаясь через фальшборт, пытались ухватить капитана, а Миша, страхуя, держал сзади Кузьму; и как прокатившийся через палубу вал швырнул Мишу за борт, и он погрузился рядом с Борисом Андреевичем; и как какую-то бесконечно длинную секунду Миша видел Бориса Андреевича, а потом Мишу отшвырнуло в сторону, а Бориса Андреевича вдруг завертело и унесло….

Уже в середине рассказа Миши Елизавета Ивановна стала плакать. Она плакала беззвучно, не вытирая слез, они лились по щекам, падали с подбородка на грудь. И она не сводила с Миши глаз, и от того, что она, не утирая щек, все смотрела и смотрела, как будто взглядом, а не слухом воспринимала слова, Миша не мог остановиться, чтобы дать ей успокоиться, не мог упустить никакой подробности гибели Доброхотова. И лишь — уже скороговоркой — сказав, что когда вал пронесен, и Кузьма со Степаном помогли Мише взобраться на палубу, и все они еще долго всматривались, не всплывет ли Борис Андреевич, но он уже не всплыл, — Миша закончил:

— Больше я ничего не знаю, Елизавета Ивановна.

Она долго вытирала платком глаза и щеки. Павел, молчаливый, побледневший, положил ей руку на плечо и тихо погладил. Елизавета Ивановна сказала:

— Миша, вы говорили со спасенными с «Ладоги», прежде чем они перешли на «Тунец». Что они рассказывали?

Миша, колеблясь, ответил:

— Елизавета Ивановна, вам лучше бы поговорить с ними самими. Некоторые уже вернулись на берег, их можно вызвать.

— Я приглашала тех, кто вернулся. И попрошу потом прийти всех, кто пока в океане. Я знаю, что они сейчас говорят о гибели «Ладоги». Но я хочу знать, что они говорили в ночь, когда вы их спасли.

Миша посмотрел на Павла, тот утвердительно кивнул. Миша снова рассказывал, как они расспрашивали в кубрике и салоне спасенных, и что те отвечали, потом добавил, как утром, в уже успокоившемся океане обнаружили Шмыгова и Костю. На этот раз Елизавета Ивановна, прикрыв глаза, порой наклоняла голову, как бы подтверждая, что Миша передавал. Было видно, она ищет в его рассказе не новых фактов, а уверенности, что все, ей раньше рассказанное спасенными, правда.

Она с трудом поднялась с кресла.

— Миша, я попрошу вас задержаться. У меня испечен торт, хочу угостить вас.

— Я приготовлю чай, — сказал Павел и ушел на кухню. Юра подошел к шкафам, протянувшимся вдоль двух стен: в первом были разные книги на морские темы, все остальные хранили морские диковинки. Елизавета Ивановна обняла мальчика.

— Помнишь, Юрочка, как Борис Андреевич описывал свои путешествия? Ты приходил к нам то один, то с товарищами. Борис Андреевич так любил твои посещения!

— Больше никто нам не расскажет, из каких морей привезены эти сокровища! — печально сказал Юра.

Она помолчала с полминуты.

— А что тебя интересует, Юрочка?

— Вот это и вот это. — Юра показывал на разные экспонаты.

— Они из Австралии, Юрочка. Все в этом шкафу — оттуда. Борис Андреевич ходил туда на торговом судне вторым штурманом, они грузили там австралийскую шерсть. Правда, красивые кораллы, вот эти красные? А это настоящий бумеранг, Борис Андреевич его выменял на комплект матрешек. А набор этих деревянных уродцев куплен в Гонконге. Это был очень интересный рейс, приключения начались сразу, как вышли из Владивостока.

Миша, стоя позади, рассматривал то, о чем она рассказывала. А через несколько минут ему вдруг показалось, что рассказывает не она, а сам Доброхотов. Ее голос изменился, в нем сперва зазвучали интонации мужа, потом и речь стала другой, теперь она говорила будто его словами, это был как бы его собственный рассказ. И если бы она, оговорясь, произнесла: «И в тот день, Юра, нас долго мотал тайфун в Желтом море, и мы два дня отсиживались в Циндау, починяясь и отдыхая» — Миша бы не удивился, фраза, естественно вплетясь в повествование, не показалась бы оговоркой.

Павел принес торт, расставил стаканы. Елизавета Ивановна пригласила к столу. Юра сказал:

— Вы так интересно рассказываете, тетя Лиза! Можно, я еще приду к вам? Мы часто говорим в классе о коллекции Бориса Андреевича.

Она положила Юре на блюдце большой кусок торта.

— Приходи, Юрочка. И товарищей приводи. Борис Андреевич собирал коллекции, чтобы их все видели.

После чая Павел проводил Мишу и Юру до их квартиры. Миша спросил, не расстроил ли он Елизавету Ивановну слишком подробным описанием бури. Павел ответил:

— Для мамы нет ничего слишком подробного, когда говорят об отце. — Он помолчал. Юра поднялся наверх. Молодой Доброхотов, как-то вынужденно улыбнувшись, снова заговорил: — Знаете, я в нерешительности… Мне пора уезжать. Нужно упаковывать коллекции отца, продать часть мебели, в Севастополе у нас своя. А мама отказывается уезжать, пока не вернутся все, кто плавал на «Ладоге».

— Разве вы не можете потребовать, чтобы она ехала с вами?

— Нет, не могу, — печально сказал Павел. — То есть могу… Но не должен, что ли. Я думаю о том, что она в Севастополе будет часто сидеть одна, у нас пока нет детей, я — в походах, жена работает в театре, поздно возвращается… И будет думать о том, что кто-то еще есть, кто видел отца в последние часы жизни, слышал его последние слова, а она не дождалась этого человека… Я не в силах так жестоко поступить с ней! Но как ее оставить в Светломорске?

Миша ответил, что здесь к Елизавете Ивановне каждый день ходит Мария Михайловна, рядом живут Соломатины, он, Миша, тоже в свободные часы будет заходить. Сегодня Елизавета Ивановна так интересно рассказывала о коллекциях мужа, ему показалось, что он слушает самого Доброхотова, даже голос стал похожим.

— Она повторяла рассказы отца. Буквально повторяла! Она так часто слушали их, что запомнила наизусть. Скажите, Миша, вам понравился ее торт?

— Очень понравился, — ответил Миша, удивленный неожиданным вопросом. — Елизавета Ивановна мастерица печь торты?

— А вы не заметили, как она сама ела торт?

— Она съела весь кусок, который положила себе. А почему вы спрашиваете об этом?

Павел сумрачно усмехнулся.

— «Наполеон» был любимым тортом отца, а мама не терпела слоеного теста. Она раньше давала попробовать такие торты мне и с тревогой спрашивала, удались ли, потом несла отцу. А сейчас она ест только любимые блюда отца…

5

Соломатин обычно возвращался домой поздно. В этот зимний вечер он вернулся рано. Жена ушла в детсад за детьми. Он подошел к окну, смотрел на улицу. На землю валил густой снег, деревья стали пушистыми и белыми. И против светломорского обыкновения снег не таял, чуть касался не знающей морозов земли. Синоптики третий день обещали неделю устойчивых холодов, — прогноз, хоть и с запозданием, выполнялся. Соломатин зевнул, лег на диван, раскрыл газету. Через минуту газета вывалилась из рук на пол.

Он не услышал, как в прихожей зазвучали радостные голоса детей. Потом голоса унеслись в сад, а Ольга Степановна вошла в комнату. Она окликнула мужа, он и ее не услышал. Он тихо похрапывал, приоткрыв рот. Ольга Степановна засмеялась, дернула мужа за плечо. Он вскочил, как если бы его ударили.

— Фу, черт, это ты! — сказал он. — Такой кошмар приснился! Вдруг налетела волна и снесла с мостика.

— Тебе только страшные сны снятся, Сережа.

— Страшные хорошо запоминаются. Остальные выпадают из памяти, чуть проснусь.

— Почему ты сегодня так рано?

— Сам удивляюсь. Вечер — без заседаний, без совещаний… Решил почитать газету на диване дома.

— С небольшим храпом? Он засмеялся.

— Небольшой — не в счет. Она села рядом.

— Ты видел, какая погода?

— Отличная. Снег, холодок. Давно мечтал о такой погоде.

— Тогда одевайся и пойдем в сад. Дети катаются на санках, мы поиграем с ними в снежки. Ты всегда любил бросать в меня снегом. Или слепим у яблони снежную бабу.

Он поморщился.

— Оленька, не хочется. И надо дочитать газету. Она сказала с упреком:

— Сережа, ты совсем перестал заниматься детьми. Раньше они тебя не видели, потому что ты был в море, а теперь из-за твоих вечных заседаний и совещаний. Ты уходишь, когда они еще в постели, а когда возвращаешься, они уже спят. Он развел руками.

— Оленька! Работа есть работа.

Она хотела что-то возразить, но воздержалась. Он опять лег на диван и взял газету. Она сказала:

— Я принесла платье, заказанное к Новому году. Сейчас покажу.

Она ушла в спальню и вернулась в светло-сиреневом платье.

— Тебе нравится, Сережа?

Он бросил на нее рассеянный взгляд.

— Неплохое.

— Ты погляди лучше.

— Если поглядеть лучше — хорошее.

Она критически осматривала себя в зеркале.

— В ателье сказали, что самая модная модель, а мне кажется, мода не из удачных. Может быть, надеть на праздник старое темное?

— А какая разница — светлое или темное?

— Светлое — полнит, а от темного становишься худощавой.

— Надевай то, в котором ты остаешься сама собой. Она засмеялась.

— Глупый! Нарядно одеваться, значит, выглядеть не такой, какая ты от природы.

— В таком случае тебе лучше одеваться не нарядно. — Он посмотрел на часы и вскочил. — Пора собираться.

— Ты же сказал, что сегодня ни заседаний, ни совещаний. Неужели и одного вечера мы не можем провести вместе?

— От Кузьмы Куржака пришла радиограмма. — Он достал из бумажника сложенный вдвое листок. — Прочти, что он вытворяет.

Кузьма сообщал, что останется в океане до конца зимнего промысла. Он перешел с плавбазы на траулер «Хариус». Там один матрос заболел и возвращается на берег, Кузьма его заменит. Пусть о его здоровье больше не запрашивают, он знает, что оно никого не интересует. А потерянные деньги он заработает сполна и возвратит до копейки, так что могут не беспокоиться.

— Возмутительная радиограмма! — сказала Ольга Степановна. — Твой любимец Куржак провоцирует ссору с женой. За что ты его так превозносишь?

— Работник он отличный. Не отмечать его я не мог.

— Хочешь отнести радиограмму сам? Может, я пойду с тобой?

— Буду рад. Разговор предстоит не из легких.

Она набросила пальто, Соломатин надел фуражку. Дети, игравшие в саду, кинулись к отцу и потребовали, чтобы он покатал их в санках по улице, им одним выходить на улицу запрещалось. Соломатин обещал покатать в другой раз, сегодня он занят.

В большой комнате у Куржаков был Степан, на коленях у него сидела четырехлетняя Таня, он ей рассказывал что-то такое, от чего она хохотала. Гавриловна у стола чинила Танино платьице. Из соседней комнаты вышел Куржак, из другой выбежала Алевтина. Она так побледнела, увидев Соломатина, что он поспешно сказал:

— С Кузьмой все в порядке. Он выздоровел.

— Наконец-то! — с облегчением воскликнула Гавриловна. — Целую неделю лежал, уже не знали, что думать!

— Выздоровел? — с недоверием переспросил Куржак. — А почему молчит? Лина две радиограммы отбила — не отвечал. Мать от себя недавно послала — опять ни слова.

Алевтина все больше бледнела. Она медленно проговорила:

— Что-то от нас скрывают! Сергей Нефедович, вы пришли не случайно!

— Наша радиостанция приняла радиограмму от Кузьмы. Я принес ее.

Он протянул радиограмму Куржаку. Алевтина выхватила листок, громко прочла вслух, еще раз в молчании перечла про себя, потом отдала листок отцу. Куржак, качая головой, сказал:

— Негодник, ну и негодник! Высечь бы ремнем такого! Что придумал — никто им не интересуется!

Алевтина, задыхаясь, сказала Гавриловне:

— Вы слышали, мама? Деньгами вашего сына интересуемся! Только это от него нужно — деньги!

Гавриловна в страхе глядела на невестку и ничего не ответила. Куржак сурово сказал:

— Ох, и потолкую я с ним! Пусть только сойдет на берег. Алевтина порывисто повернулась к нему.

— Потолкуете? А о чем, хочу я знать? Уговаривать, что не только деньги его нужны? Расписывать, как мы его любим, как уважаем, да? И когда поведете этот разговор? Через месяц, через два? А мне пока терпеть? Такое оскорбление два месяца терпеть?

Куржак обратился к Соломатину:

— Сергей Нефедыч, прикажите Кузьме возвратиться с промысла.

Соломатин ответил после короткого молчания:

— Невозможно, Петр Кузьмич. Я запросил капитана «Хариуса», как работает его новый матрос. — Он вынул из кармана второй листок. — Ответ — работает замечательно, всем пример подает. Служба на промысловых судах — дело добровольное. Нет повода отказывать. К тому же в семье у вас все нормально, никто не болеет.

Куржак показал на диван.

— Что же мы все стоим, как столбы на дороге? Сядем, поговорим.

Никто не отозвался на приглашение. Степан осторожно спустил с колен девочку и тоже встал. Таня подбежала к бабушке, та прижала ее к себе. Алевтина с горечью заговорила:

— Нормально в семье, вполне нормально. Все здоровы, девочка ходит в детский сад, взрослые исправно работают. Муж мой может быть спокоен — нет причины ему возвращаться. Или, может, создать какую-нибудь ненормальность? Мне кажется, он только ее и желает!

Гавриловна отстранила девочку, схватила Алевтину за руку.

— Лина, не смей! И слушать не хочу!

— А вы еще ничего не услышали от меня, мама, зачем волнуетесь заранее? — холодно ответила Алевтина.

Девочка громко заплакала. Алевтина обратилась к Соломатиной:

— Ольга Степановна, уведите Татьяну в спальню.

Ольга Степановна взяла девочку за руку и ушла с ней в другую комнату. Алевтина решительно сказала:

— Завтра вы, мама, и вы, папа, отправите Кузьме радиограмму и подпишете оба, а в той радиограмме объясните, что будете терпеливо ждать сына и его денег, а жена его не хочет их ждать и сегодня ушла из дому. Именно так и отбейте, ни слова не меняйте. Алевтина, мол, сразу как получила последнюю твою радиограмму, ушла с Татьянкой. И вскоре подаст на развод.

Гавриловна, охнув, схватилась за грудь. Куржак с укором сказал:

— Думай, что говоришь! Такое ляпнуть! Взгреть его, поучить по-серьезному, понимаю. Но не уходить же из дому! Сообрази — Татьянку без отца оставляешь!

Она воскликнула с гневом:

— Отца найду! Другого найду, еще лучше! Я не старуха, и с ребенком меня возьмут. Вон за Степана замуж пойду, неужто он нам с Татьянкой хуже Кузьмы будет?

— Алевтина! — с ужасом выкрикнула Гавриловна.

— Алевтина! — в смятении воскликнул Степан.

— Что — Алевтина! — резко сказала она обоим. — Чего перепугался? — спросила она побагровевшего Степана. — Затрясся весь, такой страх! Ты, выходит, из робких?

Гавриловна заплакала. Куржак молчал. Соломатин мягко проговорил:

— Вам нужно взять себя в руки, Алевтина.

— Да, тебе нужно… успокоиться! — с трудом произнес Степан.

— Ты не отвечаешь на мой вопрос! — с ожесточением настаивала она. — Объяснись — почему отшатываешься? Как понимать тебя? Дня нет, когда на берегу, чтобы не шел сюда — за какой надобностью? Татьянке игрушек и сластей таскаешь больше отца с матерью — к чему? И смотришь украдкой!.. Думаешь, не вижу? Почему так смотришь, спрашиваю?

— Трудно с тобой, Лина, — выговорил растерявшийся Степан. Она с усилием сдержала слезы.

— С вашим братом легко! Порой ненавижу вас всех! Гавриловна умоляюще схватила ее за руку.

— Линочка, останься! Все сделаем, что прикажешь! Такого пошлем нагоняя Кузьме! Это же родные тебе стены, что мы будем здесь делать без тебя?

— Родные стены, мама! — Она теперь говорила сквозь слезы — Да, родные, родные! Здесь мы с Кузей… Можете вы меня понять — здесь же всюду он! Всюду он!

Куржак тихо сказал:

— Доченька, удержись! Себя с матерью не пожалеем, повернем Кузьму на хорошее.

Она вытерла слезы, заговорила спокойней:

— А возвратите ли вы его любовь, Петр Кузьмич? Смотрите, я успокоилась. И не вздумайте меня переубеждать. Вы меня знаете, что решила — то сделаю. Сейчас буду одевать Татьянку, вместе уйдем.

— Куда уходите? — хмуро спросил Куржак.

— К Полине Андреевне, подруге, тоже больничной сестре. Она нам полкомнаты выделит, нам хватит с Татьянкой. Что понадобится, передам через Марию Михайловну, она каждый день видит меня в больнице. А сами не приходите, пока не получите от Кузи ответа.

— Хоть до утра погоди, — молила Гавриловна. — Куда же на ночь глядя?

— Чтобы вы всю ночь уговаривали меня остаться? Нет уж, хватит с меня уговоров! Мама, помогите мне собрать Татьянку. И помните — при дочке ни слезинки, ни словечка!.. Я с вами не ссорюсь. А станете дочку расстраивать, поссорюсь и с вами.

— Степа, тебе лучше уйти! — хмуро сказал Куржак, когда мужчины остались одни. — Я сам провожу Лину с внучкой! Не обижайся, доверие к тебе есть. Но понимаешь, какое дело… Не в себе Лина.

— Я понимаю, Петр Кузьмич. — Степан торопливо пошел в прихожую и, одеваясь, сказал: — Можно, я завтра приду к вам?

— Завтра приходи, можно.

Из спальни вышла Ольга Степановна. Соломатин вопросительно посмотрел на жену. Она сокрушенно покачала головой. Соломатин протянул руку старому рыбаку.

— Не сердитесь, Петр Кузьмич, что принес плохое известие. Если бы знал, что Алевтина так все воспримет, я бы раньше вызвал вас к себе. Подготовил бы вас.

— Где уж сердиться? — сказал Куржак. — Не виню никого. Дом разваливается, кого теперь винить?

Соломатин и Ольга Степановна, выйдя от Куржаков, заглянули в сад. Детей там уже не было. Санки, залепленные снегом, стояли на площадке. Соломатин задержал жену перед дверью.

— Оленька, как по-твоему, Алевтина серьезно решила подать на развод или думаете только попугать Кузьму?

Она ответила с упреком:

— Удивляюсь порой мужской логике. Мужчины еще могут грозить уходом из семьи, но женщина никогда не заговорит о разводе, если раньше тысячу раз не утвердится в мысли, что без развода не обойтись. А Степан не упустит случая выставить себя в самом лучшем свете.

— Ты слышала их разговор?

— И на улице было, наверно, слышно. Но я без объяснения Алевтины знаю, что Степан давно в нее влюблен. А если сегодня сдержался с прямым признанием, так лишь потому, что от неожиданности растерялся. Завтра от его растерянности не останется и следа. Ты не согласен?

— Не знаю, — задумчиво сказал Соломатин. — Возможно, ты и права.

6

В местной рыбацкой газете «Маяк» всю третью полосу отвели стихам Шарутина. «„Большой воды мечтатели“ — новая книга поэта-моряка» — возвещал заголовок. А в левом углу полосы красовался и сам Шарутин — нахмуренное лицо, фуражка с «крабом», трубка в зубах. Карнович насмешливо заметил своему штурману, когда тот явился на вахту:

— Вы же не курите, милорд. Откуда достал эту деревянную рухлядь? Трубочка эпохи корсаров Дрейка.

Штурман ответил, что без трубки нельзя, у читателей не будет веры в морскую профессию автора. Он с ликованием показал на туго набитый портфель — туда были впихнуты пятьдесят экземпляров газеты.

— Семь газетных киосков опустошил! Одна сиделица пожаловалась, что постоянных читателей граблю. Теперь буду наклеивать каждое стихотворение на отдельный лист.

Для расклейки стихов понадобилось пачка бумаги в пятьсот листов. Салон траулера на день превратился в подобие переплетной мастерской. Мишу, заглянувшего после вахты в салон, Шарутин немедленно завербовал в помощники. Стармех Потемкин, мирно обедавший на уголке стола после обследования забарахлившего «вспомогача», тоже увлекся наклейкой газетных вырезок на бумажные листы. Шарутин пообещал помощникам по стихотворению с таким автографом, что тот один удвоит ценность стиха. «Другу-соратнику, славному любимцу Нептуна» — вот так он распишется на листке.

— Тебе — описание наших трудов в океане, Миша! Будешь помнить, как рвали рекорды в Северном море и у Ян-Майена. И будь покоен, даже древний Гесиод так не расписывал труды и дни! Шедевр, не меньше!

И швырнув на стол пачку газет, Шарутин мощно продекламировал:

Звездное утро полночи пуще,

Вал надвигается — гора…

Затемно трал в пучину пущен,

Затемно отданы ваера.

Солнце выглядывает на планшире.

Тралом недолго песок скрести.

Море рычит. От зеленый шири

Взгляда — и хочешь — не отвести.

Волны и волны — вечным эскортом.

Штурман вызванивает аврал.

Кто не на вахте — цепью у борта.

Все по местам — выбираем трал!

Тянем-потянем — и вот оно, вот оно

Льется чешуйчатое серебро!

Бочки наполнены, сети смотаны.

В трюмы майнаем морское добро.

Синею солью вздубела рубаха,

Даль неоглядная все пуста….

Море, озлобленная собака,

Воет, бросается на борта.

Стармех не был уверен, имеется ли здесь поэзия, но признал, что производственная картина точна. Шарутин заверил Потемкина, что с поэзией тоже все в порядке, пусть сомнения на этот счет не тревожат механослужбу. Миша попросил, чтобы штурман подарил ему и то стихотворение, какое читал, когда они шли на воскресник. Шарутин помнил и воскресник, и женщин, с которыми тогда трудились!

— Как же, Катенька и та, постарше, имя забыл, но женщина красивая! — воскликнул он с воодушевлением. — Хочешь поднести мой стих? И, конечно, старшей, я ведь видел, что ты на вечере в клубе, чуть увидел ее, вмиг изменил Кате. А как ее зовут?

— Анна Игнатьевна Анпилогова.

— Анна Игнатьевна? Тю, да это не соседка ли Тимофея? Помнишь, у кого жил Сережа Шмыгов?

— Она самая, — ответил Миша, краснея.

На листке, где было наклеено стихотворение «Меридианы по курсу множатся», Шарутин размашисто начертал: «Анне Игнатьевне, соседке безвременно погибшего стармеха Сергея Шмыгова от горестно его оплакивающего друга и автора стиха. Павел Шарутин».

— Бери! — Он отдал Мише листки с обоими стихотворениями. — И сразу неси по адресу!

Чтобы не давать повод к насмешкам, Миша еще повозился с клеем и бумагой, а когда Шарутин предложил отдохнуть и подкрепиться, убежал с судна.

Время шло к вечеру, морозная погода, державшаяся три дня, сменилась оттепелью, снег чавкал под ногами, по мостовым струились ручьи. С неба сыпалась смесь дождя и града — что-то мокрое и колючее. У огромной руины на Кировской Миша остановился. В окне Тимофея было темно. Окна, выходившие на балкон, где росла березка, светились. Миша поднялся наверх, постучал. Дверь отперла сама Анна Игнатьевна. Она в испуге отступила, увидев Мишу. Он вошел в комнату, протянул руку. Анна Игнатьевна еле пожала ее.

— Даже сесть не приглашаете, — упрекнул он. — И смотрите, как на мертвеца. Между прочим, я был за бортом, но выкарабкался.

Она пододвинула стул. Он сел.

— Что вы живы, я знала от Тимофея. Я рада, что вы вернулись здоровым.

В комнате был беспорядок переезда — увязанные тюки, выставленные наружу чемоданы.

— Где ваша дочь? Что-то ни разу ее не видел.

— Она ночует у подруги, пока я управляюсь с переездом.

— Могу помочь.

— Спасибо. Я заказала грузовое такси.

Он помолчал. Она ждала объяснений, он заговорил:

— Две есть причины, почему пришел. Первая небольшая. Наш штурман Шарутин стихи пишет. Настоящий поэт.

— Я читала подборку в «Маяке» из его нового сборника. Мне очень понравилось.

— Один стих Павел просил передать вам.

Она взяла листок, прочла надпись, с грустью сказала:

— Так жаль Сергея Севастьяновича! Такой удивительный был человек. Поблагодарите от меня Шарутина за стихи.

Они помолчали. У Миши стеснилось дыхание. Его тревога передалась ей. Она заметно побледнела. Он сказал вдруг охрипшим голосом:

— Теперь вторая причина. Большая! Сказать, что ли?

— Скажите, конечно.

— Хочу жениться на вас! — выпалил он. Она покраснела, потом опять побледнела.

— Давно надумали?

— В океане. Думал о вас каждый день. И понял, что выхода нет — надо жениться.

Она нехорошо улыбнулась — надменной, злой улыбкой.

— Хотите покрыть грех загсовским благословением? Напрасная затея. Не было греха! Ничего не было! — Она подошла к нему, ожесточенно прокричала: — Ничего не было! Уходите!

Он поднялся, недоумевающий. Она отошла и села, отвернув лицо.

— Анна Игнатьевна, давайте же поговорим, — попросил он. — Надо же выяснить отношения…

Она положила локти на стол, обхватила лицо ладонями.

— Что еще выяснять?

Он опять заговорил о встрече у памятника. Любовь его началась с той минуты. Он помнит ее грустное лицо, там, вероятно, похоронен близкий человек, наверно, муж. Она прервала его:

— Не было у меня мужа, я одинокая женщина. А похоронен там мой друг. Я ни разу при жизни не поцеловала его, а после смерти поняла, что одного его любила. Вот такая скучная история. Что вас интересует еще?

Он сказал с обидой:

— Одно интересует — почему вы меня ненавидите? Она покачала головой. В глазах у нее стояли слезы.

— Нет, Миша, ненависти! Все гораздо, гораздо сложнее!

— Расскажите, что за сложности.

— Хорошо, расскажу, хотя не уверена, что станет просто. Вот вы тогда обиделись, что я вас прогнала, думали даже, что чем-то не угодили. А я любовалась вами, когда вы заснули, такой вы были красивый и такой непозволительно для меня молодой. И думала, что совсем вы не мой, украла я вас из какого-то чужого счастья в свое маленькое счастьице. Это трудно объяснить! Есть свое счастье, хоть его и не всегда достигаешь, а есть не твое, и его нужно урвать, трястись над ним, ибо оно краденое, его могут отобрать.

— Десять лет разницы — вот что вас останавливает!

— Да, и это, но не это главное. Будь вы на тридцать лет старше или больной, никому не нужный… Нет, вы поймите, Миша! Дело не в замужестве. Своего счастья нет, а ворованного не надо. Сестрой, другом могла бы вам быть, но не женой и не любовницей. Вы меня облагодетельствовать собираетесь, а я благодетелей не терплю.

Все, что она говорила, чудовищно противоречило тому, что он думал в море о ней и о себе. Разговор у обоих шел об одном и том же, но как бы на разных языках. Она не понимала, с чем он пришел, он не мог понять, чего ей надо от него. И хоть не произошло того, чего он больше всего страшился — она не считала его распутником, добившимся легкой связи, обманщиком, задурившем голову льстивыми словечками, легче ему от того не стало. Наоборот, стало тяжелее, ибо стало темней. Он с отчаянием чувствовал, что не сумел объясниться, что надо было найти какие-то другие слова, не обычные, не повседневные, но таких необыкновенных слов, единственно верных и убеждающих, он не имел, а все остальные, что он мог сказать, уже не годились. Она таким, у всех людей одинаковым словам все равно не поверила бы.

Он встал. Она, замолчав, тоже поднялась. Она вдруг сильно побледнела. И по тому, как изменилось ее лицо, он какой-то как бы посторонней и смутной, пришедшей как бы издалека мыслью, понял, что ее что-то испугало в нем самом. Думать о том, что это такое, он не мог. Ничто не имело значения в сравнении с тем, что чистосердечное его признание не нашло отклика, какого он ожидал. Он молча повернулся и пошел к двери. Она схватила его за руку.

— Постой! Что с тобой? Что ты надумал?

Он вырвал руку и, ничего не ответив, вышел из комнаты.

7

На улице моросило, дуло с моря. Нежданно нагрянувшая оттепель все усиливалась. Миша вышел к реке. Земляную набережную недавно начали одевать в бетон, на берег навезли блоков. Миша привалился спиной к груде цементных плит. Он все возвращался мыслью к разговору с Анной Игнатьевной. Его все сильней одолевали недоумение и печаль. Как получилось, что она не разобралась, с какой чистой душой он пришел? Почему она не поверила ему?

По темной набережной нетвердо двигался человек. Миша издали узнал Тимофея. Меньше всего сейчас надо было встречать Тимофея! Мише захотелось сделать что-нибудь такое, чтобы Тимофею стало больно: все странности Анны Игнатьевны находили объяснение в этом человеке, что бы он сам не твердил о себе и о ней. Миша неприязненно следил за медленно приближающимся Тимофеем. Тимофей остановился.

— Миша, ты? И один? Или ждешь кого?

— Жду, пока ты уйдешь. Набрался, так вались спать.

— Точно, выпил, — виновато сказал Тимофей. — Сорок дней сегодня, как погиб Сережка… Такой же человек был, такой человек! А ты…. Миша!.. Я же для тебя — все, жизни не пожалею, прикажи! Все знают, как их спасали, себя не щадили, спасали, а Сережку — судьба не вышла, не сумели… Самый ты мне теперь дорогой, Миша! Это я тебе — как на духу!

Он присел рядом с Мишей. В голосе Тимофея прорывались слезы, он всхлипнул. Миша сказал, силясь сохранить неприязнь, которая стала таять от слов Тимофея:

— Не на духу, а на дождю! Погодка не для признаний. И не для прогулок. Снова повторяю — иди-ка спать!

Тимофей махнул рукой.

— Какая разница, Миша, дождь или солнце? Последние дни хожу на земле, всякая погода приятна.

Миша, повернувшись, с удивлением посмотрел на Тимофея. Тот вытирал ладонью слезы.

— Как тебя понимать?

— Сережкино завещание выполняю. Век себе не простил бы, если бы пренебрег… Последние его слова: «Готовься, Тимоха, вернусь, возьму в море». Сегодня отнес документы в отдел кадров. Там набирают команду на китобойный промысел. Сказали — подхожу…

Миша воскликнул, пораженный:

— Да ты же смерть боишься воды!

— Боюсь, — скорбно подтвердил Тимофей. — А что делать? Нет мне больше жизни на берегу!

Миша с минуту колебался, прежде чем задал новый вопрос:

— И все из-за того, что Сергей Севастьянович велел тебе стать рыбаком? Это ли вся причина?

— Ты же знаешь, Миша, — грустно сказал Тимофей. — Что говорить? Не вышла моя задумка насчет Анны Игнатьевны!

— Хотел мужем ей стать?

— Хотел, хотел… Мало ли что хотелось! Ты не подумай, Миша, я не упрекаю! И мысли такой нет — тебя винить! Сам понимаю — недостойный я этой женщины. Ну, а все же… Могло и по-другому стать, кабы она в тебя не влюбилась.

— Влюбилась! — горько сказал Миша. — Откуда ты вбил себе в башку, что влюбилась? Навоображал себе невесть чего! Придумываешь все!

Тимофей покачал головой.

— Нет, Миша, не придумываю. Другая она стала, как познакомилась с тобой. И раньше у меня надежды — не очень чтобы… А нынче — никаких! Да и не стараюсь… Она переезжает, больше соседями не будем. В хорошем доме станет жить, не в развалке, охранять ее с Варькой от всякого происшествия не нужно. А ты… если понимаешь, какой она человек… В общем, надо уходить подальше.

Он снова провел рукой по лицу — стирал то ли капли дождя, то ли слезы.

Миша молча смотрел на него и колебался, говорить ли о том, что он был недавно у Анны Игнатьевны и какой произошел разговор. Тимофей был соперник, Миша долго приучал себя к этой мысли. Соперников ненавидят, им грозят, чтобы заставить их убираться подобру-поздорову, так повелось издавна, Миша всегда думал о себе, что только так и обойдется с соперником, если тот у него появится. А сейчас, выслушивая признания Тимофея, он не чувствовал ни гнева, что они влюбились в одну женщину, ни желания причинить Тимофею зло. Такое чувство налетело кратковременно, когда Миша увидел, как Тимофей приближается, теперь от него не осталось и следа. Зато была жалость к нему, печаль, что так все неудачно складывается у обоих, и еще одно чувство, до того неожиданное, что еще минуту назад Миша не поверил бы, что оно возможно: желание признаться в своей неудаче с такой же искренностью, с какой признавался в своих горестях сам Тимофей.

И Миша сказал, стараясь говорить спокойно:

— Не теряй надежды. Не все для тебя потеряно. Сейчас я был у Анны… Разрыв окончательный.

Мише казалось, что Тимофей обрадуется такой вести. Но Тимофей испугался.

— Миша, побойся бога! Какой может быть у вас разрыв? Или сказал ей что нехорошее?

— Не знаю уж, хорошее или плохое, — угрюмо ответил Миша. — Просил стать моей женой. А она отказала наотрез.

— Рассердилась, что ли? Может, ты как-нибудь не так?.. Миша нетерпеливо возразил:

— Все было как надо, не придумывай себе опять всякого!.. Чин-чином, — люблю, всю жизнь буду любить, одна ты у меня на душе… Разве на такие слова можно сердиться?

— И она отказалась?

— Один был ответ: нет и нет! Что было делать? Я ушел. Вот под дождиком прохлаждаюсь.

Тимофей старался в темноте разглядеть лицо Миши.

— И чем объясняешь ее отказ? Миша ответил не сразу:

— Думаю… Разница лет — одно объяснение. В общем, не пара, так она считает. А отсюда вывод — ты ей в пару подходишь. Не стар и не молод. Ее годков или постарше?

— На четыре года старше, — ответил Тимофей.

— Нормально, значит. Так что можешь забирать документы из отдела кадров. Нет тебе нужды идти в море. И на берегу устроишь себе счастливую жизнь.

Некоторое время оба молчали. Дождь с легким шумом обрушивался на реку. На дне, посередине реки, проступало что-то темное, камень или плита. На противоположном берегу смутно высилась руина разрушенного в войну древнего собора. Тимофей заговорил первый. Теперь его голос был трезв и ясен. Хмель слетел с Тимофея, словно и не пил он сегодня ничего.

— Нет, Миша, нет! Не устроить мне счастливой жизни с Анной Игнатьевной. Тут ты ошибаешься, Миша. А почему она тебе отказала — разница лет или еще что — не знаю. Другое знаю, голову дам на отсечение — любит она тебя! Одного тебя любит, ни о ком не думает и не хочет думать. Вот такая правда.

— Правда, правда! — раздраженно передразнил Миша. — Она, что ли, тебе об этой правде говорила? Сам ее открыл? Мне что-то в любви она не признавалась.

— И мне ничего прямо не говорила, врать не буду. Чувствую! Знаю я ее, Миша, так знаю, как и она себя не понимает. Восемь годков рядом с ней живу, все разбираю — как дышит, как ходит, как глядит, когда сердится, когда довольная… А с того вечера, помнишь, я Сережку на судно провожал, ты ее домой привел… Другим человеком стала! Ты не думай, я без попреков. И мысли такой нет, чтобы тебя винить. А все же, Миша… Скрывать не буду, приучилась она ко мне, друга видела, ну хорошего соседа, так скажу. А Варенька, дочка, та просто ко мне тянулась. В общем, мечты у меня были, я тебе уже говорил… И все теперь! Нет меня для нее больше. Пока сосед, а завтра самое большее — вспомнит без удовольствия, что был такой Тимофей, который все для нее — на пол бы бросила, ковром бы для нее стал. Пока сердце у ней было пусто, ну, какая-то надежда, сам понимаешь… А сейчас в ее сердце — ты. А что отказала она тебе или сразу согласилась — несущественно…

— Для меня очень существенно, — хмуро сказал Миша и встал. — Давай-ка по домам, Тимофей. Поговорили по душам, выяснили, что все темно. Тебе отсюда направо, мне прямо. Будь здоров!

Он ушел, не оглядываясь. Вначале быстро, чтобы Тимофей не остановил его, потом, убедившись, что тот пропал позади во тьме, замедлил шаг.

Черная река тихо плескалась в берега. Нудный зимний дождь стал нуднее. Миша поднял воротник, уныло побрел к руинам замка. На повороте в порт у фонаря на мосту он чуть не столкнулся со Степаном. Боцман радостно закричал:

— Мишка, ты? Вот уж кого мне надо! Чего такой расстроенный?

— Чего, чего! — передразнил Миша. — Значит, есть причина расстраиваться. Душа летнего тепла требует, в крайности, хоть настоящего декабрьского снега. А на дворе что? Дождь! За воротник льет.

Степан посмотрел на темное небо.

— Погодка — хуже немыслимо. Едем в «Балтику», там потолкуем.

Миша поплелся за Степаном. По улице ехало свободное такси, Степан остановил его. Был еще тот час, когда в ресторан входили свободно. Степан выбрал самый дальний столик, заказал ужин, пиво, графинчик водки.

— Ох, и расскажу я тебе кое-что, Миша! — объявил он восторженно. — Но раньше примем по сто грамм, без этого язык на всю откровенность не повернется. Ну, давай, на первое наш морской тост — за благополучное возвращение!

— Сколько раз пили за благополучное возвращение, — мрачно заметил Миша, принимая рюмку. — Возвращение есть, а где благополучие?

Степан радостно подмигнул. Он явно еще не пил сегодня, но держался, словно был основательно нахмеле.

— Само возвращение и есть благополучие. Подлинное рыбацкое счастье — ходим по твердой земле. Кузьма говорит, от этого одного каждый будний день — праздник. Согласен безоговорочно.

— Ты хотел мне что-то важное рассказать? Степан налил по второй рюмке.

— Не важное, а важнейшее. Алевтина и Кузьма разводятся. Миша отодвинул рюмку.

— За горе товарища не пью. И тебе не советую.

— Горе? — насмешливо переспросил Степан. — Раньше условимся, что за штука горе, а что будет счастьем. Горе — то, от чего бегут, верно? А счастья добиваются. Возражений нет? Так вот, Кузьма бежит от Алевтины! Все делает, чтобы она ушла. Значит, нет ему горя от ее ухода! Значит, увидел в ссоре с ней счастье, если подбивает на ссору. Сообщаю — вчера Алевтина ушла из дому и объявила, что подает на развод. Теперь выпьешь?

— И теперь не выпью. Повод не тот, чтобы радоваться. Степан залпом опорожнил свою рюмку.

— Для тебя — не повод. Для меня — причина. Алевтина при Куржаках и Сергее Нефедыче сказала, что пойдет замуж за меня. После развода с Кузей, само собой.

— Ничего, не понимаю. Объясни толком!

Степан рассказал, как сидел у Куржаков, когда пришли Соломатины с грубой радиограммой от Кузьмы, тот остался на промысле на второй срок и потребовал, чтобы в семье им поменьше интересовались. И как Алевтина объявила, что уходит из дому к подруге, какой-то Полине Андреевне. И как старый Куржак укорил ее, что на одиночество идет, а она закричала, что выйдет за него, за Степана, он Тане будет лучше родного отца.

— И можешь не сомневаться — буду! — с ликованием закончил Степан. — Танечка это же чудная девчонка! На руках обеих стану носить! Через годик Таня и не вспомнит, что кто-то другой ей отец, а не я. Даже алименты не разрешу брать, чтобы никаких прав Кузе не осталось.

Миша недоверчиво сказал:

— Ну, допускаю, Алевтина вышла из себя, разводом пригрозила, на тебя указала, что станешь мужем. А ты? Так прямо и бухнул, что отбираешь ее от Кузьмы?

— Не осмелился. Гавриловна, знаешь, как смотрела, Петр Кузьмич тоже… Страх напал. Не помню, что и выговорил… Лина трусом назвала, что сразу не отозвался. Только это значения не имеет.

— Объяснялся с ней когда?

— Объяснений не было. Только это, говорю тебе, без значения. Она меня понимает!

Миша мрачно глядел на стол.

— А ты уверен, что она ушла из дому? Что Куржаки не уговорили ее остаться?

— Ушла и Танечку увела. Днем был у них. Гавриловна плачет. Просила завтра пойти с ней к Алевтине, вместе уговаривать ее вернуться, одна она боится.

— И ты пойдешь?

— Пойду, конечно.

— И будешь уговаривать Лину вернуться?

— Для чего же Гавриловна просит меня с собой?

— Я спрашиваю — будешь уговаривать Лину вернуться? Искренне? От души?

— Искренне, от души! Буду уговаривать Лину вернуться! Никогда бы себе не простил, если бы стариков обманывал. Что другое, а это не по мне.

— Не понимаю тебя, Степа. Странный ты человек.

— Нормальный. Сколько бы ни уговаривал вернуться, вот голову даю на отсечение, режь ее тут же — не поддастся! Я Лину на три метра в глубину вижу, она человек удивительный, другой такой женщины на свете нет и не будет, доподлинно говорю. Одно дело, сам Кузьма пришел бы упрашивать, хоть бы радиограмму прислал…

— Кузьма простые нежные слова перед радистом постесняется написать, не то, чтобы о прощении просить.

— Об этом и речь. И как бы я Кузю ни хвалил…

— А ты будешь Кузю хвалить?

— Да, Миша, буду хвалить Кузю. Все хорошее о нем вспомню — как работает, как дружит с товарищами, как себя не пожалеет, чтобы кому помочь… Ни одного слова не совру.

— И не боишься, что Лина прислушается к твоим уговорам?

— Прислушается, значит, не судьба мне… Обманом завоевывать ее — нет, Миша! И раньше бы мог таким способом, только зачем? Говорю тебе — это не по мне! Честно возьму ее. Уверен — что бы ни говорил о Кузе, она еще крепче ожесточится! И снова откажет вернуться. И тогда придет мне доля сказать — вот он, я, Лина, — весь твой!

Миша смотрел на Степана, словно впервые видел его.

— А ведь, сказать по-честному, ты все-таки подло поступаешь с товарищем.

Степан покачал головой.

— Не те слова, Миша! Вескости нет, скользят, а не придавливают. Опять вопрос, как понимать — подло, благородно? Такая же темь, как с горем и счастьем. Еще и темней! Не могилу рою Кузе, а освобождаю от жизни, что ему горше петли. Было бы иначе, разве он вел себя так с Линой? Теперь на нее взгляни. Что женщине нужно? Любовь да уважение — все остальное мура. Вот благородство к женщине — любить и уважать ее! Найдет это она у Кузи? А у меня — да! Ты настоящей любви не знаешь, Мишка, ты чудной, вроде монаха. А я со столькими женщинами путался! Никого не обижал, но и никого не любил, а люблю одну. И такое счастье ей обеспечу, что если хоть когда-нибудь выскажет недовольство, казню себя! Думал, порадуешься со мной, а ты…

Они снова выпили. Степан, до того не закусывавший, с жадностью накинулся на еду. Миша не жаждал охмеления, оно пришло само и пришло внезапно — вещи потеряли резкие очертания, голоса стали глуше, мир как бы отдалялся и терял яркость. А то, что оставалось, было пропитано горечью. Миша думал уже не о Степане и Кузьме, а о себе. Откровенность Степана подобно яркому лучу осветила собственные Мишины горести. Откровенность эта была тем дополнением к разговору с Тимофеем на набережной, без которой разговор оставался неубедительным. В любви Тимофея и Степана было что-то общее, что-то, быть может, самое важное — и об этом самом важном он, Миша, и не думал до сих пор. Все загадочное стало ясным. И если Тимофею не повезет, потому что Анна Игнатьевна и вправду не любит его, а любит Мишу, которому сегодня отказала, то Степан будет счастливей, он выбрал единственный правильный путь к сердцу Алевтины. Степан завоюет Алевтину, она не устоит перед его преданной любовью, она ведь бросила гневно родителям Кузьмы: «Знаю, каков Степа ко мне!» А что знает о Мише Анна Игнатьевна? Два раза встречались, на третий воспользовался ее слабостью. Вот он, Степан, счастливчик, наступает, наконец, его радостный час, а ведь столько лет он шел к этому часу! Обхаживал, ухаживал, обвораживал, ни словом, ни движением не рвал в свою сторону, на легкую победу не надеялся, не выкрадывал скорой любви, знал: скорая любовь — слепая, такое от внезапности натворишь, что за голову потом хвататься!

И Миша понял, что ему снова надо увидеть Анну Игнатьевну. Не сегодня, не завтра, через неделю, через две недели, не спешить, главное — ни в чем не спешить — ни в словах, ни в поступках.

И раскрыть ей душу, по-настоящему раскрыть. Объясниться, не добиваться. Даже замуж больше не просить. Извиниться, если ненароком обидел. Сказать, что и сам не торопиться и ее не торопит. Пусть узнает поближе, пусть приучится к нему. Не хочешь в мужья? Подожду! Сколько пожелаешь, столько и буду. И что Степан Алевтине скажет, то и я скажу. И что он для нее сделает, то и я сделаю для тебя, Аночка. Чего потребуешь — пожелай только!

Миша встал и пошатнулся. Степан с удивлением посмотрел на него.

— Да ты охмелел, что ли? Вот уж не знал, что такой слабак!

— Надо идти! — с трудом выговорил Миша. — До свидания, Степа. Удачи не желаю, между тобой и Кузей встревать не хочу. Ваше дело, как ты там устроишься с Линой.

Миша нетвердыми шагами пошел к выходу.

8

Алексей размышлял над очень непростой бумагой, и чем глубже вчитывался в нее, тем ясней видел, что свалилась ноша не по плечу.

Из министерства пришли предварительные данные о ходе выполнения рыболовных планов по всем промысловым бассейнам страны. Сжатые в краткие цифры результаты годовой работы выводили на первое место в стране светломорский трест «Океанрыбу». Давно задуманная, с таким старанием и энергией выполненная перестройка океанского промысла дала именно те результаты, на какие надеялись: светломорцы обогнали рыбаков тихоокеанского бассейна, мурманчан, черноморцев. Несколько миллионов центнеров сельди, трески, пикши, морского окуня, салаки; каждый день уходящие из порта в разные районы страны железнодорожные рефрижераторные составы — это был настоящий успех! Людей, добившихся такой удачи, надо было представить к наградам и премиям.

Перед Алексеем лежал список наиболее отличившихся рыбаков, представляемых к наградам и премиям. Он должен был согласиться, что кандидаты достойны наград, поставить свою визу и передать проект дальше — начальникам более высокого ранга, в инстанции более высокие.

У Алексея не поднималась рука начертать свою фамилию.

Он снова и снова перечитывал список людей, опись удач и свершений, вникал в цифры вылова, экономию горючего и материалов, сокращение сроков ремонта. Все описания были безошибочны, все цифры верны. И люди, которых представляли к наградам, вполне их заслуживали, ни одного не вписывали без основания. Это была точная оценка сделанных работ, уважительное признание заслуг. На проекте надо было расписываться, это была даже не обязанность — радость за каждого из тех, длинный перечень которых занимал две страницы.

Но чем дольше Алексей вчитывался в список, тем меньше оставалось решимости подписать его.

Он взял карандаш, жирно отчеркнул четыре фамилии — Березова, свою, Кантеладзе и Соломатина, откинулся на спинку стула. Он вспомнил о буре в Атлантике, о жене и детях Шмыгова, о Елизавете Ивановне и Павле Доброхотовых, о матери и отце моториста Кости Сидельникова, о родных погибшего боцмана, обо всех друзьях, всех знакомых, тех, кто не вернулся с промысла. Как эти люди примут награждение Березова, Кантеладзе, Соломатина, его, Алексея Муханова? Они организовывали промысел, они отвечали за него. Не увидят ли в их наградах неуважения к памяти погибших?

Нет, думал Алексей, Березов не виновен, это горе его, а не вина. Была создана следственная комиссия, приехали эксперты из Москвы, из других рыбодобывающих центров страны, Следствие велось строго, детально, нелицеприятно. И оно доказало: не было ни одного неправильного распоряжения Березова. Выискивали административные промахи — и их не открыли. Стали искать житейские недостатки: леность, равнодушие, излишнее спокойствие, чрезмерное беспокойство — и этого не нашли! Совесть Березова чиста. Каждая фраза в характеристике Березова оставалась правдой. Справедливость требовала, чтобы его оставили в списке кандидатов на высокую награду.

А если совесть Березова чиста, то в чем упрекнуть Шалву Кантеладзе? Разве не у него первого родилась идея о новой организации промысла, разве не он со свойственной только ему широтой, с глубокой убежденностью переламывая сопротивляющихся, переубеждая колеблющихся, сделал идею живой практикой? За что же его лишать награды? Не будет ли такой поступок вопиющей несправедливостью?

Тем более нельзя обижать Соломатина! Сергей бросил море. Но здесь, на берегу, он все свои знания, все силы отдал техническому обеспечению промысла. И без него совершилась бы перестройка. Но ее делал он — и делал лучше любого другого. Это бесспорный факт. Не признавать бесспорных фактов — такая же вопиющая несправедливость!

И он, Алексей Муханов? Посмеет ли кто-нибудь упрекнуть его в беде, разразившейся в океане? Он невиновен, как Березов, как Кантеладзе, как Соломатин — нет, еще больше их невиновен! Где основания отказывать ему в заслуженной награде? И если и раздался об этом голос, то это его собственный голос. Никто к его самоупрекам не прислушается!

Таковы факты. Строгая логика утверждает, что все в представленном списке справедливо. На списке нужно поставить подпись.

Но едва Алексей силой логики добирался до такого вывода, он вспоминал осиротевшие семьи, и убежденность рассеивалась. Было словно две справедливости — Березова и других руководителей, их больших и многочисленных заслуг — объективная, точная справедливость. И другая была справедливость — субъективная, туманная, недоказательная, но страстная и глубокая: справедливость боли души. Ни один из них, руководителей промысла, ни по какому закону не мог нести ответственности за несчастье в океане. И все-таки они несли на своих плечах эту ответственность!

Через такой психологический барьер Алексей перескочить не мог.

Он позвонил Кантеладзе:

— Шалва Георгиевич, нужно посоветоваться.

В трубке раздался радушный голос управляющего:

— Заходи, дорогой, заходи. Мы как раз с Сергеем Нефедычем смотрели график перемещения промысла из Северной в Северо-Западную Атлантику, ты нам поможешь.

Кантеладзе и Соломатин стояли перед большой, на добрую половину стены, картой Атлантического океана. Соломатин указкой отчеркивал меридианы и параллели. Сельдяные стаи на севере рассеиваются, промысел там становится все менее эффективным. Большой рыболовной флотилии там вскоре, до будущей осени, будет нечего делать. Зато на западе отмечено появление больших масс морского окуня. С десяток траулеров задерживается на севере подбирать еще не рассыпавшиеся сельдяные косяки, часть флота Соломатин предлагал переключить на окуня.

А основная масса судов, с Березовым, возвращается в порт, ремонтируется и оснащается новым промвооружением — весенний промысел не за горами.

— Твое мнение, Алексей Прокофьевич? — спросил Кантеладзе.

Алексей пожал плечами. Он присоединяется к мнению специалистов. Он уверен, что все нужные расчеты сделаны.

— Сделаны, сделаны! Ни разу не ошиблись в расчетах, и сейчас не ошибаемся. Так я слушаю, дорогой, что у тебя?

Алексей молча положил на стол список намеченных к наградам и премиям. Кантеладзе, не найдя визы Алексея, с недоумением посмотрел на него. Алексей негромко сказал:

— У меня есть сомнения, хочу их высказать.

Он говорил, не глядя на Кантеладзе. Управляющий взволнованно заходил по кабинету, потом остановился перед Алексеем и крикнул:

— Не понимаю тебя! Такое старание, столько умения, настоящий подвиг совершили — а ты отказываешься признавать!

— Я высказал свои сомнения, — повторил Алексей. — Решаю не я, даже не ты, Шалва Георгиевич.

Управляющий все сильней возбуждался.

— Одну сторону увидел — несчастье, да, никто не спорит… А другая сторона? Первое место по стране! — Он показал на молчаливого Соломатина. — На нею погляди! Внимательно погляди! Этот же капитан три года брал всесоюзные рекорды! «Кунгур» — это же передовое судно океана, столько хвалили, столько о нем писали!..

— Я уже не капитан «Кунгура», — возразил Соломатин.

— Ушел с моря, правильно. А твои морские рекорды? Они тоже ушли? Или потонули во время какой-нибудь бури? Или мы их забыли? Пока никто тебя не превзошел, это ценить надо. А секретарь нашего парткома не хочет ценить, вот как он поступает!

— Не понимаете вы меня, — устало сказал Алексей. — Ладно, я выражусь по-иному. В списке стоит моя фамилия и фамилия Березова. Я возражаю против обоих. Думаю, Николай Николаевич согласиться со мной.

— Нет! — отрезал управляющий. — Пусть он с тобой соглашается, пусть. И знаю, хоть не согласен с ними, многие сочтут правильным, что нет Березова в списке: он командовал флотом во время бури, одно его судно погибло. Говорю не согласен, но понимаю. А тебя выбросить — и не согласен и понять не могу? Почему? Зачем?

— Я уже высказал свои соображения.

— Не было соображений, были одни эмоции. Слушай теперь настоящие соображения! Кого же, как не тебя, отмечать? Где еще такие, как ты? Ты здесь с войны, ты организовывал первый промысел, собирал первых рыбаков. Или не так, скажешь? Была ли экспедиция в Балтику, в Северное море, в океан, чтобы шла без твоей помощи, чтобы ты не подбирал для нее кадры? Восемь коммунистов было, когда ты организовывал первую рыболовную артель, восемь, а сегодня три с лишним тысячи! Это что — без тебя шло, ты не имеешь отношения, да? Я к вам приехал, кто меня вводил в курс работ, кто рисовал перспективы развития, кто помогал, кто ругал, если по запарке ошибался? Кто, я спрашиваю? Отвечай!

— Мне нечего больше сказать, кроме того, что я сказал… Кантеладзе схватил список и спрятал его в портфель.

— Ты правильно сказал, дорогой, не ты решаешь. И на парткоме поспорим, и в горкоме посоветуемся… Теперь слушай новость, я уже Сергею Нефедовичу сказал. — Голос управляющего стал торжественным. — Завтра вылетаю в министерство. Проект Луконина помнишь? Он ходил с ним к тебе. Так вот — полностью принят! В Москве сказали — вполне назрело, сами об этом думали. Надо готовиться к освоению всего мирового океана, всех глубин, не только отмелей. Наше светломорское задание — вся Атлантика, от северных льдов до льдов южных. Большая вода, такая большая — голова кружится! — Кантеладзе резко обвел рукой вокруг головы и повернулся к Соломатину. — Значит, как условились. Пусть Луконин сдает судно старпому — и немедленно сюда.

— Сегодня же отправлю радиограмму, — сказал Соломатин.

9

Степан и Гавриловна спросили у швейцара областной больницы, как повидать Алевтину Куржак. Проходившая мимо медицинская сестра сказала, что передаст Алевтине их просьбу. Минут через десять эта же сестра вновь появилась в вестибюле.

— Лина с полчаса будет занята. Она дала ключ от своей комнаты. Пойдемте, я провожу вас.

Она вела гостей по длинному коридору, потом они пересекли двор подошли к двухэтажному домику, поднялись на второй этаж. Сестра отперла одну из комнат.

— Подождите здесь Алевтину.

Сестра ушла. Гавриловна, не садясь, осматривалась. Комната была разделена ширмой на две половины, с обеих сторон к ширме примыкали кровати. На одной половине стоял стол с двумя стульями, на другой — шкаф и стул у кровати. И оттого, что мебели больше не было, две коморки, выкроенные ширмой из одной комнаты, казались довольно просторными. Степан предложил:

— Разденемся, Гавриловна, и сядем. Неудобно в пальто. Она замахала на него рукой.

— Сесть можно, а раздеваться не будем. Лина рассердится, что командуем у нее.

— Где же командуем? Смирненько посидим.

— Не надо, не надо! Ты не знаешь Лину. — Она, не раздеваясь, присела. Степан, пожав плечами, сел на второй стул. Гавриловна вздохнула. — Ужасно боюсь!

Он засмеялся.

— Чего бояться? Не выгонит же. Вы же ни в чем не виноваты.

— Не виновата, а боюсь. Как мы со стариком упрашивали ее остаться! Шли вместе сюда и просили, просили. На все один ответ — не хочу, не просите. И не выслушав, может прогнать. Ты ее не серди.

— Чем же я могу ее рассердить?

— Настырных она не любит. Чуть не по ней, вспыхнет, как порох.

— Вы начинайте, я поддержу.

— Нет, ты, ты! Я потом добавлю.

В комнату быстро вошла Алевтина в пальто, накинутом поверх халата. Гавриловна и Степан встали.

— Я так и думала, что вы. Сестра сказала — пожилая женщина и молодой мужчина. Что же вы сидите одетые? Раздевайтесь, не на улице. — Она принесла из второй половины стул и уселась первая.

— Да мы ненадолго, — сказала Гавриловна и повернулась к Степану. — Степа, говори.

— Пришли узнать, как твое здоровье, Лина, — кашлянув, начал Степан. — И вообще… как устроилась?

— Здоровье отличное. Устроилась неплохо. Спим с Татьянкой в одной кровати, но ей это даже нравится. Что еще вас интересует?

Гавриловна сразу забыла уговор, что разговор ведет Степан.

— Вернись домой, Лина! Поскандалила, свое доказала — хватит.

— Мой дом теперь здесь.

— Отец две ночи ни минуты не спит. Сердце у тебя есть?

— Я тоже ночи не спала. Говорить об этом не будем. Гавриловна, сдерживая слезы, обратилась к Степану:

— Поговори с ней, Степа.

Степан осторожно сказал, осматриваясь:

— Комната вроде маленькая.

— Нас всего трое. И с Полиной мы — сменщицы. Друг другу не мешаем. Оформим с Кузьмой развод, подам заявление на жилплощадь. Часть нового дома отдают больнице.

Гавриловна горестно воскликнула:

— Оформим развод! Как у тебя язык поворачивается!

— Не получается у нас жизнь с Кузей…

— А мы с отцом? О нас подумала? Ближе дочери была! И Татьянка… Как нам быть без Татьянки, подумай!

Алевтина сказала после короткого молчания:

— Мама, не надо, мне тоже нелегко!

— Поговори с ней, Степа! — сказала Гавриловна. — Скажи ей…

Алевтина раздраженно прервала ее:

— Лучше я поговорю с вами! Послали Кузе радиограмму, что я ушла? Получили ответ?

Гавриловна вытерла слезы.

— Не посылали…

— Так зачем пришли? Чего хотите? Я же поставила условие — немедленно радируйте о моем уходе!

Гавриловна молчала. В разговор снова вступил Степан:

— Лина, рассуди, как радировать? Кузе в рейсе не легко, сама понимаешь. Один срок отплавал, сразу другой начал. На берегу ни одного часа не побыл. А тут на голову такое несчастье.

Алевтина резко повернулась к нему.

— Откуда знаешь, что несчастье? Может, радость? Может, только этого и добивается, чтобы я ушла? Не даю по ресторанам шляться. Или ждать, пока открыто не выгонит меня из своего дома?

Гавриловна бурно запротестовала:

—, Лина, не смей! А мы со стариком на что? Да заикнись Кузя, чтобы тебе уйти, сами его выгоним! Навек от него тогда отречемся! Отец сказал: в обиду дочку не дадим!

Алевтина не успокоилась, а рассердилась:

— Значит, допускаете, что он может заикнуться о том, чтобы мне уйти? Значит, и вправду, беспутная свобода ему дороже? Мама, вы меня знаете, от уговоров, только хуже будет!

Гавриловна тихо плакала, Степан молчал. Алевтина гневно отвернулась от обоих. Гавриловна вытерла платком лицо, заговорила снова:

— Татьянка-то как?

— Веселая, здоровая.

— Отец сказал — без внучки и не смей домой… Так соскучился! Линочка, я возьму ее из садика сегодня? Пусть у нас переночует.

Гавриловна встала. Степан вскочил. Гавриловна поспешно сказала:

— Ты оставайся. Поговоришь еще с Линой. Алевтина холодно сказала:

— Вижу, сговорились — кто какое давление на меня окажет. Оставайся, Степан. Будем разговаривать, раз так у вас запланировано.

Гавриловна, снова заплакав, поцеловала невестку.

— Начинай, я слушаю, — спокойно сказала Алевтина, когда Гавриловна ушла. — Уверена, тебя просили уломать меня, и сам ты хочешь от себя что-то сказать. Говори теперь.

Смущенный, он не мог сразу заговорить, как задумывал.

— Ты такая резкая, Лина… Не знаю, с чего и начать.

— Хорошо, я помогу тебе. О чем тебя старики просили — забудь. Разговор бесполезный да и не верю, чтобы тебе было приятно вести его. Но, наверно, хочется знать, окончателен ли разрыв с Кузьмой?

— Всем хочется знать!

— А тебе — особенно. Не так?

— Мое отношение ты знаешь…

— Знаю, да. Хоть ничего ты прямо не говорил, все равно — знаю. И вот что хочу тебе объяснить. Не изменится Кузя, прежним вернется на берег — навсегда разойдутся наши дороги. Что тогда станешь делать?

Степан разволновался так, что у него стал дрожать голос:

— Лина, ты недавно при всех… За Степана, мол, замуж пойду, он Танечке будет лучше родного отца… Лина! Можешь не сомневаться!

Алевтина не сводила взгляда с его раскрасневшегося лица.

— Знала, что именно так и ответишь. Просьба к тебе. Обещай заранее, что исполнишь.

Степан все сильней волновался.

— Все, что потребуешь — за счастье сочту!

— Просьба такая: не приходи ко мне больше. А повстречаемся на улице, обойди стороной.

Потрясенный, он воскликнул только:

— Лина!..

Она поспешно заговорила, предваряя неизбежные вопросы:

— Не думай, что я по настроению. Рассердилась вдруг или каприз… Нет, говорю, что давно задумывала сказать.

Он с трудом выговорил:

— Виноват я в чем перед тобой?

— Не знаю, кто виноват, кто прав… Сама я немало виновата.

— Ты виновата? Перед кем?

— Не знаю, не знаю! — сказала она нетерпеливо. — Не спрашивай о том, на что себе самой не могу ответить.

Он помолчал.

— Все-таки дай понять, чем я тебя обидел? Она ответила почти ласково:

— Не обидел, нет. И человек ты хороший, и ко мне относился всегда лучше, чем я заслуживала. — Теперь и она несколько секунд молчала. Он с тревогой и надеждой смотрел на нее. — Как бы это объяснить, чтобы без обиды… Скверная я становлюсь, когда ты рядом.

Он сказал с недоумением:

— Разве я на что скверное подбивал тебя когда?

— Нет же, нет, — ответила она с досадой. — Не понимаешь ты! Говорю от души: ничего кроме добра от тебя не знала. Вижу, что обещал Гавриловне за Кузю просить. И верю — слова бы плохого о нем не сказал. Но вот, когда смотрю на тебя… Очень уж ты отличный!

Степан проговорил с грустной усмешкой:

— Плохой, оттого что хороший. Вроде бы так получается.

— Может и так. Поставить тебя с Кузей рядом — ты всем берешь. Внимательный, добрый, всегда услужливый.

— И это — плохое?

— Обожди! Я столько в эти дни передумала, так много по-новому вижу. Я ведь на Кузю почему сердилась? Что он на тебя непохожий. Мне хотелось, чтобы он ко мне был, как ты… И во всем наперекор шла, а он горячий, сразу на дыбы. Лежала здесь ночью без сна и думала: что бы стоило лаской его усмирить, подойти, обнять: «Перестань, дурачок!» На ласку он беззащитный… Нет, силой поворачивала к себе!

— Ты и лаской с ним пробовала. Столько радиограмм посылала на судно! И чем он ответил?

— В том-то и дело, что ласки не было. Раздражение, упреки… Еще пуще вздыбливала его.

— Значит, все это шуточки были, что давеча говорила у Куржаков? А для чего шутила?

— Не шуточки, Степа… Протянул бы мне в ту минуту руки, может, и кинулась бы тебе на шею. Я не в себе была…

— Сейчас, стало быть, пришла в себя?

— Опомнилась. И вижу: не может быть у нас с тобой любви, не сумела бы я… Несчастье я была бы твое, а не радость. Замучила бы тебя… И сам ты… не нужен ты мне! Так, вроде интересного товара на витрине: полюбоваться можно, а покупать — без надобности. Не сердись.

— Кузю любишь?

— Люблю…

Степан усмехнулся.

— Давно сказано: любовь — зла… Но тогда ответь — как же так? Любишь Кузю и собираешься разводиться?

Она, судя по всему, ждала такого вопроса и ответила сразу:

— Нет тут ничего непонятного. Люблю — и, возможно, разойдусь… Все правильно! Но ты — уходи! Останемся мы с Кузей или разойдемся, ты — уходи!

Они опять помолчали.

— Это твое последнее слово, Лина?

— Да.

— Насильно мил не будешь. Ладно, уйду, раз не нужен. Но ответь еще на один вопрос. Так получается, что вроде бы выгоняешь меня. За что? Почему?

Она нетерпеливо передернула плечами.

— А что объяснять, если вины за тобой нет? Не дорога у меня к тебе — больше сказать нечего. Спокойно на тебя смотрю, спокойно о тебе думаю, придешь или уйдешь — никакого волнения. Это ли тебе нужно?

— С Кузей не так?

— С Кузей не так… Каждое его слово, как он повернется, как поглядит, подойдет ли, отойдет, здесь он рядом или далеко… ото всего волнуюсь. Говорю тебе, столько думала эти дни, столько вспоминалось!.. А раньше? Ночью, бывало, Татьянка спит, и мама с Петром Кузьмичем заснули, а меня сон не берет. За окном ветер, а у меня страх — в Атлантике ураган! Вот скажи, не поверят, вижу, вижу, как судно швыряет буря, волны через палубу, мокрый снег, мачты обледенели, под ногами лед, а вы что-то убираете, что-то закрепляете, и вдруг неосторожный шаг — лети головой в пучину! Ох, даже сердце схватывало! Уткнусь в подушку и плачу, так страшно!

Степан хмуро возразил:

— Нормально! Как по-другому держаться жене рыбака?

— Не знаю, не знаю… За всех рыбацких жен не отвечу. А когда Петр Кузьмич принесет из управления весточку, что, точно, был ураган и проштормовали благополучно и что в трудные минуты, и на работе Кузя всегда из первых, такая радость, такая за него гордость!

Степан холодно сказал:

— Кузя на судне не один. И я, между прочим, с ним работаю и штормую. Двадцать пять человек в команде.

Она вспыхнула.

— Двадцать четыре из них меня не интересуют, пусть за них болеют другие женщины! Я радуюсь только за одного! И все бы сделала, на все пошла для него! Тебе смешно? Я все равно скажу: я благодарна ему, что он среди вас такой, что так трудно в море, а он все выносит! И от этого сама не своя. Не могу, не могу вести себя по-нормальному. Даже Гавриловна удивляется, даже Петр Кузьмич… Ты подумай, Степан, столько кругам соблазнов, таких развлечений — то на семейную вечеринку позовут, то в кино или театр пойти, просто в хорошую погоду по улице погулять, к подругам пойти нарядами покрасоваться… Я ведь не старуха, мне многого хочется.

— Нормальное дело.

— Не могу! Знаю, что нормально — не могу! Вспомню, что Кузя всего этого лишен — вмиг расхочется. И не оттого, что боюсь — он узнает. Нет, самой не надо того, что ему сейчас недоступно. И все думаю, все думаю, вот он вернется, от души развлечений нахватаем, за неделю наберу, от чего четыре месяца отказывалась. И будем всюду вместе, каждый час вместе! А он и не знает, как я жила без него, а расскажи — наверно, и не поверит. И такая тогда обида, так себя жалко… И так сержусь на него! Ты чему усмехаешься?

Степан теперь говорил ровно, даже с улыбкой:

— Вспомнил забавный обычай в Гане. Мы там промышляли, сходили на берег. Там местные жители вырезывают из черного дерева божков и молятся на них, руки-ноги целуют. Короче, выпрашивают всякие блага. А если не получат, чего хотелось, то бьют божков, чтобы были на высоте. И ты, Лина… Сотворила себе божка из Кузьмы и бьешь его, что ведет себя не по-божественному. Даже ненавидишь, оттого что любишь.

Она долго смотрела на Степана.

— Возможно, ты и прав. Но тебя это уже не касается. Тебе я все сказала. Ты — уходи.

Он встал, надел пальто, сказал очень вежливо:

— Ухожу. Прощай, Алевтина! Она ответила равнодушно:

— Прощай, Степа.

10

Радиограмма, посланная Соломатиным на промысел в Северную Атлантику, содержала в себе такие радостные для Луконина новости, что он, не медля и часа, сдал судно старпому и пересел на рефрижератор, возвращающийся в Светломорск. И прямо с судна он поехал не в межрейсовую гостиницу, где ему приготовили номер, а в «Океанрыбу». Вызывал Луконина Соломатин, заменявший Кантеладзе, уехавшего в Москву. Соломатин был мало знаком Луконину, они лишь встречались раза два-три на заседаниях. Вместо того, чтобы идти к новому заместителю управляющего, Луконин пошел в партком. Алексей радостно пожал руку капитана.

— Поздравляю! Сегодня утром Шалва Георгиевич звонил из Москвы. Разворот — огромнейший! Даже больше, чем вы предлагали. Управляющий с нетерпением ждет вас в министерстве. Вы уже были у Соломатина?

— Нет.

— Пойдемте вместе.

У Соломатина шло обычное утреннее совещание, он прервал его, когда появился Луконин.

— Извините, надо рассмотреть вопрос, не терпящий отлагательства, — сказал он, и собравшиеся стали расходиться.

На стене, позади стола Соломатина, висели две огромные — от потолка до пола — карты; справа, крупномасштабная, карта Северной Атлантики, слева, ближе к окну, масштабом помельче, карта всего Атлантического океана. Соломатин взял лежавшую на столе указку и подошел к этой карте, Луконин сел у стола и раскрыл большой, как тетрадь, блокнот. Алексей в сторонке опустился в кресло.

Соломатин, водя указкой по карте, рассказывал, как планируется расширить рыбодобывающий промысел. О том, что докладная записка Луконина встретила сочувственное отношение в министерстве, тот знал из радиограммы Соломатина. Но для него было новостью, что в самом министерстве давно подготавливался проект коренной реконструкции океанского промысла и что правительством этот план, рассчитанный на несколько пятилеток, полностью утвержден; и что для реализации этого плана выделены миллиардные ассигнования уже в этой пятилетке, а в следующих они ещё увеличатся: расширится сеть учебных заведений, подготавливающих квалифицированных рыбаков-океаноходов, создаются конструкторские бюро орудий лова, проектируются новые высокопроизводительные суда, заказы на постройку этих новых, технически совершенных судов, размещены на верфях нашей страны и за рубежом — в Польше, ГДР, Швеции, ФРГ, Японии. Некоторые из них уже скоро начнут прибывать. Весь океан станет объектом промысла — все его районы, все его глубины. Научные экспедиции разведали новые породы рыб, многие и вкусней и питательней уже известных, традиционных — селедки, трески, окуня… Прежний промысел, жмущийся к отмелям у прибрежья материков, становится недостаточным, тем более, что и рыбные запасы на отмелях, вследствие интенсивного вылова, стали оскудевать.

В этом месте Алексей вмешался в объяснения Соломатина:

— Надо учитывать и то, что прибрежные страны расширяют свои охранные зоны, чтобы не давать другим странам эксплуатировать рыбные богатства отмелей.

Соломатин продолжал. Правильно, и это надо учитывать. Подготавливаются международные соглашения об открытых для всех в океане районах промысла, о квотах вылова, но что некоторые отмели вскоре станут недоступны или маловыгодны, сомнений нет. И к такому повороту дел надо заблаговременно готовиться, осваивая всю ширь океана, и поверхностные его воды, и пока еще неведомые глубины. Промысел в целом остается круглогодичным, это нами твердо завоевано, но перестает быть привязанным всего лишь к нескольким районам. Промысел становится гибким, он будет перемещаться по всей акватории мирового океана. В рамках круглогодичной рыбодобычи новое значение приобретает и экспедиционный лов: суда посылаются флотилиями в разные места, где обнаружены скопления какой-либо ценной рыбы. И, естественно, в этих новых условиях первостепеннейшее значение приобретает промысловая разведка. Луконин предлагал создать специальный флот разведки, устанавливающий районы перспективного рыболовства, но работающий независимо от промысловых судов. Предложение это принято. В Светломорск скоро придет новый рыболовный траулер «Чехов», он станет флагманом флотилии, ведущей промысловую разведку по всему Атлантическому океану.

— У «Чехова» большие морозильные трюмы, первоклассное навигационное и промысловое оборудование, — закончил Соломатин. — Мы просим вас принять командование нашей первой большой промысловой экспедицией. Подбор кадров, направление рейсов и все остальное будем решать совместно.

— Согласен! — Луконин захлопнул блокнот. — Что мне делать сейчас?

— Вас ждут в Москве. Когда вы сможете отправиться?

— Ближайшим же самолетом.

— Ближайший самолет уходит через два часа. У нас забронировано одно место. Сможете вы собраться так скоро?

— Могу. — Луконин посмотрел на часы. — Даже пообедать успею.

Он попрощался и вышел. Алексей предложил Соломатину идти в столовую.

— Я ведь обедаю дома, — сказал Соломатин. — Но что-то и есть не хочется. Позвоню Оле, что на обед не приеду.

— Ты чем-то взволнован?

— Как бы тебе сказать?.. Луконин этот…. Удивительный он человек! Моряк — первоклассный, это неоспоримо. Но ты не присматривался к нему во время нашего разговора? Тебя ничего не удивило в нем?

— Ничего. Он был, как всегда. — точен, сдержан. Военная косточка. Всю войну от первого до последнего, дня провел на корабле.

— Ты тоже всю войну провоевал. А Николай Николаевич просто подвиги совершал на море. Но держитесь вы по-другому, Алексей. Нет, это натура, а не выучка. Я про себя поражался, глядя на него. Ведь я ему докладывал, что сокровенная его мечта осуществляется, он ведь цель всей своей жизни видит в освоении океана, разве не так? А сегодня таким дальним ветром ему повеяло в лицо, такой простор на все стороны раскрылся!.. И хоть бы радостная улыбка, хоть восклицание какое-нибудь. «Согласен. Могу. Вылечу через два часа» — и все от него!

— Тебя раздражает его спокойствие?

— Не знаю. Может, и раздражает. — Соломатин рассеянно глядел на карту Атлантического океана. — Вероятно, я просто завидую ему немного. На его рейсовой карте — весь океан! Весь океан — это же понимать надо!

Алексей задумчиво сказал:

— Зависть, ты говоришь! Я думал, ты привыкаешь к своей береговой работе. Значение ее, во всяком случае, несравнимо с твоей прежней.

— Несравнимо, — согласился Соломатин. — Целыми флотами командую — с берега… Размах грандиозный, это впечатляет. Оля иногда допытывается, как чувствую себя. Отвечаю всегда одно: и не мечтал никогда о таком масштабе… Увлечен, покорен, восхищен!

— Именно этими словами успокаиваешь ее?

— Может быть, немного иными. Во всяком случае, такими, чтобы она не огорчалась. Что сделано — то сделано. Портить ей настроение; укорять — зачем? Мне радостно, когда она радуется. Вот и хочу поддерживать в ней радость… Сколько могу сам…

Алексей покачал головой.

— Посильна ли такая задача? Непрерывная радость — у меня что-то не выходило. И у тебя не получится.

— Временами не получается, — хмуро подтвердил Соломатин. — Но, во всяком случае, стараюсь. Чего еще от меня требовать?

Зазвонил телефон. Соломатин подошел к аппарату.

— Соломатин слушает. Алексей Прокофьевич у меня. Сейчас позову.

Алексей взял трубку. Лицо его стало напряженным, глаза, страшно округлились.

— Около школы? — спросил он сразу переменившимся голосом. — Разрушенный дом на Западной? Знаю, там два невосстановленных дома… Готовят к операции? Девочка? Варя Анпилогова? Сделали перевязку? Да, немедленно выезжаю!

— Что случилось? — тревожно спросил Соломатин.

— Старый снаряд взорвался на Западной, ранило моего Юрку. Звонил главврач областной больницы. Юрку привезли туда.

— Я поеду с тобой, — быстро сказал Соломатин, вызывая гараж.

11

Машина затормозила у подъезда областной больницы. Алексей выскочил еще до того, как она полностью остановилась. За ним спешил Соломатин.

Алексей часто проезжал мимо здания областной больницы с тягостным чувством. Сейчас это ощущение превратилось почти в душевную боль. Дело было не только в том, что больница — место, где страдают люди, и что сейчас там лежал его сын, и еще было неизвестно, как тяжело он ранен. Само старое здание угнетало: огромное, уродливой архитектуры, мрачного цвета… От этого здания, даже не зная, что в нем, хотелось поскорей отвести взгляд: Алексею всегда казалось, что только не любя людей, можно создавать такие обиталища. Больницу устроили в районе, лишенном зелени и воздуха, летом стены дышали жаром раскалившегося камня, зимой низко стлались дымы печей. Здесь даже легкому больному все напоминало, что любая болезнь — тяжелая.

Около операционной Алексей и Соломатин увидели Марию Михайловну. Мария нашла в себе силы улыбнуться. Она всегда в трудные минуты сохраняла спокойствие.

— Юру готовят к операции. На развалке мальчишки нашли снаряд. Юра отогнал их, но кто-то издали кинул в снаряд камень. Юра ранен в ногу, живот и грудь. Я надеюсь, что операция пройдет благополучно.

— Оперировать будешь ты?

— Я хочу ассистировать. Оперировать будет Лев Захарович.

— Могу я посмотреть на Юру?

— Сейчас не нужно. После операции тебя пустят в палату. Поговори с Варей. Просто чудо, что ни ее, ни других не убило. У нее ранка на щеке, двое мальчиков отделались царапинами, их перевязали и отпустили. Варя в кабинете Льва Захаровича.

Алексей пошел к главному хирургу. В его кабинете сидела заплаканная девочка с перевязанной щекой. Алексей сел рядом и молча погладил ее по голове.

— Как это случилось, Варенька?

— Я пошва домой — Варя опять заплакала, еле выговорила сквозь слезы: — Юра провожав меня, а на Западной мавчишки нашви снаряд. — Варя не выговаривала буквы «л». Она совсем захлебнулась слезами. — Юра… Юра…

В кабинет вошел главный хирург Лев Захарович Тышковский. С Тышковским Алексей дружил с войны. Молодой врач, недавно со студенческой скамьи, он появился в их дивизии с орденом Красной Звезды на груди. Днем он делал операции в полевом госпитале, а ночью с автоматом и врачебным чемоданчиком участвовал в вылазках на другой берег залива, где шли тяжелые бои — производил при свете фонаря неотложные операции и переправлял раненых. Не одному человеку спасла жизнь его храбрость и врачебное искусство — второй орден Тышковского отметил те трудные дни боев у залива. Лев Захарович улыбался, показывая добродушным лицом, что операция легкая и закончится благополучно, но у Алексея перехватило дыхание.

Тышковский понял, что улыбка не успокоила Алексея и что Алексея успокаивать не надо, а нужно говорить правду, какой бы она тяжелой ни была.

И он сказал с такой искренностью, что Алексей поверил:

— Вам не нужно объяснять, что может произойти, когда разрывается снаряд. Одно скажу: могло кончиться хуже! Юра будет жить, это мы обещаем.

Он посоветовал Алексею набраться терпения. Много мелких осколков, каждый нужно отыскать и вынуть. И они не собираются спешить. Алексей вспомнил, что еще в войну Тышковский говорил на операциях ассистентам: «Спешить не будем — выйдет быстрее».

Врач ушел. Алексей тоже вышел. По коридору прохаживался Соломатин, он сказал:

— Лев Захарович в операции уверен. Я только что с ним разговаривал. От меня он ничего скрывать не будет.

— Я и не сомневаюсь, что он уверен, — бесстрастно сказал Алексей и, помолчав, добавил: — Плохо, что он проводит операцию сам, не доверяя другим.

Они молча шагали по коридору.

— Тебе нравится это здание? — вдруг спросил Алексей. Соломатин пожал плечами. Как может нравиться больница?

Само название происходит от слова «боль». Алексей возразил, что больница может нести в себе не память о боли, а идею выздоровления. Недавно в горкоме рассматривали проект больницы железнодорожников — светлое здание, скорее дом отдыха, чем больница. И окружат ее не мрачные, плотно сомкнувшиеся строения, сузившие улицы до щелей, а просторный парк с кленами и каштанами, с сиреневыми и черемуховыми аллеями, с клумбами цветов, ярких с весны до поздней осени. В такой больнице и тяжелобольному кажется, что скоро восстановятся силы, раз все кругом так приятно глазу, а парк, шумящий ветвями и источающий аромат, зовет в свои тихие аллеи. Им надо построить свою больницу, для рыбаков. И она должна быть тоже светлой и приветливой, а не угнетающей.

Соломатин понимал, что Алексей завел разговор, чтобы отвлечь свои мысли от предстоящей операции. Он поспешно сказал, что со своей стороны всемерно поддержит идею больницы для работников «Океанрыбы».

Они проходили мимо палаты, где шла операция. Соломатин сказал:

— Я звонил в милицию. Тот дом оцеплен, прибыли саперы. Возможно, еще найдут снаряды под развалинами. — Он хмуро добавил: — Не могу отделаться от чувства вины. Давно, давно нам пора было покончить с руинами! И могли бы, если приложили больше старания…

Из операционной вышел Тышковский и бодро сказал:

— Все хорошо! Подробней расскажет Мария Михайловна. Он явно не хотел вдаваться в детали. Сестра выкатила стол на колесиках.

Юра был весь укутан, виднелось только лицо — осунувшееся, с закрытыми глазами.

— Благополучно? — спросил Алексей у Марии, и сам не узнал своего спокойно-бесстрастного голоса.

Она ответила тоже спокойно:

— Лев Захарович сделал мастерскую операцию, даже не одну, а несколько в разных местах. Пойдем ко мне..

— Я поеду, — сказал Соломатин и поспешил за главным хирургом.

В комнате дежурного врача Мария остановилась у окна. В окно был виден тесный дворик — каменная площадка в колодце каменных стен.

Алексей, помолчав, сказал тем же чужим голосом:

— Лев Захарович мне не хотел рассказывать…

Мария повернулась, спрятала лицо на его груди, вся тряслась. Прошла долгая минута, прежде чем он заговорил вновь:

— Значит, Юра умрет?

— Будет жить, будет! — простонала она. — Но не знаем, не останется ли он калекой!

Он молча гладил ее волосы.

12

Кантеладзе вернулся из Москвы один. Луконин остался в министерстве утверждать план промыслового поиска на всей акватории Атлантического океана. В управлении «Океанрыбы» всегда хватало работы, сейчас ее было так много, что управляющий распорядился срочно отозвать с промысла и Березова.

— Один ум хорошо, два лучше, — сказал Кантеладзе Соломатину. — Не обижайся, дорогой, но без Николая Николаевича трудно. Ты хороший рыбак, хороший, а морского опыта у Березова побольше. Весь океан охватываем — какой проницательный взгляд нужен!

Соломатин и сам понимал, что — ученик Березова — он много знаний и умений получил от своего наставника, но отнюдь не стал ему равен. Без Березова, и вправду, было трудно. Промысел в Северной Атлантике надо было временно прекратить, там к лету перестала идти стабильная сельдь. Зато, по прогнозу промразведки, на отмелях Северо-Западной Атлантики ожидалось появление весной и летом крупных масс сельди. Надо было переводить промысел сюда. От капитанов, начавших здесь добычу, пришли первые радиограммы — уловы шли неплохие, недели через две-три они должны были стать обильными.

Березов вышел с промысла в порт на плавбазе «Тунец», заполнившей все свои трюмы добычей. С плавбазой шел отряд траулеров, закончивших рейсовый срок, — «Ока», «Анадырь», «Волхов», в их числе и «Кунгур», на котором Соломатин проплавал несколько лет. Еще недавно это судно считалось первым в тресте, одним из лучших в стране, сейчас ни в чем не опережало другие суда — типичный промысловый середнячок, без удачи и без провалов.

Уже с полгода в порту не появлялось сразу столько судов, они теперь приходили чуть ли не каждый день, чуть ли не каждый день уходили. Управляющему хотелось устроить промысловому отряду торжественную встречу, он поручил организовать ее Соломатину.

База и траулеры, по расписанию должны были показаться в канале около четырех часов дня. В этот день Соломатин поехал на обед в машине Алексея. Алексей хотел навестить сына, он всегда посещал больницу в свой обеденный перерыв. Соломатин был так хмур и неразговорчив, что Алексей с удивлением спросил, не случилось ли чего?

— Ничего не случилось, — недовольно сказал Соломатин. — Не умею я парады организовывать, вот и вся причина.

Алексей догадывался; что дело не в одном неумении организовывать празднество. Он сказал:

— А что организовывать? Народ придет на встречу сам, оркестр ты заказал, а говорить будем мы с Шалвой Георгиевичем, еще один капитан и один матрос — вот и вся торжественная встреча.

У дома Соломатин вышел, Алексеи поехал дальше. Соломатин снял пальто, скинул ботинки, надел комнатные туфли — и делал все это не торопясь. Нужно было совладать со скверным настроением. Он уже не раз поступал вот так же — задерживался в прихожей, придавал лицу веселый вид, чтобы войти в комнату с улыбкой. Ольга Степановна в последнее время легко огорчалась, он остерегался расстраивать ее хмурым выражением лица.

— Давай есть, Оля, я проголодался, — сказал он весело. Ольга Степановна быстро накрыла на стол и села обедать с мужем, потом понесла на кухню посуду, он прилег. Вернувшись, она присела рядом с ним.

— Поспишь, Сережа, или поболтаем?

Он сокрушенно поглядел на стенные часы.

— Отличное бы дело — поспать, да не выйдет. Скоро собираться на пристань. Ты сегодня была у Юрочки. Как он?

— Все так же. Состояние пока неопределенное. Слушай, ты читал стихи Шарутина в «Маяке»?

— Конечно. А почему ты о них спрашиваешь?

Она взяла со стола газету и развернула на третьей полосе.

— Они попались мне на глаза, я снова перечла их. Многое мне кажется странным. Например, заглавие: «Большой воды мечтатели». Какой смысл вкладывается в эту фразу? Имеет ли она вообще смысл?

Он пожал плечами.

— Поэты любят говорить по-своему, пооригинальней. Я так толкую название его новой книги: стихи о тех, кто любит океан, кто мечтает об океане, кому тесно в море.

— Тесно в море? — переспросила она с изумлением. — А какая разница — океан или море? Вода везде одинаковая. В океане, в море ли — на всех сторонах вода сливается с небом, горизонт везде один и тот же.

Он засмеялся, обнял жену, ласково привлек ее к себе. Она никогда не ходила ни в море, ни в океан, она не может понять, что испытывает моряк, когда выходит на открытый простор из сдавленного берегами бассейна. Все меняется! Да, разумеется, поверхностному восприятию картина кажется неизменной — вода до горизонта и все тут! А куда она простирается за горизонт? Как далеко отодвинулись берега? Что у тебя под килем — десяток метров или километры? Какая волна качает тебя — мелкая, короткая, или водяной вал на сто метров? И даже если картина физически и одинакова, психологически она воспринимается по-иному. В море знаешь — день хорошего хода, где бы ни находился, обязательно достигнешь берега. А в океане — недели мчись великой водной пустыней, великолепной пустыней зелено-синей воды — нет берегов, один ты на этих гигантских просторах! Ощущаешь величие мира, сам становишься сопричастен величию того удивительного явления, которое называется «планета Земля, а пять четвертых ее — океан».

— Ты тоже заговорил поэтическим языком, Сережа!

— Вероятно, поэтический язык — самый точный для выражения того, что чувствует в океане человек.

Она сказала задумчиво:

— Видимая глазу картина — одна, а чувствами воспринимаешь ее по-разному. Можно доказать, что так бывает?

— Вероятно, можно, но я не берусь. Просто устанавливаю факт. Могу привести лишь пример. Корова и человек видят один и тот же пейзаж, но воспринимают его по-разному. Корова ест траву, и если она в разных местах одинаковая, пейзаж для нее — один. А человек пейзажем любуется, он в каждом новом месте видит иные картины.

Ольга Степановна посмотрела в окно.

— Пора одеваться, Сережа, Твоя машина пришла.

Он зевнул, без охоты надел пиджак. Она вынесла из спальни букет цветов. Пораженный, он уставился на них. Она со смехом сказала:

— Ты, кажется, удивлен. Приходят твои товарищи, Твой друг и учитель Березов. Как же их встречать без цветов?

Он вышел первый, сел в машину впереди. По мере приближения к порту, на улице становилось больше прохожих. На площади перед «Океанрыбой» машина остановилась, дальше надо было идти пешком. Толпа валом валила на пристань. У первого причала Соломатин вдруг остановился. Она потянула его за руку, он не шевельнулся.

— Что с тобой? — спросила она встревоженно.

Он показал на холм, возвышавшийся над мостовой.

— Узнаешь место, Оля? Она сказала, растроганная:

— Да, конечно. На этом холме я всегда поджидала тебя. Сколько раз ты приходил с океана, сколько раз я взбиралась на вершину холмика, чтобы увидеть твое судно издалека… Пойдем, Сережа, проехала машина Кантеладзе, он будет ждать тебя.

Он не тронулся с места.

— Да, много раз! — сказал он. — И каждый раз ты встречала меня с цветами. Я смотрел с мостика в бинокль, искал прежде всего тебя и когда находил, старался разглядеть, какой у тебя букет. Я так удивлялся, так радовался… Зимой прихожу, кругом снег и лед, у тебя в руках цветы. И я всегда расспрашивал, где ты их достаешь, а ты смеялась, или отмалчивалась, или говорила: «Их достает моя любовь к тебе, больше ни о чем не допытывайся!» И сейчас зима, а у тебя в руках цветы. Может, хоть теперь скажешь, откуда они?

Она сказала:

— Сережа, мы опоздаем. А цветы заказываю заранее в Ботаническом саду, там привыкли к моим просьбам. Прошу тебя, пойдем.

Он и на этот раз не двинулся.

— Привыкли к твоим просьбам, — сказал он задумчиво. — Да, почему не привыкнуть? Так и я привыкал к тому, что меня окружает многие месяцы один и тот же горизонт — вода, переходящая в небо, небо, становящееся водой… На тысячи миль — однообразный морской простор. Пустота! То бурная, то ясная, одна пустота, ничего кроме пустоты. И всегда качает койку, а иной раз швырнет с койки на пол. И день изо дня повторяется одно и тоже. Думаешь о береге, гадаешь, как с тобой, как с детьми? А когда подходишь к берегу, так волнуешься, так ждешь встречи…

Она сказала нетерпеливо:

— Теперь тебе не надо волноваться, я всегда рядом. Поговорим об этом в другой раз. Времени на любые разговоры у нас хватит.

— Да, хватит, ты права. На любые разговоры, даже самые длинные. А о чем нам разговаривать, Оля? Ночью ты спишь, так спокойно, так красиво спишь. А я каждую ночь просыпаюсь: кровать ходит, как койка, чудится, что в шторм попали, надо скорей на мостик… Разбудить тебя, рассказать, какие одолевают кошмары? Этого ты хочешь?

— Вижу, ты хочешь опоздать на встречу! Он чуть не крикнул:

— А ты боишься пропустить спектакль? Вот оно, твое отношение, твои привычки: театр устраиваете на причале! Цветы, торжественные речи, рукоплескания… А я со вторым своим домом встречаюсь, с родным своим домом, из которого ушел! Да что говорить!

Он повернулся, быстро пошел к выходу.

Окаменев, она только смотрела, как он проталкивается сквозь толпу. Громкоговоритель объявил, что суда уже прошли поворот канала, через десять минут первые начнут швартоваться.

Проходившая мимо девушка с тощим букетиком в руках восхищенно посмотрела на букет Ольги Степановны и сказала:

— Какие цветы!

Ольга Степановна устало посмотрела на нее. Девушка была рослая, румяная, в модной шубке.

— А вы кого встречаете — мужа или жениха?

— Жениха. — Девушка густо покраснела. — То есть, еще не жениха… Просто друга. Он, правда, написал в последнем письме, что хочет…

Ольга Степановна, не дав ей договорить, протянула букет.

— Возьмите.

Девушка робко взяла букет, стала горячо благодарить. Ольга Степановна через силу улыбнулась ей и пошла назад — к выходу.

Толпа валила на пристань, Ольга Степановна одна шла против течения — медленно, устало. В толпе встретилось несколько знакомых, они здоровались, спрашивали, почему она идет из гавани, а не в гавань, и где Сергей Нефедович. Она отвечала, что муж в управлении, а ей нездоровится, думала побыть на встрече, но не сумеет.

Дома она села на диван, молча смотрела в темнеющее, окно, вспоминала прошлую жизнь, думала о жизни сегодняшней, о так неожиданно разразившейся ссоре с Сергеем — и все отчетливей и больней чувствовала, что неожиданность только кажущаяся, ссора, немного позже или раньше, должна была произойти, она стала неизбежной.

Часы прозвонили семь, Ольга Степановна пошла в детский садик.

После ужина она прочитала детям сказку, уложила их в постельки, велела спать — и снова села на диван в темной комнате, и снова размышляла о себе, о Сергее, о прошлой их жизни, о жизни будущей.

Соломатин вернулся домой в двенадцатом часу и сам зажег свет.

— Будешь ужинать, Сережа? — спокойно спросила она, поднимаясь с дивана.

— Немного бы перекусил, — ответил он.

Она поставила еду на стол, села против мужа.

— А ты, Оля, почему не ешь? — спросил он, Они обычно ужинали вместе, как бы поздно он ни приходил.

— Я уже поужинала, — ответила она и, помолчав, спросила: Видел Николая Николаевича?

— Они из гавани приехали втроем — он, Шалва Георгиевич и Алексей. Вкратце мы ввели его в курс перемен.

— Как он к ним отнесся?

— Хорошо, конечно. Но заявил, что основную работу по расширению промысла на все районы океана оставит на моих плечах. Мне это не очень понравилось. А по-твоему?

— По-моему, правильно, — сказала она безучастно. — Ты ведь уже начал эту работу.

Соломатин бросил на жену быстрый взгляд. Она казалась больной, у нее были воспалены глаза. Ему захотелось обнять ее, извиниться за вспышку в гавани. Он сдержался. За извинением последует длинный, на всю ночь, разговор. Он не был готов к такому разговору. Пришлось бы не только извиняться, но и много горького сказать жене. Он не хотел ее мучить. Поев, он стал зевать, притворяясь, что одолевает сон, и пошел в спальню. Она убрала со стола и легла на свою кровать. Он вскоре и впрямь уснул. Она долго не спала, долго смотрела в темные окна, молчаливо спорила с собой и с мужем. Все было неустойчиво в мыслях, она ни на одной не могла твердо остановиться. Лишь одно она все отчетливей понимала — прежний, устоявшийся уклад жизни становился невозможным, его надо было менять. И ее охватывал страх перед будущим, она еще неясно представляла себе, удачно ли оно сложится, это будущее.

13

Юра лежал забинтованный, осунувшийся. Состояние мальчика то улучшалось, то ухудшалось. Главного хирурга тревожило, что на ноге рана плохо заживала. Тышковский был из «активных хирургов» — он умело использовал медикаменты, но охотней прибегал к скальпелю. Он уговорил Марию Михайловну дать согласие на повторную операцию. Она опять ассистировала Тышковскому. После новой операции наступило улучшение. В палате постоянно кто-то находился. Больничных сестер не хватало, но главный хирург разрешил превратить посещения больного в правильно распределенные дежурства: Елизавета Ивановна и слушать не хотела о том, чтобы уйти, лишь полчаса посидев у постели мальчика. Выговорили себе часы для дежурства и Прокофий Семенович, и Ольга Степановна. Гавриловна, приводя на ночь внучку к Алевтине, тоже охотно шла в палату — помочь Юре, и его соседям, и тем, кто лежал в ближних палатах, и кому, подсобляя дежурным сестрам, нужно было оказать услугу. А Мария Михайловна, отработав свои часы, шла к сыну и разговаривала с ним или молча глядела на него, когда он засыпал.

Павел Доброхотов перед тем, как случилось несчастье с Юрой, уговорил мать ехать в Севастополь сразу же по приходе тех бывших членов экипажа «Ладоги», которые должны вернуться с промысла. Он понемногу распродал лишнюю мебель, оформил заказ на контейнер для коллекций. Взрыв проржавевшего снаряда на Западной разнес вдребезги его план. Елизавета Ивановна наотрез отказалась уезжать, шока Юра не встанет на ноги.

Павел оставил мать одну в старой квартире — на три четверти лишенная мебели и от того, что сама по себе просторная, теперь она казалась пустынной и огромной, в ней и шаги звучали не пожилому гулко. А сама Елизавета Ивановна, сшив собственный белый халат, по два раза в сутки являлась в больницу и каждый приход проводила в палате по четыре часа, ревниво следя, чтобы никто ее не пересиживал — ни мать мальчика, ни дед: И, вероятно, ее Юра ожидал всех нетерпеливей: у матери, как она ни крепилась, в глазах бывало и страдание, и испуг, она не могла скрыть озабоченности, если ему становилось хуже; Прокофий же Семенович расстраивался, когда при нем делали перевязки.

Елизавета Ивановна садилась около постели, говорила неизменно одно: «Сегодня у тебя неплохой вид, Юрочка, скоро пойдешь на поправку», и так, ловко возилась с ним, так умело поправляла постель и подушку, так мягко переворачивала, что он почти не испытывал боли от прикосновения ее больших, очень полных рук. И сама она, массивная, грузная, так неслышно ходила по палате, так внешне неторопливо, но всегда вовремя поспевала к соседям, если те нуждались в помощи, что опытные больничные сестры говорили: «Вам бы нашему ремеслу обучиться, вот бы больные не нарадовались, Елизавета Ивановна».

А когда наступало время свободное от перевязок, глотания лекарств и уколов, можно было начать единственное больничное развлечение — добрую беседу. Юра спрашивал, она отвечала. Он задавал короткие вопросы, она отвечала длинными рассказами. И говорила всегда об одном — о былых путешествиях мужа по разным океанам земли. И так как Доброхотов за долгую свою морскую жизнь посетил много стран и городов, бороздил разные воды, проводил месяцы в непохожих климатических районах, то и рассказы ее были не похожи один, на другой.

— Борис Андреевич пересек все триста шестьдесят меридианов земного шара, Юрочка, — говорила Елизавета Ивановна, — и пересек каждый неоднократно, ибо мировой океан нигде наглухо не закрыт берегами, это площадь, которую досками не заколотить. И он выходил из Атлантического в Тихий через Панамский канал, по Магелланову проливу мимо Огненной Земли, а бывало шел и южнее мыса Горна, грозным проливом Дрейка. И из ста восьмидесяти параллелей, он разрезал килем своих судов сто пятьдесят четыре — далеко поднимался на север, глубоко уходил на юг. Одиннадцать раз пересекал он тропик Рака, восемь раз спускался за тропик Козерога, а сколько сминал Северный полярный круг, он и счет потерял, я одна знала, что это было двадцать четыре раза. И только два раза он забирался выше Южного полярного круга, но какие это были два удивительных путешествия, какие незабываемые впечатления, Юрочка!

Ночью сверкали созвездия, какие обычному человеку вовеки не увидеть. Полярная звезда в одном рейсе вздымалась в зенит, в другом рушилась за горизонт, в одну неделю штурман правил курс по Сириусу, по Веге, по Кастору и Поллуксу, по величественным светилам Ориона, по всегда милым огням Большой Медведицы и Кассиопеи, а в другую неделю не было ни Полярной, ни Веги, ни Арктура, ни Кастора, а над головой пылал гигантский Южный Крест, сверкал красноватый Канопус. Ах, Юрочка, это было так красиво, что дух захватывало!

Как и прежде, она говорила о впечатлениях мужа, как о собственных, события, пережитые им, становились фактами ее собственной жизни — и от этого неторопливые, подробные повествования захватывали особенно сильно.

А когда рассказываемые изо дня в день истории морских путешествий Доброхотова стали исчерпываться и описания стран, народов, обычаев и морей, могучих ураганов и великих штилей, начали терять яркость первооткрытий, она заговорила о мореплавателях прошлого, о тех, кто не просто плавал по давно нанесенным на карту морям и швартовался в хорошо оборудованных гаванях, как ее муж, а с каждым движением своих кораблей, с каждым порывом ветра, надувавшим паруса, вторгался в неизведанные моря, приближался к незнакомым землям, знакомился с еще невиданными народами.

Имен было много, не все запоминались, но каждое было вехой в познании океана, в каждом было сконцентрировано множество приключений, успехов, неудач, каждое говорило о несгибаемом мужестве, о неисчерпаемом терпении, о поразительном упорстве… И Юра слушал, щеки его пылали, глаза горели — до боли хотелось стать таким же…

А Ольга Степановна, пришедшая как-то раньше обусловленного времени, тоже слушала очередной длинный рассказ Елизаветы Ивановны, и недоумевала и досадовала, до чего же они плохо знали эту женщину, их многолетнюю соседку. Грузная, замедленная, казавшаяся болезненно рыхлой, она виделась им вечно сидящей в кресле, они считали ее ленивой, только мастерство в изготовлении вкусных тортов еще признавалось за ней. А она была не только превосходным слушателем историй, рассказываемых мужем, но и усердным читателем собранной им морской библиотеки, которой сам он редко пользовался, — и памяти ее можно было только позавидовать.

Как-то ночью Мария Михайловна дежурила в хирургическом отделении. Ольга Степановна, оставшись на ночь, выждала, пока Юра заснет, зашла в дежурную комнату поделиться с подругой впечатлениями о жене Доброхотова. Мария Михайловна возразила:

— Что до меня, то я давно догадывалась, что она не такая, какой кажется. Знаешь, это, может быть, парадоксально, но она, оставаясь дома, когда Борис Андреевич уходил в рейс, мысленно двигалась вместе с ним. Изо дня в день следовала душою по его курсу. Отсюда ее настойчивые требования у диспетчера каждый день сообщать, где сегодня находится муж. И она одновременно изучала моря, по которым он ходил, порты, где швартовались его суда. Они находились на разных краях земли, но одновременно совершали одно путешествие — он в океанах реально, она на берегу — мысленно.

Ольга Степановна сказала задумчиво:

— Ты разъясняешь одно мое заблуждение. Лиза всегда казалась мне туповатой. Я порой возмущалась, что долгое отсутствие Бориса Андреевича не вызывает в ней тоски. Я так остро чувствовала разлуку с Сережей! А Лиза просто не разлучалась со своим Борисом. Знаешь, я все время повторяю одно стихотворение Шарутина, две строчки, не знаю, хороши они или плохи, но они не выходят из памяти.

— Я читала подборку его стихов. О каких строчках ты говоришь?

— Ты, океан, великий разлучник, соединил нас, разъединив.

— К Доброхотовым эти строчки вполне подходят.

— Не только к Доброхотовым, — сказала Ольга Степановна. В дежурную вошла сестра. Один из недавно оперированных пытается сорвать с себя повязку. Мария Михайловна поспешила в палату. Ольга Степановна ушла к Юре. Мария Михайловна, справившись с беспокойным больным, заглянула к сыну, пощупала его пульс, осторожно провела рукой по раскрасневшемуся от сна лицу. Она знаком показала Ольге Степановне, что здесь все хорошо, та может снова идти к ней. В дежурной Мария Михайловна сказала:

— С тобой что-то странное, Оля. Ты очень переменилась. Ольга Степановна помолчала, перед тем как ответить:

— Ты угадала, Мария. Не знаю только — как? Я стараюсь никому не показывать своего состояния.

Мария Михайловна с улыбкой смотрела на подругу.

— Раньше ты для дежурства у Юры выбирала дневные часы, когда Сергей Нефедыч на работе, а сейчас стараешься дежурить ночью, а ведь он в это время дома. И когда у тебя нет неотложного дела, ты всегда думаешь о чем-то — и так странно задумываешься!

— Мне кажется, у нас с Сережей надломилась жизнь…

— У вас? — воскликнула Мария Михайловна. — Не выдумывай! Такая идеальная семья! Мы с Алексеем всегда считали — нет более влюбленной пары! И не мы одни.

Ольга Степановна покачала головой. Многое переменилось в их жизни. И прежде всего переменился Сергей. Разве этот располневший медлительный человек похож на прежнего стройного, быстрого, нетерпеливого? Приходя с работы, он сразу валится на диван. Он отказывается играть с детьми, его не увлекают их заботы и забавы, он перестал бегать с ними наперегонки, залезать с ними под стол, а ведь раньше это была их любимая забава — забраться туда, накрыться скатертью — ищи нас мама! Он прежде приходил на берег на три недели, на месяц. За это короткое время они три-четыре раза бывали в театре, по десяти раз в кино. За девять месяцев, что он на берегу, они только раз посетили театр, только раз! Он стал солиден, скоро станет важным. Где его всегдашнее беспокойство, от которого им так доставалось? Он же был сумасброд, проказник, молодой не по годам. Сейчас он не по годам — старик!

— Раньше Сергей работал в море, отдыхал на берегу, сейчас он работает на берегу. Разница огромная.

— Ты права, есть разница. И она вполне достаточна, чтобы перестать быть счастливой.

— Летом вы поедете в отпуск. Ты увидишь на отдыхе прежнего своего Сергея — веселого, доброго, проказника.

— Нет, Мария, все не так. Две вещи недавно потрясли меня — два неожиданных разговора.

— Что за неожиданные разговоры?

Ольга Степановна подошла к окну, всматривалась в ночную темь. На улице перестали ходить трамваи, не ездили автомашины, не было видно прохожих. И в больнице стало тихо — был тот час, когда почти все больные погружаются в сон. В коридоре не слышалось торопливых шагов сестер, спешащих на помощь, никто не вызывал дежурного врача. Ольга Степановна отошла от окна, села на стул. Первый неожиданный разговор состоялся неделю назад. Куржаки умоляли уговорить Алевтину вернуться домой. Она зашла к Лине, когда возвращалась с дежурства у Юры. Лина не хочет вернуться. Она описывала свои обиды, она жаловалась, что Кузьма не понимает, как ей тяжко без него, как ей страшно за него. И она говорила точно такими словами, какими Ольга Степановна рассказывала о себе Сергею. Те же фразы, даже голоса их, такие разные, вдруг стали похожи: «Страх, вечный страх! У вас ураган, вас несет на скалы, разбивает, вы обледеневаете. Уткнусь в подушки и молча плачу, такой охватывает ужас».

Мария Михайловна с удивлением проговорила:

— Не понимаю, что могло потрясти тебя? Положение одинаковое, — жены рыбаков. Похожие чувства отливаются в одинаковые слова.

— Не это меня потрясло, что говорим одинаковыми словами, — задумчиво сказала Ольга Степановна. — Я не дура, понимаю, что такое быть женой рыбака. Я спросила Лину, что ей нужно для счастья, чего она добивается от Кузьмы? Она стала описывать, чего хочет, а я слушала и холодела. Алевтина называла, что я имела, именно это! И если бы она попросила рассказать, как я жила с Сергеем, она услышала бы то, о чем мечтает. Она желает одного — устроить жизнь с Кузьмой так, как была устроена моя жизнь с Сергеем. И она ничего другого не ищет для счастья, а я все это имела — и была несчастлива. Можешь ты это понять?

— Могу! Ты совершила одну ошибку. Сергей работал в море, там проходили его будни. На берегу он праздновал. Ты захотела превратить всю свою жизнь в непрерывно длящийся праздник. Ты задумала отменить будни, и это не удалось. Календарь не пишут одними красными цифрами, красные дни увенчивают обыденные, но не могут исключить их. Ты не согласна?

Ольга Степановна рассеянно глядела в окно, в непроницаемую предрассветную тьму. И ответила не сразу.

— Знаешь, Мария, я скажу кое-что, что тебя удивит. Не такая уж я бестолковая, чтобы не понимать: одно дело — отдыхать на суше, другое — трудиться на ней. И что праздники перестанут быть столь праздничными, а будни затопят существование… Что ж, и это я понимала. И готова была с этим примириться. Почти все люди с возрастом толстеют, становятся медлительными, в них остывает прежний жар. Молодость проходит, вот и все! И я уверяла себя, что все совершается по законам жизни, ничего не поделаешь, раз уж жизнь такая. Зато Сережа всегда, со мной, нет больше разлук, остальное несущественно! Говорю тебе, я готова была принять такую жизнь.

Она замолчала. Мария Михайловна испытующе глядела на нее.

— А теперь ты не хочешь принять такую жизнь?

— Да, Мария, больше не могу ее выносить!

— Что же случилось нового?

— Я уже сказала — произошел второй разговор, который потряс меня. Может быть, надо сказать поскромней, попроще, но не могу, это единственное слово — потрясена! Я все вдруг увидела по-иному, чем воображалось. Знаешь, идешь в предгрозовые сумерки, ничто не кажется незнакомым, и вдруг молния пронзительно все озарит и неожиданно поймешь, что мир вокруг тебя иной, ты еще не видела его по-настоящему.

— Ты говоришь, а я тебя не понимаю.

Ольга Степановна рассказала, как они с мужем пошли встречать возвращающиеся суда; и как на пристани Сергей бросил ей упрек, что она превращает встречу моряков в спектакль и радуется речам и музыке, а он впадает в отчаяние от того, что сейчас увидит родной свой дом, который она заставила его покинуть; и как он бежал из гавани; и как уже почти неделю они не разговаривают, лишь обмениваются несколькими словами; и что поэтому она выходит к Юрочке ночью, ей тяжко сейчас оставаться с Сергеем, она, покормив и уложив детей, уже одетая, чуть он входит, покидает дом; и как она все допрашивает себя, что ей теперь делать?

— Сергея можно понять, — сказала Мария Михайловна. — Он разволновался, понемногу успокоится. Все войдет в прежнюю норму.

— Не хочу жить по-прежнему! Меня ужасает норма, о которой ты говоришь! Одни будни, морские, сменялись другими буднями, сухопутными, так как утверждаешь. Все по-другому! Катастрофа, вот что произошло! Я сделала Сергея несчастным.

Мария Михайловна пробовала спорить, Ольга Степановна не дала. Совершилось несчастье — и она одна виновата!.. Море было не просто рабочей площадкой для Сергея. Как часто он со смехом говорил: «Поле нашей деятельности — океан», это так по-деловому звучало. Как радостно он твердил: «Так соскучился в море по берегу, так неможется без вас!» — и ее обманывали такие признания. Нет, она не обвиняет Сергея во лжи, все было правдой — в море работали, а не веселились, в море тосковали о береге. Но это не вся правда, только половина. Океан и рабочая площадка и призвание, в нем Сергей тосковал по берегу, на берегу тоскует по океану — вот это и будет всей правдой. Он стремится в океан, он радуется берегу — и это одно единое! А она разорвала эту связь. И что получилось? Нет, Сергей не разлюбил ее, он просто стал спокойным, почти равнодушным. Его не зажигает то, от чего он прежде вспыхивал, он теперь не нуждается в огне. Он хорошо работает, он слишком самолюбив, чтобы плохо работать. Исчезло только одно — увлечение. Нет увлечения дома, нет на работе, нет и в душе. И это начало взаимного охлаждения! Дальше так жить она не может.

Мария Михайловна спросила, после некоторого молчания:

— Тебе нужно мое мнение?

Ольга Степановна устало передернула плечами.

— Хотела высказаться. Излила душу — вот и все.

— И ограничишься тем, что излила душу? Ольга Степановна грустно улыбнулась.

— Поговорю с Сережей. Признаюсь, в чем призналась тебе. По-другому, конечно, но суть — та же. А дальше — как он сам решит…

В дежурную вбежала встревоженная сестра. Одному из больных стало плохо. Мария Михайловна поспешила к нему. Ольга Степановна вернулась в палату, где спал Юра. У его постели сидела Елизавета Ивановна.

14

— Иди, Олечка, — сказала она. — Трамваи уже ходят.

После возвращения из океана Березов должен был Приступить к оперативному руководству всеми районами промысла в Атлантике, приняв это дело от Соломатина. Но он попросил не отвлекать его от того, что лишь одно по-настоящему захватывало его сейчас. Березов углубился в разработку дополнительных мер, предотвращающих несчастья в бурю. Это был его долг перед собой и людьми — сделать все, что позволяла новая техника, чтобы катастрофа в океане не повторилась.

И чем больше размышлял Березов, как бороться с ураганами, тем тверже убеждался, что повторением уже существующих строгих инструкций не обойтись. Следственная комиссия установила, что к авариям на «Коршуне» и на «Ладоге» привела нераспорядительность их капитанов. Бесспорность этого вывода никто бы не смог опровергнуть. А отсюда шло другое — и тоже неоспоримое: от капитанов, даже опытных, нужно требовать большей тщательности, того самого, что называется чувством ответственности.

Таков был окончательный вывод из анализа катастрофы. Но его было недостаточно. Березов подписал заключение комиссии — и больше о нем не думал. Трагедию нужно изучать глубже. Причины ее были сложней.

Да, размышлял Березов, и Доброхотов, и Никишин поступили легкомысленно, оставив на палубе плохо занайтовленные бочки. Но если бы крепление лючин было лучше, бочки перекатились бы через фальшборт, не принеся повреждения. И если бы на «Бирюзе» двигатель был не в триста сил, а больше, Карнович скорей подоспел бы в район катастрофы и спас весь экипаж «Ладоги». И будь у Карновича прожектора, вместо люстр, бросающих свет на 20–30 метров, он высветил бы море и ярче, и дальше. И уж, конечно, будь вместо одного спасателя два или три, крейсирующих в сгущении рыбацкого флота, вся картина событий стала бы иной. Тяжелая борьба со стихией осталась бы, трагедии не произошло. Мало требовать большей тщательности при штормовых предупреждениях, нужно усовершенствовать конструкции судов, усложнить организацию промысла — такой вывод сделал Березов.

Он понимал, что улучшить задрайку трюмов, смонтировать прожектора — сравнительно просто. Но поставить двигатели мощней, ввести в состав флота новые непромысловые суда — накладные расходы, скажут о них экономисты — нельзя без миллионных вложений. И «Океанрыба», и местные партийные органы его поддержат, но кто-то, возможно, и возмутится: обеспечиваете, мол, спокойную жизнь нерадивым капитанам!

Он познакомил со своим планом Соломатина, тот опасался также, поддержат ли их в министерстве: ведь речь пойдет об изменениях в конструкции судов, о новом усложнении промысла.

— Сначала уговорим Шалву Георгиевича, — предложил Березов. — Крепко надеюсь на твою поддержку, Сергей Нефедыч.

Березов попросил Кантеладзе обсудить его проект.

У стола сели Соломатин и Алексей, Березов докладывал стоя, Кантеладзе, по обыкновению, расхаживал по ковровой дорожке. И Алексей, и Соломатин знали содержание проекта. Для управляющего предложения были новы, он слушал сперва спокойно, потом лицо покраснело, глаза заблестели. Соломатин встревоженно посмотрел на Алексея. Алексей оставался спокойным, он лучше знал руководителя «Океанрыбы».

Когда Березов закончил, Кантеладзе обратился к Соломатину и Алексею:

— Слушайте, дорогие, вы этот проект читали, знаю. Теперь скажите — со всем согласны? Возражения имеете?

— Согласен со всем, — поспешно объявил Соломатин.

— Возражений у меня нет, — отозвался Алексей.

— Тогда слушайте мое мнение. Отличный план! То самое, что нужно. Пора, пора покончить с бессилием перед стихией. Такая техника, такие возможности, радио, локаторы, могучие машины… А задует ветерок, и человек — игрушка в бесновании бури. Чего все мы с вами стоим, если не способны обеспечить безопасность наших людей в океане? Не полную, нет, природа пока мощнее нас, но все, что сегодня можем, вот так!

Соломатин заметил, что будут споры, будет сопротивление. Кантеладзе махнул рукой.

— Обо всем спорим, везде сопротивление. Новая конструкция судна, новые приемы лова, освоение новых районов океана — думаешь, сразу соглашаются? Это же дополнительные деньги! Каждый новый миллион ассигнований — выпрашиваю, выбиваю, вытряхиваю, выщипываю!.. Ничего, справляемся. А здесь речь, о безопасности людей — думаешь, это плохой аргумент против сомневающихся?

Березов заметил, что на весеннем промысле в Северо-Западной Атлантике удастся осуществить только часть нововведений.

— Сколько б ни было, каждое принесет свою пользу. Теперь ответьте, кого пошлем руководить весенним промыслом? Давно просил подготовить кандидатуры, где они?

Соломатин подал описок. Управляющий быстро посмотрел его.

— Люди хорошие! Трофимовский, Новожилов, Петренко… А говорили с кем-нибудь? Мы намечаем, а человек может отказаться.

— Думаю, ни один не откажется.

— Я вот предложил одному хорошему капитану, Сергею Соломатину, знаешь такого? Ну, и что? Наотрез отказался.

— А вы предложите еще раз, — спокойно сказал Соломатин.

— Еще раз? Хорошо. Предлагаю! Что теперь ответишь?

— Скажу коротко: согласен!

Кантеладзе несколько секунд изумленно смотрел на него. Потом, захохотав, огрел его пятерней по плечу.

— Черт ты упрямый! Чтоб тебя все дьяволы взяли! Ох, и надавал бы я сейчас по твоей дурацкой шее!

Алексей поморщился.

— Шалва Георгиевич, зачем ругаться?

Управляющий радостно огрызнулся:

— Не агитируй! Я от пяток до лысины на макушке сто тысяч раз распропагандированный. И когда злюсь, не ругаюсь, а такой вежливый, что самому страшно. А сейчас буду ругаться! И ты не мешай!

Немного остыв, он осторожно поинтересовался:

— А как дома? Понимаешь, твоя Ольга Степановна…

— Она не возражает, чтобы я снова ушел в море.

Березов напомнил, что надо уточнить первоочередные мероприятия, суда вскоре начнут концентрироваться в Северо-Западной Атлантике. Обсуждение пошло чисто техническое. Алексей удалился к себе. В приемной сидел Кузьма. Он встал при появлении Алексея.

— Вызывали, Алексей Прокофьевич?

— Да, вызывал. Заходи.

В кабинете Алексей сердито сказал:

— Появился-таки! Три дня нет дома. Отец твой просил разыскать тебя и разузнать, куда подевался. Пришлось послать требование на судно, чтобы явился сюда. Где прохлаждался?

— Не прохлаждался, а подогревался. У сердечного приятеля Сеньки Ходора гощу.

— Сколько знаю, его в море по-прежнему не выпускают?

— В береговых командах подмолачивает. На хлеб с колбасой ему хватает. На остальное я добавил.

— Все три дня кутил?

— Чадил помаленьку. Убивал свободное время.

— Не одно свое, но и казенное. Капитан сообщил, что одну вахту ты пропустил.

— Что потратил казенного, отвечу. Долгов не зажму. Алексей помолчал перед новым вопросом:

— У Алевтины был?

Кузьма, вспыхнув, ответил со злостью:

— Зачем вызывали, Алексей Прокофьевич? Насчет Лины — каше личное дело. А если о прогуле, то мелковато для этого кабинета. Беспартийного матроса таскают в партком!..

Алексей спокойно сказал:

— Ты прав, Кузьма. И если бы ты явился домой, поговорили бы там, а не здесь. Все-таки столько лет добрыми соседями были. Поставим на этом точку. Зайди к Сергею Нефедычу. Он твой бывший капитан, у него тоже к тебе имеются вопросы.

Кузьма не шевельнулся.

— Не пойду…

— Почему так?

— Пять лет с ним плавали. Он обо мне одно хорошее высказывал. Еще объявит, что теперь по-другому оценивает… Лучше уж с вами.

— Значит, продолжаем беседу?. — Да уж так получается.

— Не одного меня, всех ты нас беспокоишь. Перестал интересоваться семьей. Раньше такого поведения у тебя не замечалось.

Кузьма хмуро ответил:

— Что семью интересует, все выполнил.

— Что ты имеешь в виду?

— Вчера послал Лине с верным человеком всю получку за два рейса. Полностью перекрыл потерянные деньги, еще столько же добавил заработанных за повторный рейс.

Алексей холодно спросил:

— Она поблагодарила? Кузьма опустил голову.

— Не взяла… Велела [передать, что если по почте пошлю, тоже возвратит.

— Не взяла! И как ты это толкуешь!

— Ни любви, ни уважения ко мне…

— Любовь, ты сам сказал — ваше личное… А что до уважения, то за что тебя уважать? Почему не ответил на последние радиограммы? Чуть до болезни не довел родных своей молчанкой. Придумал же такой метод издевательства!

— Мало я потрудился, стало быть, раз не за что уважать? — с обидой опросил Кузьма.

— Мы с тобой однажды уже разъясняли этот вопрос. Как раз перед твоим уходом на «Бирюзе». Ты требуешь, чтобы тебе в ножки кланялись за твой труд. А как тогда с равенством будет?

Кузьма ответил с вызовом:

— В жизни везде неравенство. Тот — начальник, этот — подчиненный, один работяга, второй — лодырь, кто-то трудовой герой, а кто-то тунеядец. А раз так, то хочу быть сверху, а не снизу.

— Интересная жизненная философия!

— Какая ни есть, а не опровергнете! Разве не по работе… — Бык больше тебя наработает.

— Быков тоже ценят.

— Ценят — да. Ты же требуешь не цены, а высокого человеческого уважения. И почет, которого ты домогаешься от людей, нужен тебе, чтобы подминать их под себя. Ты эксплуататор своего трудового почета, вот ты кто!

— Эксплуататоров у нас давно — тю-тю!

— Конечно, нету неандертальцев, которые тащат за волосы соседа в свою пещеру. Или князей, которые кичились голубой кровью. Или богатеев, давивших тяжестью золотого мешка. Все эти грубые формы угнетения человека — сила, титулы, богатство — истреблены у нас. Зато люди, мечтающие покуражиться — а ты из таких, — нередко, очень нередко используют свои достоинства во вред другим.

— Вас огорчает, что для эксплуататоров своего почета нет статьи?

— Радует! Не дай бог, если бы такие тонкие дела решались статьями. Но и помириться с теми, кто унижает других, чтобы возвеличить себя, нет, ни один честный человек с этим не примирится. Хочешь знать правду? Твой индивидуальный интенсивный труд с общественной точки зрения — непроизводителен.

— Вот это новость!

— Очень жаль, что для тебя это новость. А ведь ты учил в школе, что по Марксу производительный труд — это такой труд, который укрепляет и развивает общество. Мы строим коммунизм — и материальное благополучие и новые, благородные отношения между людьми. Разве не записано в главном документе нашей эпохи: человек человеку — друг, товарищ и брат! Материальное благополучие твой труд увеличивает. Это хорошо. А дружеские взаимоотношения, коммунистическую психологию?.. Это он развивает? Вот почему я говорю — труд твой можно ценить. Но собственное твое отношение к своему труду — нет, оно не вызывает уважения!

Кузьма покачивал головой.

— Эксплуататор трудового почета! Хитро заверчено! — Он помолчал. — Раз уж коснулось насчет Лины… Неладно все обернулось. На пристань встречать не пришла. Денег не приняла. Разводом грозится. Не хочет меня видеть…

— А ты приди к ней сам, узнаешь, хочет ли тебя видеть?

— А если прогонит? Прогнала же друга, что принес ей деньги!

— Один раз прогонит, иди в другой. Ты ей муж, отец ее ребенка. И ты ее обидел — не забывай об этом.

— Не знаю, не знаю…

— Думай, что делать. И возвращайся домой от своего Ходора. И лучше — с Алевтиной и ребенком. А теперь извини — дела.

Кузьма встал, хотел что-то сказать, но, раздумав, молча вышел.

15

Луконин вернулся в Светломорск в марте. План большого поиска в океане был разработан в деталях, надо было его осуществлять. Морозильный траулер «Чехов» должен был появиться в порту в апреле, в отряд, кроме него, входили суда поменьше. Луконин пошел к Соломатину согласовывать оперативные вопросы и узнал, что Сергей Нефедович, возглавив промысел в Северо-Западной Атлантике, ушел туда на «Тунце».

— Ищу нового заместителя, дорогой Василий Васильевич, — со вздохом сказал Кантеладзе. — Такой хороший был зам, все знал, все понимал. Но душа рвалась в морскую даль, пришлось посчитаться с требованием его души.

— Нового заместителя найдете, — сказал Луконин. — Свято место пусто не бывает.

— Какая же святость? Очень беспокойное местечко — зам. Хорошего моряка сюда надо. Вы не пойдете, Василий Васильевич?

Луконин только насмешливо улыбнулся. Иного ответа Кантеладзе и не ждал. И оценив значение улыбки всегда серьезного капитана, Кантеладзе рассмеялся, словно сам сказал что-то очень смешное.

— Идите к Березову. Оперативное руководство промыслом опять вручили ему..

У Березова Луконин попросил, чтобы ему передали целиком команду «Бирюзы» вместе с ее капитаном, она составит костяк экипажа «Чехова». Остальные суда промысловой экспедиции Луконин согласился комплектовать обычным порядком, постепенно подбирая моряков из тех, кто уже не раз ходил в море, — рейс предстоит дальний и долгий, понадобиться побывать в разных климатических районах. С Карновичем разговор был простой, тот с восторгом принял предложение командовать «Чеховым». А чтобы не терять времени, пока в порт прибудет новый траулер и в отделе кадров подберут экипажи на другие суда, Карнович согласился сделать короткий выход в Балтику и Северное море. Начиналась весенняя путина, вылов той самой салаки, «проклятой рыбешки», которая в прошлом году вызывала такое негодование у молодого капитана. Сейчас он говорил о «салачном рейсе» с ликованием, а Шарутин, разделявший радость своего друга, даже написал стих о «салачке и корюшке, нежной и тонкой, пахнущей зеленым огурчиком» и читал новое творение всем знакомым.

«Салачный рейс» продолжался около месяца. Получив радиограмму, что в Светломорске ошвартовался «Чехов», Карнович помчался из Северного моря в порт. Здесь экипаж «Бирюзы» распрощался со своим судном и перешел на новый траулер. В солнечное весеннее утро Алексей поднялся на палубу «Чехова». Причал был усеян людьми, любовавшимися изящным теплоходом. Восхищаться было чем, мировое судостроение создало, наконец, давно обещанный образец судна автономного плавания для дальних промысловых рейсов: морозильный траулер «Чехов» превосходил другие рыболовные суда и скоростью хода, и остойчивостью, и механизацией добычи, и быстротой замораживания рыбы, и емкостью трюмов и — что было немаловажно для жизни на нем — удобством внутренних планировок.

— Начальник экспедиции на борту? — спросил Алексей вахтенного у трапа.

— У себя, — ответил тот. Луконин писал за столом.

— Поглядим судно, — предложил он, Поднимаясь.

Луконин провел Алексея по внутренним помещениям, показывал рефрижераторное хозяйство, лаборатории, три рубки — ходовую, штурманскую, радиорубку, — вычислительный центр, с электронной вычислительной машиной, кинозал, библиотеку.

В ходовой рубке Алексей поздоровался с Красновым.

— Вечный старпом, — пошутил Алексей. — А мог бы, Илья Матвеевич, и самостоятельно взять траулер.

Краснов усмехнулся. Он был хороший работник, но не любил первых ролей.

— Лучше помощником на таком судне с Карновичем, чем капитаном на маленьком СРТ.

По переходам нижней палубы, освещенным лампами дневного света, шел Куржак с Кузьмой. У старого рыбака был восхищенный, почти растроганный вид.

— Моряк с помещениями знакомит. — Он показал на Кузьму. — Дворец! Картины, зеркала, сияние… А каюты? И дома об этих удобствах не мечтать! Лина вчера была, сказала: вот бы нам на берегу такую квартирку! Рано я родился, рано! — сказал он грустно. — Был бы помоложе, образования бы набрал, все бы океаны исходил!

— Все не исходим, а из Атлантики, вроде бы, пойдем в Индийский, — сказал Кузьма. — Так ведь, Василий Васильевич?

Луконин подтвердил, что по рейсовому заданию выйти на месяц и в Индийский океан придется.

В просторной — из двух комнат — каюте капитана сидели Карнович, Шарутин и Дина.

— Каюта у вас получше, чем у начальника экспедиции, — заметил Алексей, оглядываясь. В ней были и диваны, и кресла, и шкафы, и холодильник, а на переборках висели картины и несколько приборов, дублирующих основные указатели ходовой рубки…

— Каюта отличная. Товарищ буфетчица, — строго сказал Карнович Дине, — прошу приступить к исполнению своих обязанностей. Принесите нам кофе и булочек. Десять минут на приготовление.

Дина, вспыхнув, хотела сказать что-то резкое, но смолчала и вышла.

Алексей вскоре уехал из порта. Во второй половине дня Луконин пришел в «Океанрыбу». В приемной секретарша поспешно поднялась, когда он направился к двери Березова. Луконин с удивлением спросил:

— К Николаю Николаевичу нельзя? Секретарша, поколебавшись, опять села.

— Он просил его не отвлекать. Думаю, к вам это не относится, Василий Васильевич.

Луконин приоткрыл дверь, просунул только голову. Березов стоял перед большой картой Северной Атлантики.

— А, ты! — сказал он и отошел от карты.

Березов сел за стол, положил на него руки, выжидающе посмотрел на Луконина. Он казался больным — глаза лихорадочно блестели, на щеках разлился румянец. Вчера у них на судне Березов выглядел по-иному — и шутил, и смеялся, и произнес горячую речь об открывшейся новой главе в истории океанского промысла. Луконин вытащил из портфеля блокнот, разложил на столе карты Юго-Западной Атлантики. Березов безучастно следил за его приготовлениями. Луконин спросил, не начиная доклада:

— Не температуришь? Может быть, я не вовремя…

— Нет, все в порядке, — прервал Березов. — Скоро конец рабочего дня, никто не будет мешать. Давай свои соображения.

Луконин заговорил о готовящемся рейсе — как пройдет промысел сардины, тунца, марлина, нототении и других перспективных рыб, что требуется разведать, какие перспективы в новых районах мирового океана. Березов вдруг остановил Луконина и набрал номер телефона.

— Почему нет сообщений? — сердито прокричал он в трубку. — Каждые полчаса приказывал… Двадцать минут прошло?.. Сообщи, что нового за двадцать минут!

Теперь Березов слушал Луконина внимательней. Он уточнял цифры, задумался, когда Луконин заговорил, что нельзя, не изучив воспроизводства сардины, форсировать ее добычу.

— Резон здесь есть, — сказал Березов. — Превращать деликатесную рыбу в массовую продукцию — нерационально, независимо даже от состояния стада. Но понимаешь, в классических сельдяных районах уловы катятся вниз. Столетия черпали селедку между Норвегией и Гренландией — и поредело стадо! А людям есть-то надо!

Луконин стал спорить. Березов остановил его, снова набрал номер, снова напряженно что-то выслушивал. Луконин посмотрел на часы — между двумя звонками прошло пятнадцать минут.

— Что-нибудь там? — Луконин кивнул на карту Атлантики.

— Ураган. Вроде того… Соломатин два раза в час радирует, как штормуется.

— Давно начался?

— Штормовое предупреждение передали два дня назад. Неожиданности на этот раз не было. А забушевал к вечеру, у нас середина ночи шла.

— И как?..

— Три порядка сетей порвало, на одном СРТ мачту повалило, на другом шлюпку снесло. Никишин вышвырнул в пучину полсотню бочек, у Бродиса смыло уложенные сети, у Петренко разнесло два стекла в рубке — забили досками. В остальном — все суда держат на волну, о больших авариях сообщений нет.

— Перспектива?

— Сатанеет Нептун. Меня вызвали в два ночи, с того момента ветер непрерывно усиливается. Метров около сорока в секунду…

Район промысла охватывал сотни квадратных километров.

Луконин смотрел на карту, но видел бушующий океан, слышал рев ветра, ему вдруг почудилось, что пол в кабинете кренится, как палуба. Он знал, что и Березов видит те же картины, слышит тот же шум.

— Полдень у них. Все же легче при свете!

— Да, полдень. Легче, конечно, — эхом откликнулся Березов. Он помолчал. — Усиливается, вот что тревожит. Долгий, долгий спектакль поставил старик Нептун… А Сергей Нефедыч еще успокаивает, вредный человек — не волнуйтесь, мол, у нас все в порядке!

— Я пойду, — сказал Луконин, убирая документы в портфель.

— А может, здесь набросаешь предложения и запросы по рейсу? Вчера ты много дельного высказывал, лучше бы это зафиксировать.

— Ну, конечно. У тебя подготовить доклад удобнее, — поспешно сказал Луконин. — В случае чего, сразу уточним формулировки.

Он снова расстелил карты, разложил бумаги. Березов вставал из-за стола, прохаживался по кабинету, останавливался перед картой, снова садился за стол, хватал, не дождавшись оговоренных полчаса, трубку телефона и требовал сообщений, как штормуют суда.

Вскоре Луконин, поглядывавший на Березова, уловил закономерность в его действиях. После каждого разговора с диспетчером Березов оживлялся, начинал ходить, спрашивал и отвечал, оживление продолжалось минут десять, потом движения Березова замедлялись, он становился рассеянным, погружался в кресло, закрывал глаза, молчание тянулось минуты три-четыре, и, словно подтолкнутый в спину, Березов вдруг хватал телефон, раздраженно допытывался, почему его вовремя не информируют о положении в океане. Перед Березовым на столе тоже были бумаги, Луконин не сомневался, что многие срочные, — несрочные лежат в папках, а не раскладываются по столу — но ни одной Березов не брал. Его ни на что сейчас не хватало, кроме того, что совершалось в Атлантике.

В десять часов вечера, после очередного сообщения диспетчера, Березов с отчаянием выругался. Ругался Березов так редко, что Луконин в испуге вскочил.

— Нет, все по-прежнему, — сказал Березов. — Вот эта и бесит! Сутки бушует — давление не повышается, ветер не слабеет. С ума сойти!

По осунувшемуся лицу Березова Луконин видел, что нервы его на исходе. Луконин заметил, что ураган на сутки не в новинку, случалось и подольше. И еще никогда светломорские флотилии не были так хорошо подготовлены. Сам Березов столько сил отдавал укреплению безопасности на промысле… И радиограммы Соломатина столь спокойны…

— Да, да, — сказал Березов. — Все так. Но кончится он когда-нибудь или нет, вот что скажи!

— Ты давно ел? Пойдем в столовую. Я бы подзакусил.

Березов безнадежно махнул рукой. Столовые давно закрыты, в рестораны идти не время. Луконин решил наведаться к себе на «Чехов», там в буфете можно чего-нибудь раздобыть. Он вышел, когда Березов снова звонил диспетчеру.

Давление не поднималось, ураган не ослабевал, суда держали носом на волну. Американцы сообщили, что направление циклона меняется, раньше он топтался на одном месте, медленно смещаясь на юг, сейчас устремляется на восток. Англичане и скандинавы послали штормовые предупреждения судам, забеспокоились западные немцы и датчане. Березов вздохнул с облегчением. Много горя еще принесет новая катастрофа, разразившаяся в атмосфере, но его судам станет легче. Если до того, как этот зверь умчится, не произойдет несчастья, поправил он себя.

Он закрыл глаза, покачивался в кресле, размышлял. Зверь, именуемый циклоном, был чудовищно велик. На акватории, где он кружился вокруг собственной оси, свободно уместится и Англия со Скандинавией, и обе Германии, и Франция в придачу. Его морда уже нацеливает клыки на Европу, а задние ноги еще взметают океан у Нью-Фаундленда, таков он. Даже убегая, он скоро не даст покоя судам, им еще много часов бороться с бурей. Самые опасные, часы борьбы с бурей — последние. Слабеют силы урагана, но слабеют и силы противодействия. Законы борьбы одинаковы и на войне, и в природе — слабейший уступает не сразу, он может вначале успешно сопротивляться. Все может быть, все может случиться!

Березов вызвал диспетчера. В районе промысла изменений нет, смещение циклона на восток усиливается, суда в Северном море бросаются в укрытие, московский институт прогнозов послал штормовые предупреждения балтийским портам и пароходствам.

— Днем забушует и у нас, — сказал диспетчер. — Я предупредил все пристани и суда: срочно готовиться к буре.

Итак, скоро конец. Теперь циклон не изменит направления, пока не дорвется до Урала, только за Уралом, в казахских степях, он иссякнет так же вдруг, как вдруг зародился возле Лабрадора. Березов подошел к карте. Почти сто точек усеивали ее, возле каждой стоял номер или название. Он смотрел на точки и видел суда, их капитанов, прильнувших к стеклам рубок, старпомов, боцманов, штурманов, стармехов… Суда были стандартных серий, но он узнавал каждое по облику, рожденному не конструкцией, а характером. Суда были своеобразны, как люди, были с норовом, веселые и мрачные, быстрые и замедленные, одни лихо шли на волну, другие напрягались каждым шпангоутом, содрогались каждой переборкой… Он видел их порознь, видел всех вместе — тяжко, вторые сутки бедуют, ни одно пока не подставило бока ветру, каждое рвется грудью на ураган, только так, только так…

— Где же Василий? — рассеянно пробормотал Березов. — Запропастился, охламон!

Он возвратился в кресло. Вот так же он сидел когда-то в кресле, а на всех сторонах буря швыряла его суда. Нет, тогда он руководил сражением, сейчас, наблюдает его со стороны. Тогда он сражался и был сражен, на него потом показывали пальцами, чуть к ответственности не привлекли. Теперь он сам сможет ткнуть в кого-то пальцем, привлечь к ответственности, высечь строгим выговором. Легче тебе от этого? Мне не легче, нет, даже тяжелее, так я тебе скажу, Березов. Раньше ты был подобен бойцу, на которого навалился враг, — надо от врага отбиться, устоять под его нажимом. А сейчас ты — конструктор, испытывают твое оружие. Ты лучше всех знаешь, каков враг, у тебя было время подготовиться против него, тебе дали в руки все материальные средства борьбы, все, что ты требовал, удовлетворено — вон там буря экзаменует тебя: как еще ты выдержишь экзамен!

На этот раз диспетчер позвонил раньше, чем вызвал Березов. Метеостанция Галифакса передала, что у Гренландии устанавливается спокойствие, с промысла радируют, что давление медленно повышается, ветер не ослабевает, волна такая же. Европейские радиостанции сообщают о начавшейся в Северном море буре.

— Вот и я! — Луконин вошел с пакетом. — Что нового?

— Южнее Гренландии — отдых, у Ирландии — бушует, в Северном море — началось. На промысле — без изменений.

— Аварий нет?

— Пока не сообщают.

Луконин развернул пакет. В нем была бутылка коньяка, ветчина и хлеб. Оживившийся Березов сказал:

— Отлично! Делай бутерброды и разливай поскорей, я еще побеспокою диспетчера. — Он взял трубку. Луконин вопросительно смотрел на Березова, держа в руках нож и хлеб. Березов положил трубку. — Наконец-то! Ветер спадает! К ночи, по всему, успокоится. Соломатин с утра обещает возобновить промысел. Флагманы флотилий уже намечают, кому в каких квадратах действовать. Ты что же тянешь? Хочешь голодом меня уморить?

— Через пять минут все будет готово!

Луконин нарезал ветчину и хлеб, налил по полстаканчику коньяку.

— Начинаем, — весело сказал он.

Березов не откликнулся. Он спал в кресле. Лицо его медленно менялось. Оно словно выпрямлялось и выглаживалось — стиралась усталость, подтягивались обрюзгшие было щеки. Оно уже не казалось больным, в него возвращались прежние, обычные у Березова, энергичные, четкие линии.

Луконин набрал номер диспетчера.

— Говорит Луконин. Если понадоблюсь, я в кабинете Березова.

Луконин раскрыл окно. Березов не шелохнулся. Луконин высунул голову, его охватило ветром. В проводах протяжно гудело. Траулеры, в три линии стоявшие у причала, толкались бортами, по морскому каналу бежала рябь.

Буря, еще не покинувшая Ирландии, приближалась к Светломорску.

16

Степан не захотел «идти по салаку», а после салачной путины — в долгий океанский рейс. Он перевелся на траулер, уходящий в Северо-Западную Атлантику. «Вы — за приключениями и океанскими диковинками, а я — за рублем подлинней» — грубо отвечал он тем, кто допытывался, почему он покидает команду, с которой сжился.

Лишь с Мишей Степан разговаривал откровенней. Боцман пригласил Мишу к себе и «раскрыл душу».

— Не вышел мой план насчет Лины, — признался он. — По-прежнему влюблена в своего Кузю — и слышать ни о ком другом не хочет. Кузьма еще в море, Лина грозит разводом, а придет муженек — кинется ему на шею. Любовь зла, точно старики говорили.

— Кузьма — шебутной, вспыльчивый, но человек хороший, — защитил Миша приятеля.

Степан хмуро махнул рукой.

— Какое это теперь имеет значение — хороший он или плохой? Лина с ним не расстанется — вот единственно важное для меня. Отсюда вывод — хватит надеяться на невозможное. Мне за тридцать перевалило, пора и об устройстве семьи подумать. Имею твердый план насчет этого. И буду тот план в дело превращать.

Степан деловито объяснил Мише, в чем его «план». Раньше он, боцман Степан Беленький, гонялся за великой любовью. Великой любви не вышло, придется помириться на привязанностях поменьше. Женщин неплохих — много. И за него пойдут охотно — не стар, не уродлив, не алкаш, зарабатывает прилично, мужем и отцом будет верным. Чего еще желать? Одного он боится — не дать бы самому промашки. Поспешишь, такую подберешь подругу, что век потом каяться. Все женщины при коротком знакомстве показывают себя с лучшей стороны, ни одна напрямик не скажет: «Я злая, придирчивая, ленивая, неряшливая, буду тебя каждый час пилить и корить, ни любви, ни верности не обещаю». Стало быть, надо получше присмотреться, потом лишь решаться на брак. При таком намерении уходить ему в долгие рейсы нет охоты. Три месяца в море, месяц на берегу! За месяц, за другой можно разглядеть, что за человек с тобой в кино и на гулянье под ручку ходит.

— В общем, вернешься из своего дальнего рейса, сразу же заявляйся ко мне на новую квартиру, Миша. Жена моя тебе понравится, обещаю. Кто она, еще не знаю, но что подберу хорошую, не сомневайся. На всю ведь жизнь — тут уж постараюсь!

Степан посмеивался, излагая свой «план», но Миша понимал, что на душе у него скребут кошки. Еще недавно его просто невозможно было увидеть хмурым, он каждому дружелюбно улыбался широким, розовым лицом. Сейчас он легко впадал в задумчивость, лицо его при этом становилось недобрым. Когда он был в таком состоянии, его старались не трогать, он раздражался. Это тоже было новое, Степан раньше удивлял всех неизменной уравновешенностью.

Миша проводил Степана на новое судно, встретил в гавани Тимофея. Китобойная флотилия уходила в южные моря летом, Тимофей усердно «набирался морской выучки»: делал короткие рейсы в Балтику, попал в шторм — и уцелел.

— Волны были — ужас! Трясло на шесть баллов, так сказал наш боцман, — радостно делился впечатлениями Тимофей. — Меня всего выворачивало, голова мутная, шагу сделать не могу! Но вытерпел! Боцман сказал — выломается из тебя настоящий рыбак! Не врал, как думаешь?

Мише, пережившему великую бурю, шторм на шесть баллов казался вполне приличной погодой. Но он успокоил Тимофея: самый страшный шторм — первый. Если вынес знакомство с весенней непогодой, и осенние ураганы будут уже не страшны.

После «салачного рейса» Миша распрощался с «Бирюзой» и переселился в двухместную каюту на «Чехов». Вторым жильцом стал Кузьма, он вернулся наконец на берег и — как предсказывал Степан — помирился с Алевтиной.

Накануне отхода Миша посетил Анну Игнатьевну в новой квартире.

Он готовился к новой встрече с Анной Игнатьевной давно, но все не мог решиться постучать в ее дверь. Несколько раз он подходил к пятиэтажному дому, где она теперь жила, но постояв в парадном, уходил назад. Больше откладывать встречу было нельзя. Ему хотелось только, чтобы Анна Игнатьевна была одна, в присутствии дочери искреннего разговора могло не получиться. Миша, посетив Юру в больнице, встретил там Варю. Она, видимо, не поняла, почему он так внимательно ее разглядывает, она нахмурилась. Миша узнал, что Варя занимается во второй смене, уроки кончаются к вечеру, и к Юре она ходит сразу из школы. Он прикинул про себя — Анна Игнатьевна возвращается домой часов в пять, до прихода Вари остается часа два-три — вполне хватит поговорить по душам.

На всякий случай он подошел к дому Анны Игнатьевны пораньше, скрылся в парадном такого же пятиэтажного дома, стоявшего напротив, увидел, как Анна Игнатьевна прошла к себе, постоял еще немного, потом поднялся на третий этаж и постучал в ее дверь.

Она открыла и, пораженная, молча смотрела на него.

— Пришел проститься, — сказал он поспешно. — Ухожу на полгода в океан, хотелось бы сказать несколько слов перед расставанием.

— Входите, Миша. — Она пропустила его вперед, закрыла дверь.

Он сел у завешенного окна, Анна Игнатьевна пододвинула свой стул к столу, положила на стол руки. Она переменилась, уже не казалась такой красивой, какой явилась ему в первый раз. У нее было утомленное лицо, она дышала, словно не могла преодолеть большой усталости. Вероятно, она и впрямь возвратилась усталой, к тому же волновалась. Ему было все равно, как она выглядит. Когда-то он делил женщин на уродливых, нормальных и красивых. Сейчас было важно одно: Анна Игнатьевна — та единственная женщина, которая дорога, остальные оставляют его безучастным. Он знал это, когда шел к ней. Он еще сильней убедился в этом, увидев ее. Именно так и надо объявить ей перед расставанием. Но он не был уверен, найдутся ли нужные слова, чтобы открыться ей. В прошлую их встречу он говорил плохо, не о том, что было нужно, не так, как было нужно. Нужно ее убедить, а он только вызывал в ней сопротивление.

Она помогла ему:

— О чем же мы будем говорить, Миша? Опять выяснять отношения? И не надоело?

— Объясниться хочу, а не выяснять отношения. О себе скажу, а потом уйду.

И он повторил, что любит ее, теперь это ему ясней, чем когда-либо раньше. И что если она согласится стать его женой, он будет счастлив. Он познакомился с Варей в палате у Юры, девочка ему понравилась, он станет ей добрым отцом, обещание это твердо. Вот и все, что он хочет сказать. И пусть она ничего пока не отвечает. Он придет за ответом через полгода. У нее будет достаточно времени поразмыслить над его словами, разобраться без спешки в собственных желаниях.

Она слушала его, смотрела на него, удивлялась ему. Он говорил о том же, почти теми же словами, что и три месяца назад. Но эти прежние слова говорил другой человек — и от этого они звучали по-иному. В старой ее квартире с ней беседовал порывистый, вспыльчивый парень, тот раздражался от любого несогласия, приходил в гнев от неудачи. Сейчас у окна сидел сдержанный, вежливый мужчина, чувство, в котором он опять признавался, было уже не юношеским увлечением, быстро вспыхнувшей, непрочной страстью, это была серьезная привязанность серьезного человека. И он не просил немедленного ответа. Она растерялась, не знала, что говорить. Надо было разобраться в себе самой, прежде чем отвечать. Он встал и протянул руку.

— До свидания, Анна Игнатьевна. Через шесть месяцев встретимся.

Она слабо ответила на его крепкое пожатье. Он торопливо пошел к двери. В прихожей она с усилием улыбнулась.

— Что пожелать вам на дорогу, Миша? Ни пуха, ни пера?

— Рыбакам говорят: ни хвоста, ни плавника, — пошутил он. Она прикрыла за ним дверь, минуту постояла у двери. Она слышала, как Миша спускался вниз. До нее доносились твердые, неторопливые, четкие шаги. Даже ходил теперь Миша по-другому. Она вздохнула, возвратилась в комнату, подошла к окну. Миша подходил к повороту на уже проложенную, но еще не заасфальтированную улицу. Он не оборачивался. Через несколько секунд его уже не стало видно.

17

Наступил радостный день, когда Тышковский разрешил взять Юру из больницы. Радость была грустна — Юра передвигался на костылях. Тышковский перед выпиской пригласил в свой кабинет Алексея.

— Хочу дать несколько наставлений вам.

— Почему мне, а не Марии?

— Ваша жена отличный врач, Алексей Прокофьевич. Я доверяю Марии Михайловне любые операции. Но в данном случае она — мать, и это осложняет дело. Материнская жалость часто мешает.

— А я отец, — напомнил Алексей. — И существует такая вещь, как отцовская жалость.

— Вы мужчина. И я всегда вас знал, как мужчину с ясным разумом и сильной волей. Так вот — окончательное выздоровление Юры зависит от него самого. Он должен много ходить. Без костылей! Это больно, так больно, что временами — непереносимо! Но если Юра не будет мучить себя, его нога останется искалеченной.

— И я должен терзать его жестокими упражнениями? — сумрачно спросил Алексей.

— Скрывайте свою боль за него. Юрочка — умный мальчик, он все понимает. И он — маленький герой, уверяю вас. Он так держался во время операции и перевязок… Он способен вынести такое, чего и от взрослого не всегда дождешься.

— А как с легкими? — спросил Алексей, помолчав.

— Отлично! Скоро Юра забудет, что у него было ранено легкое. Но нога, нога!..

Прокофий Семенович водил Юру в садик, возил в больницу на лечебную гимнастику и массаж, сам быстро научился массажировать больную ногу. Алексей, однако, видел, что отец дает поблажку внуку.

Раньше Алексей обедал в столовой, теперь стал приезжать в обед домой. В это время Юра гулял в садике. На костылях он двигался проворно, а без костылей ходил, держась за стену и почти не выпрямляя согнутой ноги. Прокофий Семенович поощрял внука возгласами:

— Крепче упирай руки! Руками прихватывай, руками!

Раза три Алексей молча наблюдал за упражнениями сына, а однажды сурово сказал:

— Плохо, Юра. Слишком осторожно.

Прокофий Семенович с обидой сказал:

— А как лучше? Нога-то болит. Юра со страхом смотрел на Алексея.

— Попробуй, сынок, — сказал Алексей. — Пройди до ближайшей яблоньки.

На первом же шаге Юра упал. Алексей поднял сына. Позади послышался грохот двери — Прокофий Семенович убежал в дом. Лицо Юры исказила боль, на лбу выступил пот. Алексей молча поддерживал его.

— Я попробую еще, — сказал Юра, отдышавшись.

На этот раз он какую-то долю секунды продержался на больной ноге. Алексей снова поднял его и дал отдышаться. Так, с помощью отца, Юра добрался до яблоньки. Здесь оба опустились на скамейку.

— Ты побледнел, папа, — сказал Юра. Алексей с усилием усмехнулся.

— И у тебя не розовые щеки, сынок. Они помолчали. Алексей спросил:

— Выдюжишь? Упражнение трудноватое! Юра печально смотрел в землю.

— Иначе не выздороветь, папа? Алексей облизнул пересохшие губы.

— Боюсь, что нет…

— Пойдем обратно к стенке, — сказал Юра, поднимаясь на здоровой ноге.

— На сегодня хватит, — сказал Алексей, когда Юра после нескольких падений добрался до костылей, приткнутых к стене.

Юра прижался головой к плечу отца.

— На обратном пути я падал меньше, ты заметил?

— Меньше. А скоро совсем перестанешь падать. И тогда будем избавляться от хромоты. И с ней тоже справимся!

— Я хочу делать эти упражнения с тобой, — попросил Юра. — Мама пугается, когда я припадаю на больную ногу… А на дедушку смотреть жалко. С тобой спокойней.

— Каждый день будем упражняться, — пообещал Алексей. — Даже не один раз, а два-три раза в день.

Он ушел после обеда в трест, Мария Михайловна — в больницу. Прокофий Семенович, убедившись, что внук сидит в большом кресле, а костыли прислонены к спинке кресла — только протянуть руку, чтобы взять их, — удалился в сад: шла весна, нужно было чистить землю от прошлогодних листьев, прививать одичавшим яблонькам хорошие черенки, высаживать розовые кусты. Иногда в помощь ему выходила Гавриловна, но она рано уходила за внучкой, а потом уделяла внимание только ей, а не саду. Прокофий Семенович не сетовал, уход за распускающимся садом все больше увлекал его.

Кресло стояло у книжного шкафа, в два ряда заполненного морской литературой. И кресло, и шкаф с книгами были подарком Елизаветы Ивановны. Те два месяца, что Юра провел в больнице, она твердо держалась обещания — не уезжать, пока мальчик не поправится. Юра выписался, занимался дома лечебными упражнениями, начатыми еще в больнице. Теперь у его постели уже не надо было дежурить. Елизавете Ивановне становилось все тоскливей в просторной, пустой квартире. Она попросила Ольгу Степановну свезти в комиссионный магазин все, что не смогла захватить с собой — коллекции и ценная мебель давно уже были в Севастополе, — а Юре подарила большое кресло, в котором любила сидеть, и шкаф с книгами, собранными Доброхотовым.

— Юрочка, Борис Андреевич сам их мало читал, но собирал усердно, — сказала она перед отъездом. — Сначала он готовил библиотеку для Павлика, а потом увидел, что пристрастилась к чтению я, и стал покупать книги для меня. Павлику они уже не нужны, а мне перечитывать их незачем. Тебе они пригодятся. Пусть они напоминают тебе, что мы все тебя очень любили. Пиши мне, Юрочка.

Так Юра стал обладателем собрания морских книг. Каждый день он рассматривал их, вынимал, ставил обратно. Далеко не все годились для чтения — книги были и на английском, и на немецком языке, и старинные издания, написанные труднопостигаемыми словами. Юра эти книги разместил в задний ряд, когда-нибудь он доберется и до них. А впереди, издали видные, стояли мемуары великих путешественников, рассказы о морских открытиях, описания морей и океанов, романы и повести о моряках… Утром, Юра готовил уроки и ждал друзей. Каждый день, после занятий, к нему приходили одноклассники. У них был разработан график посещений по одному, по два, чтобы не скапливаться в небольшой комнатке. Митя, лучший математик класса, приносил задания по алгебре и геометрии, и проверял, сошлись Ли с ответом уже сделанные Юрой уроки. Коля и Костя, два знаменитых в школе радиолюбителя — их самодельный приемник демонстрировали на областной школьной выставке знакомили Юру с материалами по физике, а однажды, притащив приборы, реостаты и провода, проделали с ним вместе практическое задание по электротехнике. Люба помогала учить биологию — у нее дома стояли два аквариума с рыбками, жили в закутке хомяки, на веранде росли в горшках и бочонках тропические растения, а один из кактусов так ярко расцвел в прошлом году, что его демонстрировали на городской выставке цветов. Маша, худенькая, молчаливая девочка, помогала по химии, она была из зубрилок и очень огорчалась, если у Юры не выходило по ответу, — он химию не любил, но чтобы не расстраивать Машу, старался учить получше. Бывали и другие одноклассники.

Но кто бы и как ни сменял другого, Варя Анпилогова приходила каждый день. У нее не было своего специального предмета, она помогала Юре по всем. Ему было неудобно, что она тратит на него так много времени ежедневно. Он сказал ей, что она может приходить, как другие ребята, — раз, два в неделю. Но она посмотрела с такой обидой, у нее так вдруг задрожали губы, что он поспешно поправился:

— Нет, я же это для тебя, а мне очень приятно, что ты каждый день приходишь! Приходи, пожалуйста.

Она успокоилась и продолжала являться ежедневно.

Когда ребята уходили, Прокофий Семенович приносил внуку обед.

После обеда наступило время для чтения морских книг.

Сегодня это была переводная повесть о хорошем, но плохо знавшем море человеке, случайно попавшем на судно, которым командовал жестокий капитан, пират по профессии, палач по натуре. И в повести описывалось, как слабосильный, мирный пассажир смело бросает вызов грозному капитану и в беспощадной борьбе с ним, тысячи раз сражаемый и избиваемый, но ни разу не укрощенный, добивается наконец победы над зверем в образе человека. А еще в повести были бури, штили, морские течения, ветры, дующие правильно по часовой стрелке, ветры, дико мечущиеся по всем тридцати двум румбам компаса… Юра положил книгу на колени, рассеянно глядел в окно. День был уже долгий, подошло к вечеру, но еще светило уходящее под землю солнце — красноватое сияние озаряло стволы деревьев. Из сада доносился стук топорика Прокофия Семеновича, дед обрубал лишние ветки. Печальные, не по-детски серьезные мысли полонили голову мальчика. Ему никогда не ходить по морю, не бороться с пассатами, не испытывать муссоны, не защищаться от тайфунов и циклонов, не посещать удивительные страны, не гулять по удивительным городам. Он инвалид — и, может быть, навсегда, если не найдет в себе силы восстановить здоровье. Как часто он слышал эти слова от отца: «От тебя одного теперь зависит, останешься ли ты хромым» — но еще ни разу так остро, так больно не ощущал их значения. И ему горячо хотелось побороться с самим собой, мужественно напасть на собственную болезнь, не отступать, какой бы трудной ни вышла борьба… Книга упала с колен на пол, Юра не заметил ее падения.

В комнату вошел Алексей, испытующе поглядел на сына:

— Как чувствуешь себя, Юра?

— Отлично, папа! — бодро ответил сын. — Я читал, хорошо отдохнул.

Алексей сказал, колеблясь:

— Как ты думаешь?.. Может, поупражняемся немного перед сном?

Сын поспешно схватил костыли.

— Я готов. Пойдем, папа!