Ветер с юга — страница 15 из 29

аю. И дальше работа была не труднее. Мы перенесли из задней холодной комнаты баки со вчерашними сливками и поставили их в теплую воду. Теплая вода была налита в широкий четырехугольный котел, под которым Эльяс еще до меня развел огонь.

Отец его ушел в это время. И тогда Эльяс зачерпнул для меня полную кружку сливок и сказал:

— Хочешь, пей, пока старика нет. Пей, не стесняйся. Для тебя мне ничего не жалко.

Не стоило мне этого делать. Я после краснел за свою жадность. Но тогда я подумал: «Почему не выпить густых свежих сливок, если их так много и можно пить их бесплатно? Меньше съем за обедом дома». Но не стоило этого делать, особенно брать кружку из рук Эльяса Похьянпяя, хоть он и хороший парень, очень нужный для родины. А он хлопал меня по плечу и твердил:

— Пей. Для тебя я все готов сделать. Нам бы с тобой все время вместе следовало быть. Мы бы таких дел наделали…

Немного погодя мы вылили несколько баков подогретых сливок в маслобойку, и я опять ушел гонять лошадь. Он перенес приводной ремень на ось маслобойки и крикнул:

— Пошел!

Я гонял лошадь, а маслобойка, похожая на бочку, проткнутую сквозь пузатые бока осью, крутилась в это время, показывая потолку то одно свое дно, то другое. А внутри у нее болтались теплые сливки, захлестывавшие время от времени маленький стеклянный глазок, вделанный в ее стенку. Когда на этот глазок вместо белых сливок начали оседать желтые крупинки масла, Эльяс крикнул мне:

— Стой, перкеле!..

Я остановил лошадь и подбросил ей сено из повозки. А он крикнул мне снова:

— Отряхнись как следует! Засучи до локтей рукава и вымой руки. Да смотри, чтобы под ногтями чисто было! Вот щетка, вот мыло, вот кран. А потом наденешь вот этот халат.

Сам он тоже сменил халат на другой почище и убрал свои черные волосы под белую полотняную шапочку. Мне тоже пришлось надеть такую же шапочку.

Я делал все, как он велел, и старался присматриваться ко всему, что он делал, потому что мало ли что в жизни бывает… Конечно, я не мог рассчитывать на пятнадцать марок в час, но, бог ты мой, если бы мне за такую работу добавили еще хоть двадцать марок в день, то я бы и тогда справился с ней. Двадцать и двадцать пять — это сорок пять марок. За сорок пять марок я мог поднять на плечи весь их молокозавод и унести его за сотню километров.

Эльза и не догадывалась, какой доход мог нам еще прибавиться. Но только надо было присматриваться, внимательнее присматриваться ко всему, что делал Эльяс Похьянпяя.

Я видел, как он окатил холодной водой деревянную поверхность круглого столика-пресса, у которого середина выступала кверху легким конусом. Он окатил ее несколько раз и потом начал таскать из маслобойки решетом слипшиеся комья зернистого масла, давая предварительно пахте стечь сквозь решето в маслобойку. Он вываливал это масло на столик-пресс, пока не заполнил его.

А потом я начал крутить ручку, скрепленную с деревянным зубчатым валиком, идущим от центра стола к его наружному краю. Я начал крутить за ручку этот валик, а под ним завертелся весь стол вместе с маслом, которое валик подминал под себя.

А Эльяс лил на это масло чистую холодную воду, смывающую на цементный пол остатки пахты из масла. Он переворачивал масло двумя деревянными лопаточками, тоже смоченными в воде, скатывал его в комок и снова пихал мне под валик, поливая его водой. А валик опять раскатывал его в длинный зубчатый блин.

Когда масло стало плотным и чистым от пахты, Эльяс опять скатал его в ком и унес в соседнюю комнату, где положил на большой деревянный стол, тоже смоченный водой. А потом снова начал таскать на пресс зернистое масло из маслобойки.

Я пробовал есть это масло. Брал несколько комков пальцами и клал в рот. Но оно показалось мне не очень вкусным без картошки и хлеба. А Эльяс, видя это, сказал:

— Ешь, ешь. Не жалко. Я вот не могу есть. Противно. И сливки не могу пить. Обязательно желудок расстроится, перкеле. А ты ешь, если лезет. Не стесняйся. Только хлеба не вздумай сюда таскать. Если мой старик увидит хоть крошку хлеба не то что в сливках или в масле, а на полу, то он тебя просто убьет на месте, перкеле. Ну, крути. Мне еще масло нужно успеть сформировать до обеда. Надоело все, перкеле!.. Неужели так и не придется побывать на фронте? Хоть бы десяток рюссей… Опять все ордена и кресты получают, а я нет, перкеле.

18

Он в конце концов накаркал на свою голову. Но и я тоже напрасно погнался за большими прибылями. Бог рассудил иначе. Напрасно я так внимательно присматривался ко всему, что он делал, как он возился со сливками и молоком, как ворочал на столе гору масла, забивая его колотушкой в мокрую деревянную форму, как раскрывал форму и завертывал получившуюся большую красивую плитку масла в мокрый пергамент, как мыл под конец горячей водой все столы и баки, и маслобойку, и пол, как таскал куски льда из ледника в заднюю холодную комнату, где стыли сливки в ванне со льдом.

Напрасно я приглядывался ко всему этому. Напрасно сам по его указанию старательно помогал ему во всем этом деле. Напрасно думал я поживиться на чужом горе. Пошел и я в солдаты.

Пошел я, пошел Эльяс, пошел шофер, пошли многие другие, думавшие отсидеться дома. Пошли потому, что война оказалась сильнее всех. Она пожирала людей лачками и требовала их еще и еще, будь проклят тот, кто ее затеял. Кто ее затеял? О, перкеле!..

Только Пааво Пиккунен пока еще оставался на месте, но он, пожалуй, был уже слишком стар и слаб для солдатской службы. И к тому же у него с каждым днем все сильнее и сильнее хрипело и сипело что-то внутри, и когда он рано утром после сна раскуривал свою трубочку, то закатывался кашлем на целых полчаса.

Когда я в последний раз зашел на конюшню, он только что откашлялся и вытер слезы и сидел у стенки, выпуская дым и слушая, как хрустит овес на зубах у лошадей.

Он покосился на меня и, наверно, понял, что я зашел попрощаться, но промолчал, как всегда. Я взял свои рукавицы и постоял немного, придумывая, что бы такое сказать ему. Я хотел сказать ему что-нибудь хорошее, потому что он стоил этого. Ведь это он, а не кто-нибудь другой, подобрал возле Лаппеенранта две русские листовки и припрятал их для меня. Полиция обшарила все вокруг, собирая их, и даже вывесила объявление, требуя уничтожать их или сдавать, если кто найдет. А он не уничтожил и не сдал, чтобы доставить радость мне. И вот я не знал, что сказать ему на прощанье.

Но пока я раздумывал, он первый заговорил со мной. Он еще раз покосился на меня и сказал, передвинув трубочку в уголок рта:

— Уходишь?

Я кивнул головой.

Он пососал немного трубку и сказал:

— Отнимаешь, значит, прибыль у хозяина?

Я не понял его и переспросил:

— Как отнимаю?

Он пояснил:

— Калле Похьянпяя выплачивал за тебя нашему Хуго все жалованье Мустонена — пятьдесят марок в день. А ты уходишь. Пропадает у него теперь прибыль — по сорок марок в день.

Я не знал, что сказать на это, и только похлопал рукавицей об рукавицу, чтобы стряхнуть с них пыль. Вот как, оказывается, дело обстояло. А я и не знал этого. Но бог с ними. Все равно я уходил теперь отсюда и не знал, вернусь ли назад. Меня это больше не касалось.

А Пааво снова заговорил:

— Вместе с Эльясом попадаешь?

— Нет.

— Значит, не сумел он тебя завербовать?

— Куда завербовать?

Он пососал трубку и потом пояснил:

— Говорят, у них там премии выплачивают каждому, кто втянет в их компанию сто́ящего человека. Я видал, как он постоянно возле тебя крутился. Значит, зря старался.

Я не знал, что на это ответить. Он выкладывал такие новости, какие мне даже в голову не приходили.

Минуты через две он опять раскрыл свой рот:

— А ты напрасно не вошел в их компанию.

— Почему?

— Мог бы избежать фронта, как Эльяс.

— Как Эльяс?

— Да. Ему предложили выбор: или фронт, или какой-то там отряд внутренней охраны по ловле дезертиров. Он выбрал этот отряд, и когда выбрал, то долго доказывал всем, что он там больше пользы принесет, чем на фронте, и что он покажет, как по-настоящему нужно бороться с дезертирами или внутренними врагами Суоми.

Пааво помолчал немного и добавил:

— Надо сказать, что он свое дело знает. Еще трех ворчунов сдал в полицию.

Я заглянул в угловой шкафчик, чтобы проверить, не осталось ли еще каких-нибудь моих вещей в конюшне. Нет, больше ничего не было, кроме этих парусиновых рукавиц. Я закрыл шкафчик и молча протянул Пааво руку. Он встал, протягивая мне навстречу свою, но ничего больше не сказал, только очень сильно стиснул мои пальцы своей маленькой широкой лапой, очень сильно.

19

И вот меня взяли на эту войну, на которой теперь уже не могли без меня обойтись. Мне сказали, что я должен защищать от русских свою землю, и я пошел ее защищать. Я не хотел, чтобы они отобрали мои четыре грядки. Они были мне нужны самому. На них я столько выращивал всякого добра, что набивал им свои амбары, погреба и подвалы доверху. Я мог бы погибнуть вместе с семьей с голоду, если бы русские отняли у меня эти грядки. Мне никак нельзя было их терять, никак. И я жалел, что не успел предупредить Эльзу о том, чтобы она увезла их в корзинке с собой, если придется отступать от русских.

Не пришлось мне заменить на молокозаводе Мустонена и Эльяса, чтобы загребать марки. Вместо этого я надел серые суконные брюки и куртку, взял в руки автомат, запел вместе с другими разудалую песню о том, как мы накостыляем шею рюссям, и зашагал по высохшей весенней дороге в южную сторону, откуда дул нам в лицо теплый ветер и светило солнце.

Не знаю, почему я им все-таки понадобился на этот раз. Или, может быть, мы на самом деле собирались еще дальше наступать, как требовали немцы? Чорт бы взял этих немцев, если так! Кто их только сюда звал! Ведь у меня никто не спросил, звать их к нам или не звать. Конечно, там, выше, знали лучше меня, зачем их позвали, но все-таки в окопы-то пошел я, а не они, если уж говорить прямо.