Ветер сулит бурю — страница 58 из 60

Нет, эдак не годится, совсем не годится! И он перестал бежать и пошел шагом, опустив голову. Широкая грудь его вздымалась.

Улыбающаяся девушка с осликом на болоте… Она поднимает руку. Смуглая рука притрагивается к пятну — к его самому чувствительному месту… Рука такая прохладная… Разве в коже дело? Луна над песчаным пляжем, извивающийся пескорой, зажатый в горсти… Улыбка в уголке рта, ямочка на подбородке, которую хочется потрогать… Упавшие на лицо волосы, и на траве голая хорошенькая ступня с растопыренными пальцами… О Господи! Вот он стоит, прислонившись спиной к двери маленького домика, и снова перед ним волосы, упавшие на лицо, и ему видится, как там, за окном, где-то далеко в море, ритмично покачивается на волнах утопленник… Ему хотелось обнять ее, и пусть бы его слезы падали на ее опущенную голову. Он мог бы, кажется, небо изорвать в клочки, так было ему тяжело и так хотелось, чтобы она поняла его чувства. Его чувства к ней не менялись никогда! Он видел, как она сходила с автобуса, бедно одетая, с похудевшим лицом — кожа да кости. Он заглянул тогда ей в глаза и увидел глубокий темный омут страдания, и он видел ее такой, как только что, — пополневшей, посвежевшей, в красивом платье, сидевшем на ней так, словно она никогда ничего другого и не носила. И из двух он вычеркнул вторую и оставил только ту, что стояла с усталым, осунувшимся лицом, с чемоданом в руке.

«Господи, да что же ты сделала со мной? Или, может, это сам я? Лучше б никогда тебе не приезжать. Какая тебе радость от того, что ты приехала? Какая мне от того радость?

Прощай, невзрачный двухэтажный домик на склоне холма! Прощай, запах свежей штукатурки! Прощай, плита, в которой зимним вечерком весело горит уголь! Теперь уж не поднимемся мы с тобой, взявшись за руки, по лестнице, где все еще пахнет краской. А как бы все могло быть чудесно! Вошли бы мы в комнату, где из окна видны Рэнморские казармы на зеленом холме по ту сторону залива, поблескивающие в утренних лучах, и сказали б: „Тут мы устроим нашу спальню“, — и он бы еще добавил: „А тут, может, когда-нибудь у нас будет детская“. А она бы сказала: „Да, но, может, у меня их еще и не будет. Потому что у нас с Комином-то никого не было“. — „Будут. Вот погоди только“. А как чудесно было бы выходить на лодке и знать, что оставляешь позади что-то совсем свое, думать, что, может, она беспокоится, пока твоя неустрашимая черная лодка, похожая на важного черного лебедя, не вернется домой в час заката».

Для него в этом заключался весь смысл жизни — иного быть не могло. Ради этого стоило перенести все остальное. Другой для него не было и быть не могло, а теперь ее у него отняли. Она исчезла из его жизни, как исчезает фигура с полотна художника, когда, он проведет по ней промасленной тряпкой.

Он застонал, и побежал от канала к главной улице, и перебежал на другую сторону.

Кладдахское водохранилище, казалось, изнемогало под напором бури. Он представил себе, как он стоит с ней на Окружной аллее, опоясывающей город, и как они смотрят вниз на старый город, расстилающийся у их ног. «Видишь, вон там наш дом! А подальше, если посмотреть чуть вверх, видно, как разрушают старые кладдахские домики и строят новые. Глянь-ка, даже отсюда видны леса». И правда, странно будет посмотреть как-нибудь вниз и не увидеть ни одной соломенной кровли, позолоченной солнцем! Как можно быть такой жестокой? Как это женщины умеют так прикинуться, что никогда и не раскусишь их? Как могла именно она оказаться такой? Она, уравновешенная, рассудительная, как никто другой? И чтоб она сдалась без боя, соблазнилась бы той мишурой, которую мог предложить ей Томми и его окружение! Она, которой довелось увидеть настоящую жизнь, познать настоящее горе! Разве могла бы она, будь она такой, как он ее себе представлял? А все ее разговоры с ним, а ласковые взгляды? Выходит, это тоже ровно ничего не значило? Выходит, она смотрела на него, как смотрят на домашнего пса, на большого такого пса, которого любишь, конечно, и которого тем не менее преспокойно скинешь в каменоломню, когда в один прекрасный день, присмотревшись к нему получше, обнаружишь, что у него все-таки чесотка? Что все-таки у него на лице отвратительнейшее пятно? Что будет стыдно показаться с ним на улице, стыдно перед людьми, которые прогуливаются, или закусывают в ресторане, или сплетничают о тебе. «Посмотри-ка, Джэйн, видишь, вон там здоровенный парень? Ну и рожа! Ты только взгляни на него. Прямо пугало какое-то! Господи, а почему эта красавица с ним? Она что, не замечает, что ли? Мать честная! Представляешь: проснуться рано утром и увидеть эту мерзость на подушке прямо у своего лица!»

Мико застонал и закрыл лицо руками. Он промочил ноги, и его ботинки, когда-то коричневые, теперь потемнели и разбухли от воды. Он скользил в них, разбрызгивая лужи, скопившиеся у водохранилища, и, если бы не железная ограда, наверно, свалился бы в воду.

Возле причала, у которого была привязана его лодка, он остановился. Остановился только на одну минутку, чтобы кинуть взгляд на небо, а затем повернулся и сбежал вниз к лодке. Движения его были лихорадочны. Он отвязал от кнехта кормовой канат и скинул его в черную утробу баркаса, потом кинулся ко второму кнехту и стал отвязывать носовой канат. Это было нелегко. Канат вымок на дожде и натянулся, но все-таки после отчаянных усилий ему удалось справиться, и вот конец каната оказался у него в руках. Он стоял, сдерживая большую лодку, которая приплясывала, норовя встать на дыбы под ударами волн, идущих с реки.

Он не слышал голоса бегущего за ним Туаки, Туаки, который из окна своего дома увидел, как появилась вдруг откуда-то спотыкающаяся фигура Мико и свернула к пристани, который сначала остолбенел, не веря глазам своим, а потом выскочил на дождь и стал звать его:

— Мико! Мико! Что ты делаешь?

Мико почувствовал, что кто-то дергает его за руку, и обернулся. Он увидел лишь лицо Туаки, залитое дождем. И больше ничего.

— Отстань от меня! — заорал он. — Отстань от меня! Слышишь?

Туаки испугался, потому что, хоть глаза Мико и были обращены к нему, казалось, что он его не видит.

— Погоди, Мико! — закричал он. — Погоди! Нельзя в такую погоду выходить на лодке. Пропадешь, Мико!

— Пусти! — крикнул Мико, вырывая руку.

Но Туаки не отпускал.

— Мико! Мико! — повторял он умоляюще.

И тогда Мико размахнулся свободной рукой и с силой опустил ее, и Туаки повалился.

Мико не стал задерживаться. Он прыгнул в кидавшуюся из стороны в сторону лодку с канатом в руке. Надо диву даваться, как лодка тут же не разбилась в щепы о гранитную стену набережной. Он дотянулся до веревки, которой был перевязан парус, вцепился в нее, напрягся, и толстый канат лопнул у него под руками. Тогда одним рывком он освободил парусный канат и начал тянуть его изо всех сил.

Когда завывающий ветер подхватил лодку, она прямо взбеленилась, но Мико сдержал ее, и протянул назад руку, и взялся за румпель, и заставил лодку повернуться, и она ринулась, как гончая, вперед, в бушующую реку. Лодка не заслуживала такого надругательства. Большая, покладистая, она привыкла к более умелому и заботливому обращению. Но все же она, поскрипывая, двинулась вперед. На середине реки ветер обрушился на нее со всей своей силой, и она застопорила на месте, и охнула, как от боли, а потом медленно и неохотно, ныряя в волнах, пошла к морю.

Туаки поднялся на ноги и, не сводя глаз, следил за ней. Руки у него перепачкались в липкой грязи, когда он свалился в лужу. Ему было страшно. Такое же точно чувство он испытывал раньше в школе, когда у него бывали основания бояться Папаши; такое же чувство он всегда испытывал в женском обществе. Он все еще видел лодку. Она была черная-черная, а вода совсем белая, прямо как взбитые сливки.

— О Господи, пропал он, — сказал Туаки, — пропал! — И повернулся, и побежал в сторону домиков.

Он бежал и орал во все горло.

— Вот змеи! Вот же змеи! — кричал Туаки, вспомнив вдруг слова Мико: «Как ты смотришь на то, чтобы быть у меня на свадьбе старшим шафером?»

«Вот оно что! — думал он с остервенением. — Ох, как бы я ее сейчас по морде, по морде! А что, не за дело разве? И что они за чума такая? И как правильно поступает мужчина, который с ними ничего общего иметь не желает».

Он ворвался в домик Мико, нарушив мир и тишину, и встал в дверях, весь мокрый, с полоской липкого пластыря на лице там, где ему попало бутылкой; в глазах его было отчаяние, и вода лила с него потоками. Большой Микиль, сидевший в одних носках, протянув ноги к огню, с «Голуэй обзервер» в руке, изумленно взглянул на него. Дед вытащил изо рта трубку, замусоленную у мундштука, мать Мико подняла голову от носка, который штопала, и посмотрела на него темными глазами, выделяющимися на худом лице.

— Мико рехнулся! — выпалил наконец Туаки. — Он в море ушел. Взял лодку и ушел. Пропадет он. Что нам делать-то?

— Господи! — Большой Микиль хватается за башмаки.

Дед бежит к вешалке и тянется за дождевиками. Все это машинально. Делия поднимается на ноги, в глазах у нее испуг, а в душе еще какие-то смутные опасения. Мико в море в такую ночь!

— Что с ним, Туаки? — спрашивает она. — Что стряслось с моим сыном?

— Не знаю я, — говорит Туаки. — Прибежал, как очумелый, а потом в лодку прыгнул. Я хотел его удержать, да он вырвался. — Даже самому себе он не мог признаться, что Мико ударил его. Он это постарается забыть. Выбросит из головы, будто вовсе этого и не было.

— Проклятые бабы, свяжись только с ними! — говорил дед, натягивая плащ. — Так я и знал, так и знал!

— Где моя шаль? — спрашивает Делия, бросаясь к двери.

— Оставайся дома, тебе говорят! — кричит Большой Микиль, поднимаясь на ноги. — Ну чего ты пойдешь?

— Где моя шаль? — спрашивает она, хватает шаль, и накидывает на седую голову, и выбегает мимо Туаки за дверь.

— Эй! — кричит Большой Микиль, надевая плащ. — Ступай назад! Ступай назад!

Они выскочили из дому, оставив дверь нараспашку. Полосы дождя резко проступали в четырехугольнике, вырванном у ночи желтым светом керосиновой лампы.