Со временем освоив интернет, в котором раньше ему не было нужды (любую незадачу, тем более непостижимость он всегда мог прояснить и даже разрешить с нашей помощью), Тихонин взял за правило хотя бы раз в неделю вбивать в поисковик короткие, по видимости грубо связанные связки слов, если навскидку, то такие: «историк фил; археология мария фил; пытавино тамара надоуменко мария; пытавино америка мария фил; узбекистан археология мария возможно надоуменко»… Когда его брала тоска, уныние клонило, гнуло долу, Тихонин обращался к кому-то никому, куда-то в мировое никуда: «Найти Марию, которая жила в Пытавине, училась на историка в Уральском университете, вышла замуж за историка Фила, с ним уехала в Америку и там куда-то запропала».
Нельзя сказать, что Сеть в ответ не шелохнулась. Она без устали вытаскивала из океана правды и вранья, из тьмы и тьмы двоичных чисел на свет дисплея горы шума и хлама: без счету разных филов и марий, со всеми их историями, месседжами, репликами, выкриками, портретами и сведениями, бывало, и с их данными, порой конфиденциальными. Не то что перебрать всю эту гору хлама – скользнуть по ней лишь только взглядом Тихонину и жизни не хватило бы; взгляд уставал, сам за собой не поспевая, – обученно задерживаясь и отдыхая на упоминаниях и изображениях Девы Марии, Марии Магдалины, на головном платке Марии Терезы, на гимнастерке Маши Порываевой, а также на Филиппе Македонском и, тоже греческом, Филиппе – муже последней английской королевы.
В Сети завелись и соцсети, способные когда-нибудь со временем затянуть в себя все человечество. Тихонин в них старался не соваться: там считалось нормой на любой вопрос отвечать встречными вопросами, еще добавить к ним советов – лишних вопросов и непрошеных советов Тихонин не любил. Похоже было, он остался чужд возможностям Сети; цель поисков, похоже, его всё меньше занимала, и они стали на годы его любимой настольной игрой с компьютером и самим собой, игрой, в которой результат уже не важен: нездоровой игрой, как обмолвился кое-кто из нас, и пусть эта обмолвка останется на его совести.
Утром седьмого января восемнадцатого года Тихонин на обычной электричке возвращался из гостей в Москву – в ней он жил в ту пору. Вагон был стыл и пуст: дачный народ отсыпался после рождественской ночи и не собирался в город; Тихонин пребывал в состоянии размытом, как и утреннее солнце в тусклом льду вагонного окна. Он сам не смог бы объяснить, какая муха его разбудила и зачем ему понадобилось спешно ехать в город по морозу вместо того, чтобы додремывать на теплой даче, окруженной чистыми спокойными сугробами и соснами, в сонном предвкушении застольных тихих разговоров за поздним завтраком и умягчением похмелья, переходящими в обед… Вагон встряхивало, сухо постукивали и, как кость, поскрипывали колеса и сцепления, неразборчиво рычали и урчали, как живот, радиодинамики, оглашая остановки; гремели, ноя, двери; не входил никто.
На скамье под студеным окном лежала кем-то брошенная газета, свернутая в толстый жгут. Тихонин потянулся к ней – и развернул. Газета была подмосковной, вся в цветных пятнах реклам и объявлений. Тихонин, избывая скуку, изучил подробно и рекламы, и объявления, новости районов и новости планеты, затем взялся за смесь сплетен и прогнозов, кухонных рецептов, медицинских рекомендаций, советов по устройству быта и перепечаток обо всем и ни о чем из отечественных и мировых изданий и порталов, как со ссылками и указаниями источников, так и без ссылок и указаний… И в глаз ему попало, как соринка, слово «Шлиман».
За годы поисков или игры в поиски Марии Тихонин привык рыться в россыпях слов, разбросанных и произрастающих на просторах историографии и археологии; взгляд его привык застопориваться на самых затверженных из них – а наиболее затверженным, после слов «эпоха», «век», «источник», «памятник», «музей», «до нашей эры» и, собственно, «история», было слово «Шлиман».
…Там, в областной газете, было интервью с неким экспертом по нелепостям, довольно занимательное. Этот эксперт различал между нелепостями нелепости веселые и нелепости угрюмые – и оттого особенно нелепые. К веселым, вызывающим добрый смех, эксперт относил, к примеру, несуразные открытия и изобретения, ежегодно отмечаемые так называемой в народе «Шнобелевской» премией: миллионы людей во всем мире не то чтобы с нетерпением, но все-таки с улыбкой каждый год ждут объявления ее лауреатов, не смущаясь антисемитским запашком ее народного названия. Все, удостоенное этой премией, и в самом деле вызывает смех своей нелепостью. Тихонин с удовольствием прочел описание будильника, который, зазвонив в назначенное время, упрыгивает из-под руки хозяина, чтобы тот не смог его спросонья вырубить, и убегает от него: прыг, прыг! – по всей квартире, не прерывая звона, пока измученный погоней хозяин не проснется окончательно. Тихонину подумалось, что нелепость эта не так уж и нелепа и что ему такой будильник в иные дни б не помешал… В качестве нелепостей угрюмых эксперт назвал любые применения теории заговора, не опускаясь до их перечисления, а также национализм, геополитику, что-то еще, наверно, в том же духе, а что – издатели газеты предпочли выкинуть из текста, честно оставив вместо выпущенного значок <…>; вопросов веры и неверия эксперт и сам благоразумно не коснулся, иначе бы увел Тихонина так далеко, что не хватило бы длины маршрута электрички. Зато отнес к нелепостям такого рода хронологию Фоменко, все версии инопланетного происхождения земной цивилизации, учение Льва Гумилева о пассионарности и межэтническом резонансе, научный коммунизм, новую этику, постправду, феминитивы и, непонятно почему, психоанализ… Кроме нелепостей веселых и угрюмых эксперт отдельно и с заметной неохотой помянул нелепости унылые, скучные и тем особенно досадные: все эти попытки доказать, что дважды два – пять с четвертью, что Пушкин равен промокашке, потому что все равны и всё – равно, или что Шлиман ошибался: он открыл никак не Трою… Здесь Тихонин замигал, как если б в глаз ему угодила соринка, – и дальше вчитывался пристальнее, чем когда просто убивал время.
Унылыми и скучными эксперт считал любые разговоры о том, что Трою будто бы придумал кем-то будто бы придуманный Гомер, и ее вовсе не было, и нечего было раскапывать; или что Троя если и была, то найдена не там, где ее следует искать на самом деле, – с перечислением иных краев и берегов, где ее стоит поискать. Эксперт при этом не перечил утверждениям, что Троя выдумка или что найдена она не там, где следует, – но он считал все эти утверждения бессмысленными, поскольку Троя существует в веках и в нас, ее местонахождение, ошибочное или достоверное, в нашей всемирной Трое ничего не может изменить, как и любой якобы точный адрес Рая на земле. Самым нелепым и унылым из изыскателей такого рода эксперт назвал учителя истории из Айовы, который будто бы установил, где точно залегает настоящий Илион: всего-то в двух десятках миль от холма Гиссарлык, где Шлиман откопал, на самом деле, сторожевую базу на подступах к Трое, наподобие позднейших древнерусских городищ, – о чем преподаватель колледжа из Айовы и доложил участникам солидной научной конференции, куда был кем-то для чего-то приглашен.
Всего курьезней, что докладчик отказался предоставить координаты своей Трои, пока ему не предоставят средства на проведение раскопок самому. Скрыл он и свой метод вычисления координат – из опасения, что какая-нибудь жирная от денег или же жадная до них археологическая служба легко найдет и раскопает Трою без него. Доклад благополучно канул бы туда, откуда выканул, – в небытие, но был впечатан, как положено, в отчет о конференции. Докладчик, таким образом, внесен в анналы, откуда теперь дует в свою дудку о том, что истина в его руках, но, чтобы докопаться до нее, ему нужны финансы. Зовут его Филипп Масгрэйв (Filipp Musgrave).
Тихонин задержал в себе вдох. Электричка начала замедлять ход. Тихонин выдохнул в заледенелое оконное стекло и, прежде полной остановки, успел в нем продышать проталинку. Приник к ней и прочел название платформы «Люберцы-1». Подумал отчего-то: это важно – и решил его запомнить.
…Тот давний Фил был профессор, даже допущенный когда-то прочесть лекции в советских вузах, – этот Filipp был школьный учитель, пусть с амбициями: зацепка то есть так себе, но дрожь азарта требовала действия. Тихонин попросил о помощи всех тех из нас, кого застал в Москве. Дружески отодвинув его от компьютера, мы взялись за дело и довольно быстро выловили групповую фотографию выпускников колледжа и их преподавателей из округа Аппанус, штат Айова. И тот, кто в подписи под снимком был обозначен как Филипп Масгрэйв, был, в общем-то, похож на того Фила, но Тихонин сомневался: лицо учителя Масгрэйва было округлым, словно сплюснутым, да и немало лет прошло… Но вскоре мы нашли всем фоткам фото, сомнений не оставившее: Фил он, точно Фил! – на крупном, даже на сверхкрупном плане Филипп Масгрэйв заглядывал в самый объектив и нам подмигивал. На заднем, общем плане, в толпе голов, размытых дымом барбекю, Тихонин высмотрел туго повязанный платок, глухие темные очки, – он отчего-то был уверен: это она, Мария, оборотясь вполоборота, держит на отлете бокал мартини, судя по форме бокала.
Дальнейшие события были столь быстры, что не успевали развиваться: время, подобно жерлу хозяйственной воронки, сбрасывало их тесной сыпью; в итоге нами найден был колледж в Айове, в котором Фил Масгрэйв преподавал историю, и адрес дома, где он жил с женой по имени Мария.
Тихонин взмыл над океаном, добрался до Айовы, прибыл в округ Аппанус (или же он прибыл в Мэдисон, есть и такая версия), и восемнадцатого ноября восемнадцатого года, в час тридцать пополудни, уже стоял в густой тени двух сросшихся дубов и молодого клена, скрытый от посторонних взглядов еще и льющейся сверху осыпью сухих осенних листьев. Через дорогу перед ним тускло белел коттедж с окном низенькой мансарды наверху, ничем не отличимый от соседних домиков, тоже с чердачными жилыми окнами под крышами из металлочерепицы, – все с креслами-качалками на крылечках под навесом или на стриженой траве перед крылечками. Тихонин не был до конца уверен, что перед ним тот самый дом, что был изображен на фотографиях, любезно сделанных и предоставленных какими-то знакомыми примкнувших к нам американцев, а перейти через дорогу, проверить номер дома или, тем паче, постучаться – об этом он не смел даже помыслить. Всегда уверенный в себе, на зависть нам с завидной легкостью готовый с головой нырнуть в какой угодно омут, Тихонин, оробев, почувствовал себя спелёнатым до невозможности пошевелиться. Пока летел в Америку – обдумывал в подробностях, как подойдет к крыльцу, как постучит и как представится Марии, если она уже о нем забыла или его не узнает; как объяснит, зачем явился, если и самому себе это довольно трудно объяснить. Но впал в столбняк, врос в тень деревьев и растворился, словно соль в стакане, в россыпях и ворохах беспрестанно падающих листьев.