…Тихонин помолчал тогда немного, потом закончил: «Еще я помню, как Шен Фин немного помолчал и так закончил разговор: “Мы с тобой совсем не большинство. Мы повсюду и насквозь – люди базара, и только базара. Не везде нам рады, пусть нас и любят все”».
…Проскочив насквозь Галлиполи и в усталой спешке оставив его без внимания, они наконец прибыли на берег Дарданелл. Воды пролива были уже невидимы в ночи. Тихонин остановил «меган» под фонарем на темной, невеликой пристани Эджеабата. Они вышли из машины. На пристани усталыми тенями толпились люди, кто с машинами, кто без: все ждали молча последнего парома.
После покупки билетов Мария вернулась в машину, лишь одно сказав:
– Уже нет сил.
Опустилась на заднее сиденье, потом и улеглась, свернувшись. Тихонин предпочел остаться снаружи, чтобы не раздражать ее, усталую, собой… Паром, однако, скоро прибыл и пришвартовался. Погрузка людей и машин длилась дольше ожидания; Тихонин, сев за руль и встраиваясь в очередь, немного нервничал: хозяину ночлега в Трое он опрометчиво пообещал, заказывая номер, вселиться до полуночи…
Паром плавно прибыл в Чанаккале… Они порядком поплутали по его пустынным улицам, пока не вырвались на нужное шоссе. Время было за полночь; Троя, судя по геолокации, близилась. Тихонин нетерпеливо разогнался; огни дорожных фонарей по краям трассы слились в два пылающих жгута; потом ряды фонарей кончились, жгуты оборвались; дальний свет фар, скользнув по черному асфальту, уперся в ночь – позже Мария признавалась Тихонину: прежде, чем в свете фар вдруг вспыхнул указатель поворота на Трою, она, задремывая, показалась себе мухой, навек впечатанной в окаменевшую смолу… Следуя указателю, Тихонин сбросил скорость, повернул направо и переключил фары на ближний свет. Под колесами зашелестели, потрескивая, камешки проезжей дороги, и вскоре фары высветили у правой обочины белую вывеску с коричневыми, круглыми и ломкими, стилизованными под древнегреческие, буквами: «TROJA PENSION & CAMPING».
На крыльце неогороженного, слабо освещенного дворика-террасы Марию и Тихонина встретил хозяин, заспанный и недовольный; назвал себя Ураном, молча проводил их мимо совершенно пустой автостоянки к одноэтажному строению всего с тремя, на беглый взгляд, номерами: у каждого из них был свой, отдельный выход на террасу. Уран открыл ключом дверь одного из номеров, того, что справа, – вошел первым, зажег там свет, оставил ключ на столике у входа и ушел, ни слова не сказав. Свет в номере горел недолго: изнуренные дорогой Мария и Тихонин, наскоро скинув одежду, поспешили погасить его, упали на постель и оба сразу уснули.
Когда проснулись, утро было уже жарким, завтрак, поданный Ураном на боковой веранде, – хорош и прост, сам Уран – сдержанно приветлив. Он показал, как пройти к Музею Трои и как попасть в нее саму. Собираясь на выход, Мария взвесила на ладони книгу Фила. Укладывая ее в свою льняную сумку-торбу, слегка попеняла Тихонину:
– Ты так и не прочел. Я понимаю, было некогда… Может, ты сейчас посмотришь хотя бы несколько страниц, я укажу какие, – просто чтобы иметь представление?
– Я уже имею представление, – нехотя признался Тихонин и рассказал Марии вкратце о давнем рождественском утре в ледяном вагоне подмосковной электрички, о кем-то брошенной газете, свернутой в жгут. В осторожном своем рассказе он умолчал об эксперте по нелепостям и самого слова «нелепость» сумел избежать – заметил лишь, что в одной из познавательных статеек, где среди прочего речь шла и об археологии, упоминалось мнение некоего Филиппа Масгрэйва о якобы подлинном местонахождении Трои…
– Не изначальной, а шестой по счету, гомеровской, Трои, – сочла нужным в этом месте перебить его Мария и добавила: – Это имеет значение…
– …И упоминалось это мнение неодобрительно, – закончил свой рассказ Тихонин.
– Скажи лучше: там была насмешка, – Мария быстро и неприятно улыбнулась. – Ведь насмешка?.. Знал бы ты, сколько их, этих насмешек! Иногда мне кажется, что их больше, чем газет… Не стоило тебе эту газетку читать.
– Отчего же, очень даже стоило, – возразил Тихонин ласково: – Благодаря этой, как ты говоришь, насмешке…
– Это я́ говорю, или все-таки – насмешка? – вновь коротко и неприятно улыбнулась Мария.
– Хорошо. Ты не ошиблась: там была насмешка… Но если б не она, я бы не додумался тогда, что речь может идти о твоем муже-археологе. Я знал и помнил только имя Фил… Фамилию не знал и не хотел знать, но тут подумал: вдруг подсказка? Вдруг судьба?..
– И ты взял след…
– Вот именно.
– Пошел по следу и нашел меня…
– К этому я и клоню.
Мария снова улыбнулась, на этот раз веселой и долгой, словно несмываемой улыбкой, – и не переставала улыбаться весь путь к Музею.
Кубическое, цвета влажной глины, здание Музея, казалось, плыло по морю сухой, обожженной солнцем сентября травы, и на этом море был полный штиль. Ни одного человека не встретилось на короткой дороге к Музею, и внутри него было почти безлюдно, если не считать немногочисленных, едва заметных, притихших в мягком сумраке сотрудников.
Тихонин посчитал неуместным присутствовать при встрече Марии с директором и остался в залах – хотя, по правде говоря, он предпочел бы подождать ее снаружи, в голом поле. Это Шен Фин любил музеи – Тихонин, мягко говоря, не слишком.
Он бывал счастлив всякий раз, если музей оказывался заперт или же очередь у касс была такой длины, что ее бы не решался выстоять даже и Шен Фин, – и ничего не оставалось, как просто послоняться по живым городским улицам. Тихонин любил улицы, а всего больше – возможность заблудиться в незнакомом городе. Он не терялся, заплутав: сливался с уличной толпой, вверял себя ее потоку или, напротив, доверялся тишине безлюдных переулков и дворов – и никогда не испытывал тревоги.
Его тревожила и мучила толпа в залах мировых художественных музеев – но и угнетала тишина музеев исторических, особенно военных. Страшило умершее прошлое – то прошлое, что не в рассказах или памятных символах, но в осязаемых своих и зримых оболочках. Словно пустой хитин усохших насекомых, они будили в нем брезгливую тоску.
«Меня страшит сам страх, – признавался нам Тихонин, – и ладно бы перед костями или мумиями, но и перед напяленными на манекены пробитыми кольчугами, промятыми доспехами, которые кого-то и когда-то не спасли; страх перед ржавыми мечами, топорами, наконечниками копий, продырявленными касками и иной былой броней, чья ржавчина мне видится запекшейся навеки кровью».
Один из нас, психолог по своему второму образованию, уверенно предположил, что причиной этих страхов стал брошенный портновский манекен, когда-то напугавший Тихонина-подростка в пытавинской ночи, в пустом и выпотрошенном, готовом к сносу доме. Тихонин с этим сразу согласился – может быть, искренне, а может, только для того, чтобы закончить неприятный разговор.
…Слоняясь в долгом ожидании Марии по Музею Трои, он удивился сам себе: мягкий светлый сумрак, конечно же продуманный Омером Сельчук Базом[3], не угнетал его ничуть, располагал к умудренной успокоенности, достойной безмятежности и приязни к жизни. Резцы и топоры в витринах не вынуждали думать о боях и смерти, но приглашали вспомнить о вдохновении и мастерстве тех, кто выковал резцы и топоры, кто их выправил и, прихотливо украшая, с осмотрительной любовью довел до совершенства. Прошлое Трои осталось в такой дали, что уже не умершим казалось, но вымышленным, и этот мнимый вымысел был хорош своей неоспоримой правдой, явленной в вещах… Тихонин был особенно взволнован и даже тронут хрупкими стеклянными сосудами, всеми этими флакончиками и слезницами, казалось, обреченными уже давно рассыпаться в песок и в пыль – а они даже не потрескались. Ломкие и вместе с тем упругие линии букв на резных камнях заслуживали зависти любого каллиграфа, но то была зависть приобщения – и Тихонин упивался этой завистью, как если б он завидовал самому себе, еще не свершившемуся, но хоть в чем-то обещающему совершенство… На бесформенных обломках, осколках, черепках Тихонин не задерживал внимания, но те прекрасные вещицы, которые прекрасно сохранились с незапамятных времен, пусть даже попечением современных реставраторов, наполняли его душу не одним лишь любованием, но и надеждой на радостное будущее, как это ни странно… Он начинал догадываться, что переполнен был надеждой еще задолго до того, как окунулся в светлый сумрак Музея Трои, и даже до того, как встретил Марию в новом аэропорту Стамбула, но, пожалуй, с того дня, как от нее пришло письмо с признанием… Он не успел додумать до конца догадку о своей надежде: из-за саркофага Поликсены вдруг воровато выглянуло и глянуло ему в глаза детское лицо. Глянуло и тут же снова спряталось за саркофагом. Почти сразу за спиной Тихонина раздался перестук быстрых шагов; он уж решил: Мария, но, обернувшись, увидел не ее. Совсем другая женщина, обойдя Тихонина так быстро, что он не успел ее разглядеть, вытащила из-за саркофага ребенка лет семи и потащила его к выходу из зала. Тихонин проводил ребенка взглядом, чтобы понять: это мальчик или девочка – волосы ребенка были слишком длинны, но одет он был, скорее, мальчиком… Перед выходом женщина остановилась, обернулась и спросила по-русски:
– Думаете, ангел?.. По мне, так сущий бес; у меня никаких нервов не хватает.
Русская женщина и ее маленький бес вышли из зала; перестук шагов скоро стих; послышались иные, мягкие шаги, и в зал вошла Мария.
– Ты долго, – сказал Тихонин, взяв ее за руку. – Похоже, было о чем поговорить?
– С кем? – словно бы не поняла Мария.
– С директором, конечно. Или там был кто-нибудь еще?
– Нет, никого, – сказала нехотя Мария и отняла руку. – Вообще никого, кроме секретарши. Рыдвана нет на месте; он уехал по делам в Чанаккале… Секретарша предложила подождать, и я ждала; но сколько можно ждать?.. Оставила ей книгу; она обещала положить ему на стол, на самое видное место, но я все же попросила передать ее Рыдвану из рук в руки, как вернется… С моими нужными словами; как иначе?