Ветер Трои — страница 27 из 35

женатый ветер – с этим все понятно, его мысли описуемы вполне: он всегда стихает на ночь, намекая…

Тихонина разобрал смех, который он сдержать не смог; в ответ раздался из-за шторы сонный голосок Ларисы:

– Опять болтаешь сам с собой… Сам наболтал себе опять – и сам смеешься, не даешь мне спать.

– Ну, извини. И спи себе, – прикрикнул Прохор и продолжил, понизив голос почти до шепота: – Мы тихо говорим. Про Селигер… Но ведь не только Селигер. Там и Ильмень неподалеку… Столбняк ильменский или полдник вы от мокряка, допустим, ни за что не отличите – тем более от меженца, а я тот меженец при самом малом дуновении всей кожей узнаю – тем более мокряк… Не только кожей, но и всем в себе – и узнаю, и понимаю; я весь при разном ветре разный: Прохор при шелонике и Прохор при подсиверке – два разных Прохора, у них по-разному дубеет кожа, трепыхается и бьется сердце, и разный строй души…

Тихонин слушал и кивал, прикидывая с ужасом, как поступить, если у Марии дело плохо: везти в Стамбул, это понятно – а если дело совсем плохо и придется все-таки класть ее в местную больницу?.. Если карантин, и для обоих, – оставят ли на карантине вместе?.. Хорошо бы все-таки в Стамбул, если врач не будет возражать: пусть, если можно, полежит покуда у Омера; нет, Омера нужно поберечь, и лучше снять жилье… Он услышал голос Прохора:

– Вы почему молчите?.. Я понимаю, все, что я вам говорю, вам кажется невообразимым. Или просто скучным…

– Нет, нет, – заверил Тихон, – я слушаю, и я пытаюсь вообразить, какой вы, например, при баргузине?..

– При баргузине? – усмехнулся Прохор. – Ах да дело понятное. Славное море. Священный Байкал… Эй, ты, баргузин, – пошевеливай вал!.. Все поют, все знают слово, а больше ничего не знают и не хотят знать… Поют про баргузин – а про баргузник, например, уже не слышали.

– И я не слышал, – признался Тихонин.

– Он дует в Белом море, на другом конце земли, – пояснил Прохор. – А на Байкале – что? Он море, и ветров там море, даже я встречался не со всеми… Там всток и селенга, и глубник, там и фролиха, ну и, конечно, сарма – эта сарма дует с диким свистом и нервно, даже не порывами, а нервными скачками… Но я боюсь сказать, сколько разных Прохоров там может получиться из одного меня на тех ветрах…

– Ты спать когда-нибудь пойдешь? – снова раздался голосок Ларисы. Прохор не ответил и произнес почти неслышно:

– Но я люблю Байкал…

– Одну минуту, – Тихонин встал, стараясь быть бесшумным, перелез на свой балкон и, шагнув в темноту спальни, замер и прислушался. Дыхание Марии было неровным, но и не тревожным. Постояв в проеме двери, Тихонин осторожно вернулся к Прохору и вспомнил виновато:

– Вы говорили о Байкале…

– Да, я люблю там отдыхать, – продолжил Прохор, будто и не прерывался. – Каждый сентябрь, в конце месяца – прилетаю, отдыхаю. И от людей, и от ветров… Да, и от ветров. Я от них за год устаю… Я надоел вам?

– Нет, я слушаю, – сказал Тихонин, прислушиваясь к ночи. – Но я не понимаю: на Байкале целый ворох всевозможных ветров, вы сами мне сказали, – и вы летите на Байкал, чтобы от ветра отдохнуть?

– Да, звучит нелепо, – согласился Прохор. – Но как вы сами попадете в байкальскую тайгу, сразу меня вспомните и всё поймете. Нигде нет такой глубокой тишины, как над Байкалом, наверху, глубоко в тайге, по осени… Есть у меня там любимое местечко, небольшое: так, несколько полянок, да и каких полянок? – так, опушечек, а по краям их сплошные высокие сосны… Вопрос: куда все ветры подевались? А ветер вон где – высоко над соснами гуляет, там и гудит себе; ему там, наверху, не до меня, а мне внизу – не до него. Тихо мне, как на дне морском… Каждую осень, до дождей – лечу; прилетел – прошу, чтоб отвезли, куда скажу. Нашел опушку, какая приглянулась, выбрал на ее краю сосну, какая лучше, не молодую и не древнюю, так, средней толщины. Валю ее, чтобы упала серединою ствола аккуратно поперек опушки. Сучья лишние все обрубаю, кроме тех, на которые она улеглась, не касаясь земли, и пружинит… Развел под ней, под стволом огонь – и жду себе, когда ствол посередине начнет гореть. Он будет долго прогорать потом – день, другой, а прогорит, я сдвину огонь в сторону и жду, когда начнет гореть другая часть ствола; я, может быть, коряво разъясняю все детали, но вам, я думаю, понятно… Так я и жгу сосну совсем один: бывает, дня четыре, бывает, и неделю, бывает, что и дольше, пока весь ствол не прогорит; потом, конечно, делать нечего: пора к вам, людям, возвращаться. К людям и ветрам.

– Чем вы там заняты? – спросил Тихонин. – Готовите еду, это понятно, – а кроме?

– А кроме этого, – встряла Лариса из-за шторы, – он там сам с собою разговаривает.

– Не говори, чего не знаешь, – вяло рассердился Прохор, – и спи. Тебя там не было и не бывает… Ее не слушайте, – заверил он Тихонина. – Я там молчу.

– Весь день?

– Нет, днем я ем и сплю… Иногда гуляю понемногу, брожу себе вокруг опушки, иногда даже широкими кругами. Заблудиться не боюсь: дым от моей сосны можно увидеть отовсюду, если на любое дерево залезть… Но к Байкалу не спускаюсь. Там приезжий наш народ гуляет кучами, жжет свои костры, песни завывает – потом там бродят толпы волонтеров из германий-франций, убирают за народом… А я – всегда один, всегда в тайге, в любой толпе я лишний, и они мне и во мне – лишние…

– …Но наступает ночь, – подсказал Тихонин, поднося к глазам часы, но ничего не разглядев на циферблате.

И Прохор, торжествуя, подтвердил:

– Конечно, наступает! Неукоснительно. Ночью я живу по-настоящему… Горит сосна, я гляжу на огонь, по сторонам поглядываю, пусть и не вижу ничего по сторонам, кроме сплошной тьмы и теней во тьме… Иногда и вверх гляжу: там ворохи и клубы искр летят к невидимому небу: из-за вершин во тьме, уж извините, звезд и луны не видно, будто их и нет.

– Тот есть глядите, и поглядываете, и молчите, – с пониманием заключил Тихонин. – Это и есть – жить настоящей жизнью…

– Не то, – ответил Прохор. – Я расскажу сейчас о настоящей жизни, когда жжешь сосну… Жизнь настоящая пришла ко мне не сразу. Поначалу я к ней не стремился – просто хотелось побыть на природе в одиночестве… На первых порах я был чем-то вроде человека из первобытного племени – даже не племени еще, а стаи; мне было страшно, я представлял себе такую стаю: она в ночи сгрудилась на опушке у костра и ей всей страшно, как и мне. Потому что ночь, вокруг тьма и тени во тьме – то ли дышат, то ли движутся, чего-то хотят и чем-то угрожают; что-то там ухает, шуршит, вскрикивает, кто-то ходит-бродит, дышит, ухает вдалеке и буквально над ухом и рычит, быть может; одни враги кругом, повсюду, – и перепуганные люди стаи вздрагивают, друг к дружке жмутся, воображают бог весть что, хотя они ни Бога, ни богов еще не знают…

Из-за шторы раздалось негромко:

– Какие ужасы рассказываешь. Ты мне их раньше не рассказывал.

– Ты спи, не бойся, – отозвался тихо Прохор и успокоил: – Наступит утро – и все будет по-другому. Птички милые чирикают, листочки шелестят, как шелк, из листочков солнышко сочится и подмигивает. За деревья, за кусты заглядываешь – и там ничуть не страшно: обыкновенный божий мир, и это ничего, что у людей тех в стае еще не было ни Бога, ни богов, как и у меня… Я поначалу был похож на тех людей. Потом освоился, отбросил страхи, и началась та жизнь, о которой я тут вам втолковываю, – да, ночная, с какого боку ни взгляни, но моя подлинная, только моя особенная жизнь… Не скажу точно дату, когда впервые мне явились эти видения, или туманности, но и не призраки – не найду, как лучше и точней сказать…

– Галлюцинации? – подсказал участливо Тихонин.

– Ты так ставишь вопрос? – Прохор круто перешел на ты. – А я поставил бы иначе: медитации.

– Кошмар, – послышалось за шторой.

– Нет, это не кошмар, – мягко возразил Ларисе Прохор. – Это волшебные, счастливые, стыдно сказать, божественные видения, или туманности, как я уже сказал… Их потом много было, и много еще будет, я надеюсь… Какие-то я помню все. Какие-то нельзя сказать, чтобы забылись, но в моей памяти слились в одно, что абсолютно объяснимо: они все – в одном ключе или в одной манере, как бы вы сказали. А я скажу: из одного источника.

– Какого же? – спросил Тихонин.

– Где мне знать! – ответил Прохор простодушно. – Да и зачем? Мое дело – видеть.

Из-за шторы раздалось:

– Ты нам расскажешь, наконец, что ты там увидел? Или я и в самом деле буду спать.

– Я и пытаюсь, – сказал Прохор и отпил абрикосовой из чашки. – Сижу. Верней, полулежу на лапнике, уже без страха, как я уже сказал. Жгу себе сосну, смотрю в огонь, на пламя и на угли – и что-то вдруг меня заставило поднять взгляд вверх по столбу искр: они клубятся и такими жаркими клубами поднимаются в ночь, и словно туда тянут за собой мои глаза… И наверху, высоко, там, где они разлетаются кто куда и по одной гаснут одна за другой, я увидел, наконец, в сплошной черноте неяркие такие, светлые тени… Я подумал: кроны сосен пошевеливаются и отсвечивают от моих искр, но нет – это были отчетливые тени, не сосновых лап, а сами по себе…

– Людей, – подсказал Тихонин.

– Не то, не сразу, и не было похоже… Лошадей. Да, это были кони, прозрачно-сизые, без всадников. Это был такой табун светлых коней в ночи, бесшумный, то есть я не слышал грохота их копыт, совсем не слышал, но я будто видел этот грохот, видел этот грозный звук…

– И долго? – спросил Тихонин.

– Довольно долго. Они скакали на меня и надо мной, и мне уже казалось, что конца не будет этой коннице без всадников…

– А вдруг это всего лишь подсвеченный слабеющими искрами дым от вашей сосны? – предположил Тихонин и сказал на всякий случай: – Я вам, конечно, верю. Просто подумал вслух.

Прохор не обиделся:

– Я тоже так подумал. И я всматривался… Нет, слишком отчетливо для дыма… Задремал на миг, открыл глаза, глянул вверх: а там уже не кони – люди. Высоко, но близко, словно руку протянуть. Наверное, гиганты. И не толпой, не строем, каждый сам с собой, но они вместе – то есть видно было: они все друг другу не чужие.