ает все, что у меня внутри».
Да, я тридцать с лишним лет, еще в России, прослужил в судмедэкспертизе: я патологоанатом. Моя дочь нашла себе мужа в турецком городе Измире и, как только я вышел на пенсию, забрала меня к себе. Измир почти рядом с Кушадасы; уже через полчаса после звонка из жандармерии за мной пришла машина.
Я здесь опущу почти все подробности опознания; они ужасны. Скажу лишь: мне пришлось нелегко. Мало того, что стало с его лицом. Морская соль, рыбы и крабы поработали основательно, не оставив даже скальпа. На остатках кожи на висках и на затылке не было и следов волос, то есть утонувший был при жизни лыс, а я Тихонина, с его роскошной медной сединой лысым представить не могу.
М., свидетель опознания из стамбульской жандармерии, ознакомил меня с результатами экспертизы сохранившихся фрагментов одежды утонувшего. Структура волокон и следы красителя указывали на черный кашемировый костюм турецкой фирмы “Bagozza”. Нигде, ни разу в жизни не видел я Тихонина в костюме, а уж о том, как он в костюме оказался здесь, на Дамском пляже, я старался вообще не думать – кто-нибудь из наших просветит меня потом.
М. предъявил мне для опознания и кожаный шнурок, снятый с шеи утонувшего, – с тремя кольцами из белого золота: два простых, по виду обручальных, и перстень, чей камень был утрачен, лишь оправа сохранилась, как пустой глаз. Я честно признался М., что никогда не видел ни шнурка, ни этих трех колец. А самому себе напомнил, что никогда не видел у Тихонина на шее совершенно ничего, никаких вообще цепочек, ожерелий, шнуров, даже и простого крестика, даже и шарфа или шейного платка, – он всегда ходил распахнутый и с голым горлом. А уж такой многозначительности, как эти три кольца вместе на одном шнуре, я от него никак не ожидал: он человек закрытый, но прямой – любая многозначительность ему претит.
Казалось, в том, что осталось от него, не было ничего, пригодного для опознания, и кто-нибудь другой, любой из наших, рад был бы вслух на это указать – и жить потом с надеждой, что наш Тихонин жив и где-то ходит-бродит по земле. Но у меня свой опыт и свои привычки – я задержался у стола надолго.
Тихонин был неправ: я не мог знать, что у него внутри, – никогда я не держал в руках его медкарту. Но кое-что я вспомнил, пусть не сразу. Тихонин с давних пор страдал подагрой; даже когда он о подагре забывал, она сама вспоминала о нем со всей своей свирепостью. Она неизлечима – и не бесследна. Мне достаточно было просто оглядеть суставы его пальцев на ногах, чтобы убедиться: все признаки подагрического артрита налицо… Но мало ли подагриков на свете? Я и сам подагрик… Однако я, хвала мне, вспомнил вдруг и о другой примете, эксклюзивной. В детской колонии Тихонину сломали нижнюю челюсть, и срослась она негладко. Эстетических последствий перелом тот не имел: посмотришь – не увидишь ничего, но место перелома легко было найти на ощупь: потрогаешь, и ощущаешь своего рода длинный бугорок или, скажем так, порожек. Рассказывая о колонии, Тихонин иногда давал его потрогать, я однажды трогал – и я нашел при опознании тот самый бугорок или порожек.
Были и косвенные признаки того, что предо мною на столе Тихонин. К примеру, очертания того, что некоторые из моих коллег зовут челюстно-лицевым скелетом. Передо мной было его, Тихонина, челюстно-лицевое строение, впрочем, для уверенного опознания мне было довольно и первых двух примет.
Я профессионально опознал Тихонина, о чем и заявил и в чем, где надо, расписался.
Измученный, я вышел на крыльцо. Руки у меня дрожали, и мной овладевало злое чувство, несправедливое, как почти все злые чувства.
«Конечно, – выговаривал я нашим, – конечно, вам легко было рекомендовать меня полиции. И вот я здесь… Там, на столе, в холоде и смраде лежит дорогой всем нам человек, но почему я здесь один? Где вы все? Куда все подевались?»
Не скрою, я был зол и на Тихонина: он зачем-то оказался в Кушадасы; Измир рядом – и не заехал, даже не дал о себе знать, предпочел утонуть и, может, даже утопиться, лишь бы не вспомнить обо мне! А вспомнил бы – и был бы жив, быть может… И что за идиотская история с костюмом и кольцами на шее? Сошел с ума? Но ум нам дан не для того, чтобы с него сходить!..
На крыльцо вышел М., встал рядом и, глядя перед собой в сторону моря, спросил меня по-русски:
«Вы хорошо его знали?»
«Знал», – ответил я.
М. помолчал, посмотрел на меня искоса и спросил с ускользающей улыбкой:
«А что, он был ловкий человек?»
«Скорее, неловкий, как оказалось, – ответил я и руками развел для убедительности. – Вы же сами видите».
Он видел, как дрожат мои руки, и предложил мне закурить. Я давно не курил, но не отказался. Понюхал сигарету. Хороший турецкий табак. Прикурил от зажигалки М., и он оставил меня одного.
Было очень тихо, город в стороне был совсем не слышен, тепло было, и ни ветерка; дым моей сигареты повис надо мной недвижной кисеей… Вдруг она дрогнула и рассеялась, моей щеки коснулся легкий порыв ветра, будто кто-то подошел ко мне из-за спины и потрепал по щеке мягкой ладонью. И мне подумалось зачем-то, что это он, Тихонин, уже бесплотный и невидимый, дождался, прежде чем отправиться в свой путь, когда я его опознаю, чтобы на прощание потрепать меня по щеке. Ветер тихо дул в сторону моря, унося к нему уже незримый дым моей сигареты, и я думал отчего-то: ветер уносит к морю и того, кто потрепал меня по щеке, – или он уже летит над эгейскими волнами, в этот день спокойными, над островами, вглядываясь в очертания материка впереди, стремясь, быть может, к северным горам Фессалии, да не по чину – и восточный ветер несет его на запад, туда, в Пелопоннес, к неведомым богам.