— Вот что я вам скажу, мать, — смягчился машинист. — Вы, значит, прачка, а я, значит, машинист, — так? Очень хорошо. Работенка у меня грязная, сами видите. Одних рубашек пачкаю прорву. Моя уже свихнулась от стирки — жена, в смысле. Так и быть, дам я вам дюжину-другую рубашонок, постирайте уж. А потом мне пришлите — лады? Тогда полезайте. Это, конечно, нарушение устава Компании, но мы народ простой, не теряемся потихонечку.
Жабб в жизни своей рубашек не стирал, да и не смог бы. Впрочем, он и не думал пытаться: «Когда я благополучно возвращусь в Жаббз-Холл, когда у меня снова заведутся деньги и карманы, чтоб их складывать, я пошлю чумазому парню столько денег, что не перестираешь! Вот тебе и прачка, милый мой!» — вот что думал Жабби, карабкаясь по лестнице. Его настроение поднималось вместе с ним, так что в кабину паровоза Жабб ввалился совершенно счастливым. Восторг распирал хитроумного беглеца, и когда начальник вокзала взмахнул флажком, боевой клич Жабба смешался с богатырским посвистом разбуженного локомотива.
«Ду-дун, ду-дун… Ду-дун, ду-дун…» — стучали колеса, а Жабби крутил головой, глядя, как по обе стороны поезда про плывали темно-зеленые вечерние поля, коровы и лошади, деревья, живые изгороди. Колёса стучали все быстрей, и сердце Жабба стучало им в такт: с каждым ударом все ближе Жаббз-Холл, и лица милых друзей, и — кстати — денежки, перина, хороший стол, а это тоже важно!.. Общество просто изойдет от потрясения, услышав о его мытарствах, об ослепительной дерзости его мысли!
«Ду-дун, ду-дун… Ду-дун, ду-дун…» — пели колеса, и с ними отрывисто запел Жабб, подпрыгивая так высоко, что изумленный машинист был вынужден кивать головой, чтобы не потерять его из вида. Встречал он прачек на своем веку, не много, правда, да и не часто, — но на таких… резвых, что ли, — ему не везло.
Время шло, локомотив поедал милю за милей. Жабби притих и занялся составлением меню близкого ужина, разглядывая глуповатое лицо своего благодетеля. Лицо между тем глупело на глазах: машинист явно к чему-то прислушивался. Скоро он высунулся из кабины, затем и вовсе полез на кучу угля в тендере, взглянул поверх вагонов и вернулся крайне озадаченный.
— Ну и дела, — пробормотал он. — Наш поезд последний по расписанию, а я, хоть убей, слышу гудок паровоза. За нами, похоже, еще кто-то едет.
Жабб закусил губу, враз посерьезнел, почернел даже. Сначала у него заныла поясница, потом тупая тягучая боль перешла в ноги; ему захотелось сесть на пол и не думать, не думать, не думать — изо всех сил ни о чем не думать.
Взошла луна, и машинист снова взобрался на уголь. Он постоял там, выждал, пока свет окрепнет, и наконец, прокричал:
— Ага, вот теперь вижу! Так точно: локомотив. По нашему пути идет, а скорость, скорость какая! Будто гонится за нами.
Жабб валялся в углу, весь в саже, бессильно прикрыв веки. Он честно пытался заставить себя не думать, но безуспешно: в голове нудно стучали колеса: «Ду-дун, ду-дун… Ду-дун, ду-дун…».
— Они быстро нагоняют нас, — кричал машинист. — А народу-то, народу на паровозе! Какие-то с алебардами, полицейских уйма, еще засаленные людишки в котелках — даже отсюда видно, что шпики. Размахивают — кто чем! Дубинками, тросточками, револьверами! И кричат в один голос: «Тормози!».
Жабб рухнул на колени и сложил лапки лодочкой.
— Дяденька машинист, спасите меня, я все скажу! Я не прачка, то есть не обыкновенная прачка. Я обманул вас, у меня нет детей, — никого у меня нет, никто меня не ждет, — я сирота… Я — жаба… Знаменитый мистер Жабб, помещик. Враги бросили меня в зловонную тюрьму, но моя нечеловеческая отвага, моя железная хитрость помогли мне бежать! Знаете, что везут эти люди? — хлеб и воду, кандалы, солому, — чтобы снова уничтожить меня, — бедного, ни в чем не повинного неудачника.
Машинист сделал строгие глаза.
— Так… За что вас посадили? Выкладывайте!
— Ничего особенного я не сделал, клянусь вам! — Жабби густо покраснел. Взял автомобиль напрокат, хозяева обедали в это время, он им не нужен был. Я не собирался его красть — правда! А люди — особенно, высокопоставленные лица — грубо извратили мои благие намерения. Машинист еще больше помрачнел.
— Сдается мне, вы очень испорченная жаба, и по закону вас следует сдать в органы. Но: осложнения у вас капитальные, да и расстроились вы — глазам тошно. Кроме того, пока я на паровозе, плевал я на полицию! Здесь я командую!.. Это во-первых. Во-вторых: все автомобили — вонючки, на них мне тоже наплевать.
Жабби с постыдным малодушием кивнул и поддакнул.
— И потом, от одного вида плачущего животного, — продолжал машинист, — мне становится плохо и даже стыдно. Так что вперед, Жабб! Посмотрим, кто кого — уж мы постараемся!
Они схватили лопаты и набили топку до отказа. Локомотив дышал искрами, сотрясался могучим телом, ревел; перестук колес сбился в плотный холодный гул, но…
— Бросайте лопату, Жабб. Бесполезно, — вздохнул машинист.
Он утер лицо ветошью, плюнул в сердцах и неохотно признался:
— Налегке идут, черти… Одним словом, хороший у них локомотив. Да-а… Остается одно — тоннель. Это последний шанс, Жабб. За тоннелем начинается густой лес, и вот что мы сделаем. Я войду в тоннель на всех парах, а они, эти ребятки, притормозят у входа, побоятся аварии. На той стороне я сразу — по тормозам, а вы прыг, и в лес. Тут я опять парку подпущу — и пускай догоняют сколько влезет!
Парень довольно погоготал, затем добавил строго:
— Прыгать по моей команде. Понятно?
Они подкинули угля и пулей влетели в тоннель. Втянув голову в плечи, Жабб слушал, как гремела и стонала темнота. Вот так же в детстве — припомнил он — бушевало переполненное шапито, когда заезжий гигант, гортанно рыкая, швырял на арену многопудовые гири, а маленький Жабби в матроске испуганно жался к папе.
Они миновали тоннель, слева и справа все медленней проплывали серебряные деревья, но Жабби не слышал и не видел ничего. Он смотрел в одну точку, светло и печально улыбаясь.
— Вы что, оглохли? — наконец, услышал он. — Приехали! Прыгайте, кому говорят?!
Жабб встрепенулся, прыгнул. Ловко, совсем не поранившись, он скатился по насыпи и укрылся в складке местности. Потом он медленно — якобы гриб растет — приподнял голову.
Его паровоз рванул вагоны, — будто в литавры ударил, грянул туш и скрылся за поворотом. Еще через мгновение тоннель изрыгнул локомотив погони. Его пестрая команда продолжала помавать и бряцать чем попало, выкрикивая охрипшее, неубедительное «Тормози!».
Когда они исчезли из вида, Жабб выпрямился, набрал побольше воздуха в легкие — и рассмеялся от всего сердца, до слез, до боли в животе, — так, как не смеялся со дня безрассудного подвига во дворе «Алого Льва».
Скоро, впрочем, он понял, что смеялся некстати. Как вообще ему пришло в голову веселиться в незнакомом лесу в столь поздний час, на голодный желудок? Вот уж ничего забавного: ни денег нет, ни друзей! Ужина не предвидится. И это ледяное безмолвие вокруг! Шумно загребая лапами, чтобы не слышать тишины леса, Жабби поплелся прочь от насыпи.
После долгих недель заточения в каменном мешке (о котором Жабб, дивясь самому себе, порой вспоминал с нежностью), лес казался ему чужим, резким, даже ехидным. От металлического дребезжания козодоев Жабба бросало в холодный пот, и он замирал в жуткой уверенности, что это стражники задвигают засовы по всему лесу, перекрывая входы и выходы.
Бесшумная белоглазая сова метнулась с ветки, задела крылом плечо Жабба, посмотрела, как несчастный обмер, приняв крыло за руку надзирателя, — и заухала, захохотала глухо, — безобразно и безвкусно, по мнению Жабба.
Потом ему повстречался Лис. С бесцеремонным сарказмом он осмотрел Жабба с головы до пят и сказал, гнусно хихикнув:
— Привет прачкам! Тебе, подружка, самой на мыло пора!
Жабб жадно пошарил глазами по земле, но подходящего камня, конечно же, в этом лесу не было. Такая несправедливость вконец обозлила его; злой, голодный, измотанный, он отыскал дупло, брезгливо зарылся в прошлогодний хлам и собирался было высказать все, что думал о чужбине, но, увы: на этот раз сон оказался сильней ностальгии.
IX. …НО ВСЕ МЫ СТРАННИКИ
Водяной Крыс не мог понять, отчего ему так неймется. На первый взгляд лето все еще дышало великолепием, и хотя на возделанных землях изумруд сменился золотом, леса порыжели слегка, а кроны рябин налились пурпуром, — гармонии тепла, света и красок еще не коснулось предчувствием близкого разлада. И все же, неугомонный хор садов и полей поутих, и лишь немногие певцы от случая к случаю напоминали о нем предзакатной песней; снова осмелели малиновки, а в воздухе появилось что-то неуловимо похожее на горький аромат перемен и прощаний. Кукушка, разумеется, давно смолкла, но не в ней дело: многие другие пернатые, месяцами бывшие частью пейзажа тоже исчезли, и создавалось впечатление, что в нем день ото дня становится все больше пустого пространства. Крыс, небезразличный ко всем, кто витает в облаках, заметил, что все окрыленные устремились к югу; даже лежа в постели — казалось ему — он мог различить в симфонии ночи взмахи крыл и трепет сердец, покорившихся властному зову.
Подобно всем гостиницам, у Гранд Отеля природы есть мертвый сезон. И когда один за другим постояльцы пакуют вещи, расплачиваются, отъезжают; когда в столовой с каждым обедом прибавляется незанятых мест; когда, за ненадобностью, большая часть комнат заперта, ковры убраны, а горничные уволены, — в такую пору зимующие не могут остаться безразличными ко всей этой беготне, прощаниям, громким обсуждениям маршрутов и гостиниц, — к тому, что источник новых знакомств безнадежно иссякает. Они становятся раздражительными, подавленными. Неприкаянными такими… Откуда эта тяга к перемене мест? Жили бы поживали, как мы — в свое удовольствие. Да знаете ли вы, как хорошо здесь в, так называемый, мёртвый сезон?! Как мило проводим мы время друг с другом — мы, знающие очарование здешних мест!.. Все это верно, вы правы абсолютно, и мы завидуем вам, да-да, очень завидуем… но сейчас нам нужно уе